bannerbannerbanner
полная версияСвет мой. Том 1

Аркадий Алексеевич Кузьмин
Свет мой. Том 1

Полная версия

Да, и его, Павла, теперь нимало занимал вопрос дальнейшего семейного бытоустройства: доколе дачничать здесь? И он это чувствовал по всему: что отныне у людей понимание иных вещей, привязанностей, если не всего сущего, изменилось совершеннейшим образом и все менялось к худшему. Пророчества и заклинания не имели перед собой оснований. Только полная неясность фактически происходящего где-то там, на фронтовой полосе, где находились бившиеся день и ночь войска, держали всех жителей в постоянном напряжении и сумятице. И дезориентировали всех в противоборстве смертельном. Да и зачастившие залеты сюда вражеских самолетов свидетельствовали о нестабильности нашей обороны. Следовало бы поторопиться тоже: подобру-поздорову убыть отсюда вовремя.

Итак, Павел периодически наезжал к семье в Нечеперть. Обстановка несказанно ухудшилась. Никакого улучшения не было. Военные действия никто не отменял. Немцы прорывались к Ленинграду с западно-южного направления, в районе города Луга. И под Тосно уже залетали неприятельские самолеты. Даже местные жители удивлялись продолжительному отдыху здесь четы Степиных.

Некоторую свою беспечность Павел почувствовал лишь в середине августа и заторопился, чтобы вывезти отсюда в город семью. Договорился с председателем колхоза – добрым Мартыном о том, чтобы тот дал ему лошадь с телегой на перевоз семьи. И только 24 августа перевез жену и детей в город. Буквально накануне дня, как немцы, наступая и наступая, перерезали железную дорогу Москва-Ленинград и взяли город в кольцо, установив блокаду. Вместе с финскими войсками, наступавшими по карельскому перешейку с севера.

Почему же последние пошли на войну с СССР и пошли на чудовищную блокаду города вместе с мировым злодеем Гитлером – невозможно понять никогда. Что это: плата за то, что финны когда-то входили в состав Российской империи на очень завидных условиях? Или им хотелось тоже себе кусочек урвать? Показав себя мироустроителем, способным лучше, усердней служить не родной стране? Отчего же финны давали прибежище тем революционерам, которые боролись против царя? Кто знает какие нелепые планы вынашивались и зрели в головах свихнувшихся генералов-стратегов, когда есть, прет желание и возможность развернуть их на практике? Но Павел не любил вдаваться в подробности. Излишнее умствование отнимало у него физическую энергию.

В квартире стало попросторней, потише. Колесовы – мать с большой дочкой – эвакуировались в тыл, а семья Птушкиных запропастилась где-то – не вернулась еще домой, что Яну беспокоило.

XXIII

22 июня 1941 года в том же поезде, что и Степины ехали в Сестрорецк два друга школьных – выпускники Ваня Адамов и Слава Самоходов. От Белоострова они, услыхав о начале войны, немедля заспешили обратно в Ленинград. Отечество оказалось в опасности. Нужно стало защищать его, и они решили сегодня же пойти служить – может быть и ополченцами.

Ужас и растерянность отпечатались на лицах горожан. Естественно: все мирно жили и трудились во благо всем, никому не мешали. И вот вам удар под дых. По-немецки, по-европейски. Да только наш народ собрался с духом в величайшей битве с агрессором, уничтожившим миллионы и миллионы людских жизней, разбил и выбросил его из страны и затем же освободил сообща с союзниками европейские страны от гитлеровского рабства. Такова история.

И пусть поют иные правдолюбцы о добропорядочности западных жителей, об излишне пролитой нами крови в войне из-за неумения воевать (мол, никто из них и не просил их освобождать), пусть даже уравнивают себе в удовольствие режимы Гитлера и Сталина и те или иные их действия, будто тогда все евространы были бестоталитарны – ни-ни! – и никто в них не давил и не расстреливал. Ни дай боже! Да ведь батюшка европейский капитал, в том числе устроил весь этот вселенский мордобой, а не коммунисты Кремля. И отныне он – сама добродетельность по маской защиты прав человека искореняет зло. Что в Югославии, что в Грузии, что в Ливии…

Значит, Иван, Слава и другие юноши, которые присоединились к ним в городе, гурьбой заявились в военкомат. В его помещениях толпились тихие мужчины, служители меж тем разрывались от каких-то новых дел, забот и нужных разъяснений. Один военкомовец с ходу попросил ребят пока дома подождать призыва: их вскоре призовут – как только срок тому станет и для этого все будет готово.

