bannerbannerbanner
полная версияУ быстро текущей реки

Александр Карпович Ливанов
У быстро текущей реки

Полная версия

Бездари

В кафе было душно от липкого спертого воздуха, от того жаркого и стойкого запаха кухни, который так привлекает мух, тараканов и мышей. Шторы на открытых окнах вздувались, как паруса, – казалось, всеми силами сопротивлялись доступу в кафе свежего воздуха с улицы. Зал был полон посетителями, кто уже обедал, кто устраивался, а кто ждал за спинкой стула, чтоб освободилось место за столом. Одним словом, в это обеденное время здесь царил тот неразборчивый ералаш, который в «общепите» называют – «самообслуживанием», на деле же – самоунижение, незаметное из-за всеобщности…

Люди сновали по залу с подносами, с горками немытой посуды, или уже отойдя от кассы, – сам себе официант – судорожно сжав руками нагруженный поднос, оттопырив локти, чтоб защититься от нечаянного, но рокового для тарелок толчка, вертелись на одном месте, высматривая свободное место где-нибудь за столиком.

И тут каждый раз взгляд упирался в эти три головки-одуванчики. Их было трое, но и четвертое место занято было большой сеткой-авоськой, прислоненной к спинке стула и плотно набитой какой-то детской одежкой…

Двое мальчиков и девочка – все три совершенно белоголовые и, казалось, совершенно голые, хотя были на них трусики. Чистые, белые, размером с небольшой носовой платочек! Все трое, видимо, были завсегдатаями кафе, каждый день отдавая должное этому унылому ритуалу обеда – чтоб скорее вернуться к морю, которое было главным, ради которого все надо было стерпеть… Впрочем, детишки были так худы, так белы, что казалось, юг и солнце не желали им подарить ни поправку, ни хотя бы загар! Окружающие, видимо, их хорошо знали, не сегодня успели заметить и украдкой, и приязненно следили за ними. Да и дети к вниманию этому, видимо, успели привыкнуть – они «работали на публику», строили рожи друг другу, гримасничали, вертелись на стульях.

Особенно старалась младшая – сестренка! Она то и дело соскакивала со стула, бегала вокруг стола, ловко увертываясь от оставшихся на местах и ловящих ее руками братишек. Она отмахивалась тонкими ручками-тростинками, лопаточки на худой спине ходили ходуном. Или усядется на минутку на стул, болтая босыми ножками и выпучив свои светлые пуговки глазенок, примется причесываться. Алюминиевую расческу она доставала каждый раз из сетки-авоськи, закидывая голову, неуклюже водила расческой по вспушенным, торчащим во все стороны легким и совершенно непослушным волосикам. Чувствовалось, она этим расчесыванием напоминала о том, что она – женщина, чтоб братишки об этом ни на миг не забывали! Она тем не менее то и дело доставала из сетки эту алюминиевую расческу, и тыкала ее в волосы, тут же обратно совала ее в сетку, и опять принималась бегать вокруг стола, развлекая братцев и публику.

Удивительна была эта живая девчушка! Ей и вовсе было совсем ничего – через силу пять лет, она еще, казалось, и не сознавала окружение. В то время как братцам, лет по шести и семи, уже возраст был как бы в тягость, они, то поскоморошничают с сестренкой, то натягивали на рожицы преувеличенную серьезность, поглядывая в сторону кассы, откуда люди уходили с груженными подносами…

Наконец появился с подносом их отец. Небольшого роста, худощавый и тускло-белесый, уже с редеющими кудрями, в ковбойке и в каких-то потертых джинсах. Он был серьезен, озабочен, до публики ему не было никакого дела. Принялся расставлять на столе тарелки, раскладывать ложки-вилки. Он что-то строго внушал детям, те, видать, его строгость ни в грош не ставили, и, если все же несколько присмирели, то причина была именно в принесенной отцом еде, а вовсе не в его строгости…

– Ешьте, ешьте, окаянные! Устал я от вас, бездари! – ворчал отец, не спеша приняться за еду, следя за тем, чтоб дети ели. – Будете плохо вести себя – сегодня же улетим обратно к маме!.. Надоели вы мне, бездари!