Ребята, захотевшие стать в строй добровольцами, чтобы воевать, за годы учебы очень сдружились между собой и часто встречались при свободном времяпровождении. А вскоре призывали их в армию поочередно, рассортировывая, так сказать, поштучно, разлучая таким образом друг с другом. Увы! Увы! Получалась, к сожалению, обычная пересортица, как все в жизни, человеческого материала; тут об интеллекте не спрашивали ни у кого из юнцов – в ратном деле нужна была просто физическая сила. Покамест.

Что это такое, наглядно усвоил, например, красноармеец Станислав из Ржева, тот, который дожидался своей демобилизации точно в понедельник, 23 июня, и которого ждали дома, зная о том, жена и маленький сын. Станислав прежде всего о них подумал, когда светлой ночью страшно зажглась, вздрогнула и заходила ходуном земля здесь, в пограничном городке в Эстонии: изготовившиеся к атаке немецкие части вдруг обрушили на заставу шквальный артиллерийский и пулеметный огонь! По спящим! В мирное время! В воскресный день! В первые минуты все остолбенели: как же! Ведь мирное соглашение подписано с Германией!.. Оттого у вскочивших на защиту полураздетых бойцов, сразу принявших неравный бой, вначале произошло как бы помутнение сознания.

Оглушенный происходящим Станислав мало что помнил, и уже сориентировавшись в аду ночного боя, поначалу отстреливаясь из винтовки, а потом переключившись на станковый пулемет. Кто-то из командиров сразу был убит, а прочее начальство не видывал. Оно, кажется, разбежалось. Рядом со Станиславом в укрытие вспрыгнула Зоя, миловидная жена лейтенанта Кудрявцева, вместе с сыном Яшей, подростком, и они тоже палили что есть сил по набегавшим на наши позиции немецким солдатам. Да, рядовые бойцы по собственному разумению и приобретенной выучке еще держали этот опрокинувшийся фронт. Очень старались держать. И, спотыкаясь, падая, отпячивались вслепую, как у них получалось. А некоторые эстонцы из-за угла стреляли им в спины.

Да, некоторые военноначальники, к несчастью для страны, на поверку оказались жалкими карьеристами, совсем не военными профессионалами, без должной практики и выучки и еще трусливыми. Красная Армия тогда придерживалась в своих действиях отживших догм, схем и директив, не подкрепленных новейшей практикой. Тогда как расчетливо-жестокий забронированный противник целенаправленно готовился к внезапной агрессии и вживе напрактиковался в быстротечных набегах на своих соседей, проживающих вокруг. И так его генералитет и солдаты обрели славу победоносных войнопроходцев, индульгенцию на повтор подвигов и липкий вирус заносчивости. Как некогда и Наполеон, вступивший уже в Москву…

Но о том никто из красноармейцев-окопников не знал. Перед ними был большой ворог. И они, оглушенные, побитые, сражались с ним насмерть, отбиваясь, превозмогая боль и раны, задыхаясь в дыму и копоти и никак даже не рассчитывая на свое спасение, – они осуществляли тем самым на границе еще ничтожно малое, но спасение отчизны, что зависело исключительно от них. Такова стала реальность. Невозвратная. И когда уже стало нечем отстреливаться от наседавшего врага, тогда уже не осталось сил и смысла схватиться с ним врукопашную.

Станислав в этом первом бою был ранен и захвачен в плен. Трижды убегал из немецкого концлагеря. Да его ловили опять.

Впоследствии он никогда и ни за что не хотел вспоминать о том, что было тогда с ним и бойцами и было после; он не то, что многое забыл – была такая человеческая мясорубка и открытое предательство, что выдержать подобное мог лишь сверхчеловек, закаленный стоик, кремень великий с верой в свою звезду путеводную.

Он ничего не рассказал даже Антону Кашину – человеку неболтливому, но собирающему, как писатель, фактический материал о войне.

XIV

Птушкины – соседи Степиных по коммуналке – и точно запропастились, выехав на летний сезон еще в середине июня; они запропастились так потому, что промедлили с возвращением домой, сразу не представив себе масштаб надвинувшейся на страну катастрофы (и кто мог ее представить?) и еще надеясь если не на безупречные, то на несомненно верные действия военных и гражданских властей. То есть на надежную защиту своей жизни и имущества. Но этого не случилось. Окаянный бес, как водится, попутал всех.

А ведь не зря все-все у нас предчувствовали именно то, что война надвигалась. Ею пахло в воздухе. Германия и ее вассалы распетушились. Токи от людских исступлений доходила к нам оттуда – с Запада. И Никита Птушкин, как профессиональный геолог, будто бы подметил, что даже земля у нас как-то внутренне поджалась, приготовилась к худшему испытанию.

Гриша же (тогда он был четырехклассником) вспоминал один эпизод. Накануне их выезда на дачу, к ним в квартиру зашел умудренный опытом дядя Федор со смурым знакомым. Они втроем (вместе с отцом) сидели и по-мужски разговаривали о чем-то. Как заговорщики. И когда Гриша влетел в комнату к ним, держа в руках лук и стрелы (он любил их обстругивать), дядя Федор, видно, не случайно спросил у него: «Ну, скажи ты, четверочник, нам – война будет?» – И он бухнул, не думая: «Будет!» – «Ну, вот слышите», – быстро сказал дядя.

Известно: начало лета – дачный сезон, тьма выезжающих за город дачников, проблемно с куплей билетов на поезд в нужный день. Несколько странным показалось Грише то, что им билеты достала одна хорошая соседка, уже отсидевшая за что-то срок в тюрьме, а так же то, что на Московском вокзале их почему-то обыскивали и заглянули в чемоданы какие-то призрачные личности. С чего бы это? Ведь прежде не было досмотра.

Итак, Птушкины приехали в уютный городок Боровичи, что расположен близ города Бологое. Это было место работы Никиты Птушкина, состоявшего на службе и имевшего, как и Павел Степин, бронь, что означало: он вроде бы значился в оборонке.

 

Их ошибочное решение было в том, что они промедлили с возвращением в Ленинград: уверовали в некую незыблемость своего жизненного пространства и надеялись на то, что оно-то защитится надежно. Не может быть иначе. Никак. До войны, при видимой стабильности в обществе у нас все будто размагнитились и засамодовольствовались жизнью, которой жили. Все естественно.

Птушкиных отчасти и дезориентировало то, что с началом военных действий власти, например, направили сюда же, в Боровичи, эвакуированных детей Ленинградцев; их разместили в школьном здании, стоявшем западней, за рекой Мстой. Однако стальные гитлеровцы незамедлительно выперли и сюда фронт, никто не успел опомниться, и обрушили шквал огня. И тут-то, когда Птушкины уж спохватились, время на их выезд было совсем упущено: главное, мост через Волхов уже был взорван – не проехать в северном направлении. Поздно стало.

Они втроем – Никита, жена Тося и Гриша – с вещами попали в Вишеру. Всего-то в десяти километрах отсюда уже кипел, разрывался накатившийся фронт.

В Вишере работали многие тысячи заключенных: они сооружали доты, дзоты, рыли убежища. Люди умирали с голодухи и от всего или не хотели работать. К этому времени уже почти все гражданские лица были эвакуированы, но некоторые жители не хотели эвакуироваться, покидать свой кров; то один мужик, то другой рыл для себя земляночку. Видно, обреченно ждали прихода немцев и возможной милости от них.