– Это он каждый день так, – заметила соседка по моему столику, видя, как я заинтересованно поглядывал за детишками и их отцом. – Они и внимания не обращают на эту угрозу. Видать, дружно живут!.. Он все больше их «бездарями» называет. Почему?.. Видать, целая тут история… Кое-что я успела услышать, когда утром заняла очередь перед открытием кафе. Он с мужчинами отошел в сторонку покурить и рассказывал, посмеивался, а, видать, наболело на душе. Артист он… Мимический, что ли… Он лишь учился в какой-то студии. Из-за детишек пришлось все бросить. Работает на двух работах. И в ЖЭКе, и грузчиком при пункте приема стеклянной посуды. Дескать, талант свой погубил ради детей… Из них, мол, еще бог весть – выйдет ли что, – а он заведомо на них свой талант положил… Ешьте, ешьте, – а то я вас своими байками отвлекаю…

– Нет, что вы! Наоборот, спасибо. Действительно интересная семья!..

Про себя я думал – неужели погублен талант? Это всегда грустно – какова бы ни была причина. Забулдыжность выпивохи – или пусть даже такая благородная, как дети…

Я еще раз посмотрел в сторону детишек и их озабоченного ими отца. Трое детей – это, конечно, нелегко. Но женщине и эта забота небось далась как бы сама по себе, а вот в мужчине заметны эти… и напряженность внимания, и долг ответственности.

Между тем – девчушка поднесла ложку ко рту, но тут же чем-то отвлеклась, уставясь куда-то в сторону своими выпученными пуговками глаз. Отец осуждающе последил за нею. Он ей ничего не сказал – вдруг и свою ложку поднял ко рту, как-то весь комически выгнулся, зафиксировав на лице уморительную гримасу. И замер в неподвижности.

Что это было? Карикатура, шарж, гротеск? Кажется, даже редкие волосы сумел он вспушить таким же одуванчиком! Братцы засмеялись, затем и девчушка, обернувшись, и увидев позу отца, тоже рассмеялась… Господи! Как им было всем хорошо! В этом душном, пропотевшем, липком кафе!

«Нет, – подумал я. – И впрямь – талант! Но не пропадает он! Он лишь развивается!.. Он постоянно употреблен в дело и перед ним всегда публика!.. Собственно – что такое талант? То, что пропасть не может! Пропадет что-то другое… Случайное, слабое, временное… Нет, талант не пропадает!..»

За моей спиной уже кто-то стоял, пристойно и нетерпеливо ждал места. Некогда было – здесь, в этом душном кафе, во всяком случае, – предаваться раздумьям о сущности таланта и сложных его перипетиях. Я поспешил отнести грязные тарелки свои на лоток посудомойки и выйти на воздух.

Наверняка я еще увижу здесь мима и его детей!..

Жанровая неразбериха

– Почему не печатаете мой фельетон?

– Да разве это фельетон? Помилуйте, это какая-то наукообразная компиляция… Даже без темы… Наконец, это нисколько не смешно!..

– Ну вы скажете! Или не знаю я, что такое фельетон? Или я не ведаю, что творю? Я – который полвека работаю в литературе? И как вы мне докажете, что я именно написал не фельетон?

– Очень просто доказать… У вас 11 раз «аспект», который у вас и намечается, и выдвигается, и рассматривается… У вас 17 раз – «концепция», которая вырисовывается, определяется, проясняется и все же сводится на нет… Затем, 19 раз у вас – «проблема», которая возникает, решается, а в общем – вы так и не знаете, что же с ней делать… Наконец, около полста раз – «вопрос», который ставится, заостряется, снимается – но всегда остается без ответа!.. Вот такое у вас слово. А Толстой – как сказал: «русское слово не дает солгать»!

– Молоды учить! Я в жанрах разобрался, когда вы еще под стол пешком ходили. Вы редакторы – должны печатать, а не рассуждать! На то есть критики!..

– На то есть и фельетонисты… Но нам уже тогда всем не до смеха будет! Не будем, уважаемый, печатать… Уж все же позвольте мне порассуждать, прежде чем печатать.

– «Мне», «Я», «Сам»! Каков набор местоимений! Где у вас коллегиальность? Забыли про «мы – мы-ы-ы!..»

– Можете мычать сколько угодно – не напечатаю. Да и коллегиальность ли – мычание?

– Вы слышали! Какой Гоголь выискался! Какой Нестор Кукольник! Настоящий вам Юлиан Семенов!.. Где у вас местком?.. Я, я докажу! Докажу-у-у!

Размахивая полами расстегнутого пальто, и вправду, как беспокойный шмель, залетевший в тишину редакционного коридора, он – неся с собой свое «у-у-у» – целый незримый рой его – вышагивал к двери с табличкой «Местком». Лицо его было налито тугой краснотой – вот-вот с человеком удар приключится.