Гриша любил бывать поближе к конюшням, кататься на содержавшихся в них рабочих лошадях; вот куда-нибудь он наезжал с рабочими мужиками и пробовал, заговаривая, поговорить с ними по-совести, чтобы узнать что-либо новое о боях: «Ну, я думаю, мы еще дадим сдачи немцам? Правда?..» Те лишь смеялись горько над ним: «Эх, пацан! Пока немцы нам дают прикурить!.. Нещадно»…

Здесь покамест немцы бомбили мало. Раз бомбочку сбросили – она попала в столовую, в которой Гриша и отец обедали – так взрывом разбило окна, рамы и труба с ветрами слетела с крыши. Потом немцы ночью поперли в атаке. И все кругом побежали. Одни рабочие кричат: «Немец перешел Волхов!» Другие кричат: «Это паникерство! Всем на места! Спать»! И Птушкины, благоразумно не раздевшись, легли. Вдруг раздался среди ночи сигнал сиренный: бежать! Все прибежали к условленному месту сбора людей – ни одной автомашины нет. А стоят лошади. Покидали вещички на телеги. И так дунули куда-то по болотам. А на грузовиках даже мебель удирающих была погружена. Была слышна канонада. Навстречу бегут люди: «Куда вы?» – «На этот хутор». – «Да немцы на нем! Давай туда»! На другой проселочной дороге наши полуторки стоят: застряли. Уже властвует распутица осенняя. Заорали мужики, поскидывали с полуторок мебель, посадили в кузова детей и жен. Гриша с матерью сел. Отец остался.

У Птушкиных не оказалось ни еды, ни карточек на нее. Хорошо, что в этой покидаемой всеми полосе страны каждый дом был открытым для них, беженцев.

700 км проехали на автомашинах. В день проезжали по 20 – 30 км. Вода была по кузова. Как сядет одна полуторка, так и все стоят, только слышался крик: «Вагу! Вагу»! Значит, нужно вытаскивать полуторки с помощью упора! Месяц так ехали, завшивели все.

Затем в один свободный вагон погрузились на какой-то станции – набились. Вагон телятный, но спецназначения. Ехал куда-то в тыл. А куда – не касалось никого. В нем для Птушкиных осталось место лишь у дверей и то ехать стоя. Кто-то где-то стал выходить. Кто-то умирал.

Птушкиных спасло то, что они накупили полмешка бульонных кубиков. В лесу стояли по 2 дня. В Вологде отец (он присоединился к семье в середине пути) побежал, чтобы купить что-нибудь из еды, а поезд вдруг пошел. Мать и сын Птушкины выпрыгнули на ходу с вещами вон из вагона. А потом нашли свой вагон почти на том же месте, снова залезли внутрь него. Один молчаливый старик все ползал в вагоне под нарами и собирал крошки. Он умер первым.

Всего ехали три месяца. Осталось три семьи. Вот остановились на разъезде. Ни домика, ничего. Поле. С другой стороны лес почти голый. Будка. Оттуда приходит начальник, говорит: «Дальше поезд не пойдет». Вши ползали по телу, снимешь рубашку, к горячей трубе печушки приложишь – начнут трещать. Нацмен сказал Грише: «Малай, бери секира, пойдем асфальт рубить». Асфальтом буржуйку в вагоне топили. И вот идет другой поезд. Начальник станции сказал: «Я посажу вас в этот поезд». Но их никто не впустил в вагон. Стоит воротила в шелковой рубашке. Не пускает. Птушкины заплатили по 600 рубликов: «Дайте нам возможность доехать благополучно». Этот нацмен говорит: «Дай секиру, порублю их»! – Мигом двери вагона закрылись. Это ехало какое-то начальство заводское. Какое-то московское. Все в люкс-вагонах. Начальник станции им говорит: «Тогда не отправлю я вас». – «Нам хотя бы в тамбур…» Наконец открыли первый вагон. В нем ехали те работяги, которые и по виду были попроще. И были тут пустые места. Но когда Птушкины поднялись сюда, ехавшие приняли их в штыки. С ними не разговаривали. У них были интересные журналы. Попросили почитать у них – несколько ночей отец и мать не спали. Ветер свистел в спину, можно было ехать лишь стоя.

Журнал читали, а москвичи посмеивались слышно в открытую: «Ну да, читают книгу, а видят фигу»! Гриша поднял голову, кто же здесь едет с комфортом, что так смеется? Ведь они едут только что от дома, а мы-то три месяца уже в пути.

Итак, в Киров приехало лишь 3 семьи. Пункт пересылочный. Из каждого колхоза приезжали, нанимали на работы. Отец когда догнал, нашел Гришу по валенкам (здесь ноги у него были обуты в рукавицы). Поехали за 30 км. А Гриша все 30 км на запятках пробежит, пробежит, встанет. Отец же туда и обратно – 60 км – в сапожках за день сбегает. Скажет: «Надо в Лузу», – и сбегает. Колхозы были богатые, свое вроде бы государство. Ленинградцев любили. Но на деньги ничего не купишь. Прежде всего – менять. За картофельные лепешки, например, полотенце давай. Вот были такие моменты. Гриша опять пошел в 4-й класс – чтобы время было, хотя дома четвертый класс закончил. Колхоз был бедноватый. Председатель сам сказал: «Идите, побирайтесь». Отец стал брать на рога, а тот говорит: «А что ж тут зазорного, мы сами побираемся».

Короче говоря, начали работать на ферме (родители). А потом отец нашел свою фирму. Тут хозяин даже яму-гурт с картофелем раскрыл (хотя нельзя было этого делать в мороз), чтобы нас накормить. Значит, поехали под Сталинград.

Когда приехали в Сталинград, отец начал строить дорогу Сталинград – Саратов. Здесь еще остались казаки, которые еще ждали прихода немцев (все-то уже давно были эвакуированы в тыл). Они довольно резко высказывались против Сталина. Гришу чуть не побили школьники за то, что он – еврей, как им показалось сначала. Ребята, человек пять, схватили его и Абу Абрама. Они считали так: раз эвакуированный, значит еврей. Абу сумел убежать. Отбежал метров на 150. А Гриша начал защищаться. Осилил одного соперника. Остальные стояли, не вмешивались. Тогда и остальные стали на Гришу нападать по очереди. Он и другого осилил. И тот закричал тогда: «Не трогайте его, он – не еврей». А ему кричит: «Не еврей, а почему в бой не играешь? Ну, зови тогда своего приятеля». Гриша позвал: «Иди сюда, не тронут». Тот подошел. «Почему в бой не играете»? – «Что это такое»? На таких цепях функовки гири. Рогатки. Палки. Кто чем вооружен. Ребята махать-то махают своими орудиями перед носом противника – больше для устрашения, чтобы вызвать страх. Символично. Как кулачные бои. Увечья никакого не было. Подрались попросту. Потом на месяц были разговоры, кто кому в нос дал. И вот уже наоборот мнение о Грише: теперь он стал хорошим в их глазах, и Абу хороший тоже, раз Гриша с ним дружит.

Так Птушкины наугад заперемещались по большой российской территории, не зная, где начало и конец их пути. Нет смысла повторяться в изложении еще этой одной истории.

Ныне сведующие люди однозначно видят главного виновника трагичного начала Отечественной войны. Видят все так те, кто не был ее современником, не нюхал на ней пороха. Отчего же вдруг перед самым нападением наши войска были на отдыхе, перевооружались, предавались благодушию. Видите ли, депеши из штабов запоздали на несколько часов для того, чтобы привести войска в боевое состояние? Кто же за это в ответе? Один человек? Да он и не был верховным. Бездействие окружения, а то и ясный вред, если не подножка… Это потом генералы реабилитировались вдруг. Свыше миллиона наших солдат служили на стороне вермахта, а сколько было недовольных, лизоблюдов, не служак.

Ведь зло не афишируют, как США делают в мире вроде бы бескровные цветные революции, начиная с Югославии. И Грузии. Это пауки.

XXV

Много позже Иван Адамов, заехав к Косте Махалову на Васильевский остров, рассказывал ему и Антону Кашину, упросившим его по дружбе об этом, о своей молодой солдатской службе после того, как немцы осадили и блокировали город.

О, как светел июньский Ленинградский вечер!

Они втроем сидели, вспоминали.