Дверь была заперта. Таблички с часами приема на двери не было. И сразу же накипела злость и на этого месткомовского бюрократа. Фельетонист, раскинув полы пальто, тяжело опустился на скамью.

Это была удобная, человеколюбиво сработанная скамья – просторная, основательная с плавно вогнутым сидением и такой же плавно выгнутой спинкой. И фельетонист сразу же использовал удобства этой доброжелательной и человеколюбивой скамьи. Он сел глубоко, откинулся к спинке и даже голову возложил на верхнюю перекладину, надвинув шляпу на нос. И сразу же погрузился в состояние нирваны…

Он еще по инерции пожужжал – «у-у-у» («докажу»), но незримый вокруг рой, казалось, затихал, стягивался, истратив запал недавней возбужденности.

Через минуту – по ровному дыханию, по мерно поднимающейся груди с раздвоившимся галстуком, – можно было заключить, что человек заснул. Лицо приняло благостное выражение – ему, наверно, снилось что-нибудь хорошее. Верно, из детства, из прошлого, когда мир был полон солнца, приязни, а редакторов и фельетонов еще в его жизни и в помине не было…

Замыкание

…Он набрал номер, диск вернулся на место после последней цифры, и он поднес трубку к уху. В ней щелкнуло, линия соединилась, но, видать, не та… Он попал на разговор. Он знал, что, если он положит трубку, линия их разговора тоже прервется. Но какое ему дело до чужого разговора!..

Говорили мужчина и женщина, это уже было не совсем обычный – «чужой разговор»; тут могло быть и что-то интересное. Не то, что мужчины с мужчиной. То игра в деловитость и субординацию, когда нечто служебное, то ирония, шуточки, и тут же поспешание закруглиться, из стыда перед пустяками. И не то, что женщина с женщиной. «Не забудь замочить белье – только порошка не сыпь напропалую». (Мать с дочкой или невесткой). Или нечто вроде: «Щенок, говоришь? Твой щенок уже вымахал в кобелину! Уже невесту подавай ему… Нервный стал, скулит… Приезжай, посмотришь на него (подруги). А то такое: «Так она купила батист, но и в нем синтетика! Надо же – в ба-тис-те – синтетика! Конец света! (просто женский разговор в рабочее время по служебным телефонам).

 

Этот разговор был и вправду непохож на другие – он заинтересовал его! Тот мужчина был, наверно, другом семьи. Чувствовалось из разговора. Оба – это тоже чувствовалось – привыкли исповедоваться друг другу «на уровне души»…

– Он словно не замечает меня… С кухаркой и то словом обмолвятся… Я страдаю, мучаюсь – он наносит мне обиды небрежно, не видит этого. Потому, что у него свои страдания, он считает себя вправе обижать не задумываясь, особенно, кто ближе, под рукой…

– Не кто ближе, а – близкому… Стало быть, любит…

– Ах, какая у него может быть любовь! Вот я его когда-то любила – это да! Он – эгоист! Худший вид эгоизма… Ничего и никого мне не надо. Он забросил краски и кисти. Он, видишь ли, третирует человечество, так как он гений, а не признан. Комплексы, весь закомплексован! А худший из них – творчество, умноженное на неудачливость… Вот, мол, он и имеет право причинять страдания, потому что сам страдает!.. Разве не худший из эгоизмов?

Она здесь то ли всплакнула, то ли зашмыгала носом. Помолчала – может, собеседник телефонный что-то скажет? С минуту на линии царила тишина. И опять они заговорили.

– Хоть бы чуточку меня понимал…

– Ах, в понимании ли здесь дело! Толстой не понимал Софью Андреевну? Достоевский не понимал Исаеву?.. О чем ты, право, говоришь?.. Словно заряды разноименные и бездна бездну призывает…

– Тогда, что же, для нас, простых смертных, и вовсе никаких надежд? Одни лишь бездны остаются? Бесконечно мучить друг друга?

– Нет, не это я хочу сказать… Надо кому-то из вас стать старшим! Взять все на себя… Помнишь у Чехова? – «Кто терпит, тот и старше». Будь ты старшей – и все его обиды сразу станут для тебя детскими, невзрослыми… Тем более, что ты – женщина! Вашему брату удастся эта доблесть – подчиниться, будучи старшим по существу… Мужество самоотрешения… Это похоже на солдатское мужество. На подвиг! Не из подчиненности – из высшей внутренней свободы, из духовного чувства долга, а не просто из параграфа устава… Так солдаты мудро терпят всю над собой субординацию! Так мужики мудро терпели царя, барина и попа…

– Ну тебя! Заговорил о чем-то непонятном ты, брат Аркадий.