– Я начну от школы, сорок первого, – осекся Иванов голос, обычный, не крупный, как и сам он весь. – Балы школьные, июнь – и бах! Война! Это время характерное для нас, парней-однолеток: двадцать третий год рождения! Кто из нашего призыва на фронт уцелел? Один мой приятель, Слава, сейчас был бы уже академиком Павловым. Пошел в ополчение. Взрыв гранаты – и нет его в живых! Другой товарищ – мы под Невской Дубровкой встретились…

– Знаешь, Иван, ходил я в десантах под Керчью, на Днестре и на Дунае, – басовито вставил слова еще пышно – черноволосый крупнолицый Константин, – но я преклоняюсь перед защитниками Невской Дубровки: они и голодные держали этот рубеж до конца. Не падали духом.

– Да, ребятки, не совру: мы шли в атаку по трое, по четверо, держась друг за друга, чтобы не упасть от слабости. «Ваня!» «Славка, друг!» – мы обнялись при краткой встрече здесь. А назавтра его уже убило. И по стопке водки мы с ним даже не выпили. Или третий – смелый, удалой, красивый, умный, с завидной силищей. Попал в плен к немцам раненым. Пять раз он бегал из лагерей немецких. И его ловили. А потом он, освобожденный, в нашей ссылке отсидел большой срок. После – что? – податься сюда, в город? Но родные уже умерли – его не ждет никто… В-общем, поломалась его жизнь… О том можно много говорить. Но не про все напишешь, – бросил Иван взгляд на самого младшего из них, товарищей, – Антона, который тут лихорадочно записывал в блокнот. И продолжал:

– Однако сказываются ценности моральные, вложенные в нас учителями тоже. Да, мы, ученики, и в бою чувствовали их с собою связь, я ни на йоту не приукрашу. Ни на гран. И теперь моя классная воспитательница, уже старенькая, не оставляет меня без внимания. Тут пригласила меня к ее нынешним ученикам. Мне неловко было – не герой какой: из наград – две Красные звезды, орден Славы, две медали «За отвагу» и другие. Как и что я стану говорить? Да она мне совет дала: «А ты и не рассказывай красивые истории; поведай просто, как ты жил и ушел из выпускного класса воевать. И я ей не отказал. Завсегда раскланиваюсь с ней, святой женщиной на улице, что и сотни ее, таких же воспитанников. Ну, позвольте… доскажу…

Я на полчаса раньше вошел в школьный коридор. Был еще урок. Вдруг с треском передо мной распахнулась дверь пятого класса «А». Сначала вылетел ученический портфель, шлепнулся на пол в коридоре; все из него рассыпалось, раскатилось. Следом же как-то вылетел и ученик – сынок моих соседей; видно его дернула учительница, молодая, гневная. Я посторонился. «Что, Андрюша?» Андрюша же еще больше сконфузился передо мной – свидетелем его выставления вон из класса, книжки поскорей подобрал – и бежать прочь.

Что ж, видно, теперь не все умеют истинными педагогами быть.

Главное, при встрече со школьниками я по-честному признался, что, случалось, в школе оценки «плохо» получал, не блистал (чего уж!) поведением, но что не было, не было среди нас подлецов, кто бы прятался за своих товарищей. Все дорожились долгом. Исполнили его до конца потом.

Мы-то, точно не позаримся на заграницу, на тряпки заграничные: родную землю защищая, своей кровью обильно полили ее; вшивенький окопчик нам дороже всего. Ты обними ее, когда юпитеры не светят…

– Воистину! – воскликнул Махалов.

– Да, либо в мертвую за нее уцепишься… Мир построен все-таки на доброте. А если на злобе, принуждении, – вызывает обратные чувства. Я не ожесточился. Отнюдь. Великодушно говорил пленному немецкому солдату: «Nein!» Когда он с ужасом спросил: «Капут?!» И то по-настоящему доброе я испытывал под блокированным Ленинградом, в котором голодали, гибли жители, отчаивалась моя мать.

Я подозреваю, что изощренный эгоизм состоит именно в том, чтобы мучить людей. Мы, солдаты, изголодавшиеся сами, тотчас накормили пленных фрицев, хотя только что на наших глазах боец умирал, корчился от ужасной раны. Но разок я не выдержал – поддал-таки пинком под задницу наглому колбаснику, – он, видите ли, потребовал вернуть ему кепи, сбитую с его головы взрывом.

 

– Надо ж, оболваненный вояка! Расфуфыренный… Видали их…

– Представьте… Из разведки возвращались. С двумя языками. А тут мина – шарк! Ударила прямехонько в траншею. Радист обмяк – и сел; второй фриц побежал, а этот упал. Разведчик развернулся на ходу: тра-та-та! – снял … из автомата побежавшего. Попытались мы поднять радиста – руки отвалились у него; кто-то взял за ноги – ноги отвалились. Он все осколки от мины принял на себя! Оставили его. Остался он лежать на ничейной полосе. Сами понимаете… Я восемь месяцев знал его… А паразиту вынь да подай какую-то кепи! Мой дед погиб в Цусимском бою – это что-нибудь да значит. Спуститесь в запасник Военно-Морского музея – там мой дед в списках погибших значится. Моя бабушка меня еще маленького водила в часовню, где как прежде делалось, были тоже фамилии павших русских моряков записаны, помню.

Существует гордость великороссов. В нашей семье хранилась иконка, которой наградили еще при Петре Первом моего прапрадеда Кристофера. Кристофер по преданию был святой; оно гласит, что он взмолился пред богом: «Господи, сделай мне такую внешность, чтобы бабы не обращали на меня внимания». Тот и приделал святому лошадиную голову.

Итак, по порядку все. По всем журналам, в списках-регистрациях – я первый. Много в жизни пережил, очень много. И отец мой умер тяжело… уж после войны… Меня-то трижды призывали в военкомат и провожали соученики, чьи фамилии начинались с буквы «Б»; – и меня все не брали. Наконец я попал в казарму на Суворовский проспект. Трудно пришлось нам, призывникам, взятым с гражданки-то. С дисциплиной строго. Голодно. Бесконечные обстрелы и бомбежки. По двенадцать раз в ночь на выводили в щели. По-первости приходили к нам матери на свидание, бывавшие в саду, да нередко те уже падали, дойдя, тут же, перед казармой. Нам выдавали по шоколадке из шести долей. Так я только одну дольку брал себе, остальные делил: на мать, на больного отца, на товарища-сослуживца, на кого-то еще… В декабре неожиданно произвели очередной выпуск бойцов – и вот тот сослуживец, кому я обычно предназначал шестую часть шоколадки, становится моим командиром. И я его чуть не застрелил вскоре…

– Как же! – не сдержался Махалов. – Да и у него, верно, тоже мать была – и он ей тоже, небось, шестую дольку шоколадную отдавал.

– Никто к нему не приходил, – говорил Адамов, – писем он не получал. Был же ленинградец. Но суть в чем. По случаю подвернулось нам троим такое, что мы продали (я до сих пор стыжусь этого поступка) воз дров. За пачку папирос да бутылку дешевого вина. Это роскошь – покурить; паек-то снизился почти до ста грамм хлеба… Нас застукал в коридоре наш новый лейтенант; «Встать! Кто курил?» Говорю: «Я курил». – «Я так и знал! Кто еще?» Все признались. Завел он нас троих в уборную – там такие сталактиты наморозило: «Приказываю вычистить до блеска!» Ну, убрав, опять присели докурить папироски. А он, лейтенант, уже со злорадством прямо из-за двери – шасть к нам! Будто только и выжидал: «Ага! Опять вы дымите?! Марш за мной!» В уборной же налил – нажал на ручку и залил все этой гадостью. Мы ее убрали вновь. И вторично он проделал такой фокус с наслаждением. «Ну, типчик! Пятая колонна», – пришло мне на ум. А на третий раз мы уж не выдержали: дверь уборной закрыла на палку, да и дали вышибале звону, чтобы помнил нас. Дали за все. Он был при оружии. Стал стрелять из пистолета. Ввалились старшины.