– Вот-вот, боимся духовного чувства – в любви, в дружбе, в семье… Слабость это наша. Даже трусость – если хочешь знать. Наша приземленность, нет, заземленность, наша, эта вечная трезвость нас и губит… не умеем и не хотим высоко нести свою душу, свои чувства!.. Не умеем и не хотим найти какую-нибудь хотя бы религию в самой жизни… По существу, мы – все мещане, эгоисты и циники… Иронизируем, шутим, ерничаем… нет высокости в нас!.. Я хотел бы, чтоб ты это поняла…

– Я обыкновенная женщина…. Философия – не женское занятие!

– А я говорю, как раз, не о философии – о самой земной вере, о божестве в душе… Что ты молчишь? Я утомил тебя?

– Не в этом дело… Я забыла мясо положить в холодильник. Прости! Я побежала!..

Частые гудки.

Сирень

Уединение рождает демонов. Добрых и злых. Добрые демоны – это чаще всего поэты, мыслители, художники. Дух творчества – человеколюбивый и в уединении. Дух нетворчества, злых демонов, здесь вынашивает свои преступления против человека…

…Не живал я в детстве в больших городах. Осиротев, я то и дело принужден был менять деревенское детство в отчем доме на провинциально-городское детство в детдоме. Впрочем, город Херсон (во всем тянувшийся за Одессой, хотя еще не утративший спесь недавнего губернского города, каким Одесса, овеваемая ветрами романтического Меркурия всех морей и океанов, после революции все же не была!) никак себя провинцией считать не хотел…

Я еще помню эти мрачно и затаенно взирающие на новую жизнь, на новых людей, особняки, железные высокие ограды с «пиками» наверху, с садами за этими железными оградами, закрывшими всем доступ, но оставляющие все же «прозор» для чувства чужого вне ограды – (равно как для чувства спесивой собственности внутри ограды). Это были особняки русских купцов, английских филантропов, французских банкиров и греческих контрабандистов, в общем – богачей всех мастей. Ко времени моего детдомовского детства все уже «обрусело», но дух злой тайны, затаившегося демонизма, мрачного ожидания «лучших времен» все еще жил за этими железными коваными оградами, коваными воротами с облупившимися старыми львами на каменных столбах ворот, с вполне уже современными, с недавних нэповских уже, так коротко-уповающих лет, табличками. «Во дворе – злая собака». Мы, детдомовская вольница, завистливо глядя на заколоченные наглухо парадные, а еще более того завистливо на манящие алыми щечками яблоки в саду, эти таблички, посредством ржавого гвоздя, подвергали неизменной редакции: «Во дворе – злая собака-хозяйка». Голова собаки-хозяйки со злобно разъятой пастью казалась нам недостаточной символикой – мы, тем же гвоздем, подрисовывали грудь, другие округлости и приметы женщины, или, вернее, некого гибридного существа, исполненного не только злобы, но и невообразимого бесстыдства. Хозяйки и вправду преобладали над хозяевами. Пережив мужей, соорудив на могилах приличествующие их положению надгробья (безгрешный мраморный ангел парил над могилой во искупление сатанинских грехов упокоившихся), главное, литую чугунную ограду с «пиками», хозяйки спокойно доживали свой век в злобе и ненависти за задернутыми занавесками «замков», изредка показываясь на людях, ради покупки провизии на базаре, или ради нашумевшей труппы в городском театре. Этих вдов (случались, конечно, и бывшие «хозяева») называли «недорезанная буржуазия». И называли вслух, громко, этим – как мы тогда полагали – выражая свою классовую, полноценную «рабоче-крестьянскую сущность», свою полную меру классового презрения…

Помню Матильду Михайловну, высокую, чопорную старуху (она себя, конечно, старухой никак не считала!), в своих черных шелковых платьях и широкополых шляпах с лентами, прямую, осанистую, горделивую. С синим эмалированным тазом под мышкой она являлась по пятницам в детдом: мыть самых маленьких…

– У-у… Недорезанная буржуйка… – прошипел кто-то из нас за ее спиной. Та спокойно обернулась, ничуть не удивившись, внимательно изучала лицо детдомовца.

– Нет, мальчик. Ошибаешься… Никакая я не недорезанная буржуйка. – так же спокойно объясняла она. – Муж мой был капитаном…

– Все вы теперь – капитанши. А в революции – все были белогвардейцами… А еще раньше – буржуями. С чердаков стреляли в красных.

– Да нет же… Ошибаешься… Мой муж работал