Майор из политотдела вызвал нас троицу с губы на беседу, ясно и грустно глянул в душу нам, по-отечески сказал: «Скверно, мальчики… Живо же на фронт, на передовую проситесь». А мы и сами давно туда, в пекло, просились: враг же у стен города, а нас мурыжат, не пускают туда. Пахло дело военным трибуналом для нас. Судил нас товарищеский суд – суд чести. Комиссар отметил мою недисциплинированность: трижды наказан гауптвахтой – в самоволку бегал. Верно, бегал: от Смольного на Васильевский остров пешком! (А ноги не идут). Хотел посмотреть, жива ли мать, жив ли отец. Они на кухоньке уже ютились, спали на плите. Нечем стало отапливать помещение. Нету света, электричества. Прихожу – зажигается коптилка. Обратно добирался я лишь к самому подъему. В последний раз буквально по-пластунски прополз между капитаном и сержантом. Комиссар был за искупление вины на фронте, и в конце-концов над нами смилостивились: не отдали под трибунал военный – отправили на передовые позиции.

Так я зимним днем уже корректировал артиллерийский огонь под Колпино, куда придвинулась испанская «Голубая дивизия», которую Франко послал в помощь Гитлеру. Тоже испытаньице – дай бог! Даже позже (на Синявинских высотах) случилось, что я тотчас не смог наладить связь. Командир тогда орал: «Радист, связь»! А ее-то, братцы, нет, и все. «А-а, я тебя, паскуда, сейчас на расстрел выведу! Поймешь, что к чему…» Навел на меня автомат и выгнал на верх траншеи и минут пятнадцать, не меньше, продержал меня на бруствере под наведенным автоматом; ждал, когда попадут в мою спину немцы, чтобы, значит, не стрелять самому в своего же. К счастью пули не зацепили меня.

– Псих непроученный! – заключил Махалов, покачав головой. – Похожий психопат и со мной учинил нечто такое же, когда я вернулся из разведки без пленного. Извини, рассказывай.

– Ну, под Колпино я выбирал место для лучшего налаживания связи, как фрицы начали кидать мины. В шахматном порядке. И я с автоматом вскочил, чтобы укрыться от них, в воронку, вырытую мощной бомбой или большим снарядом. И что же: здесь также прятался наш новоиспеченный лейтенант, насоливший нам на пользу, так как мы из-за конфликта с ним раньше, выходит, оказались в настоящем деле… «Ба, судьба!» – произнес я от неожиданности. Он весь вжался в срез воронки, побледнел от страха – ни словечка в ответ. До того омерзительно мне стало. Оттолкнулся от него: «Да черт с тобой, сволочь! Помни!» И выскочил наверх. Залез я на крышу одной уцелевшей пока избы, развернул свою рацию. Кто-то поблизости от меня стрелял из дегтяревки; фрицы, чтобы покончить с этим, выкатили орудие. И пошла дуэль. Я пытаюсь связаться с артиллеристами: «Бухта! Бухта! Бухта!» В это время – бух! Снаряд. Снес полкрыши. Опять я пытаюсь: «Бухта! Бухта!» Опять – бах! Трах! Крыши вовсе нет. Печная труба попридержала ее обломки. От рации моей – ни ошметков. Слышу – зовут: «Ваня, жив?» Откликнулся я кое-как. Кое-как сволокли меня с развалин избы. – «Ты ранен? Куда?» А я и сам не пойму, ранен ли. Ведь в полном сознании нахожусь. И работает мысль. Стягивают с меня шкары – дырка на ноге, а крови нет. А мороз. Если брюки совсем стянуть – тело заморозится, так что через брюки мне перебинтовывают ногу. И на волокуши мигом кладут. Двое бойцов волокут меня. И уж находит на меня жар. Гляжу в небо вечное: оттуда хищный остроносый «мессер» вынесся. Я кричу: «Эй, ребята, «мессер», прячьтесь!» Они сигают куда-то, а я, беспомощный, лежу в открытую. Под веером пуль. Они вспенили все вокруг меня, пока не зацепили… Мои ребята, замечаю, подымают головы из-за укрытия, а ко мне и не ползут покамест – сверху вновь истребитель в заходе свинцом нас поливает.

– И со мной при штурме в Пеште вышло так, – сказал Махалов. – Бегу в банке. Спереди доносится крик: «Не стреляй, браток! Свои!» На секунду опустил автомат, и по мне садит очередь шкура-власовец. Через оседавшего меня Жорка достал его… Вытащил он меня на улицу. «Лежи до прихода санитаров!» А сам продолжал атаковать неприятеля. И я лежал под обстрелом. Дальше что, Ванюшка!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru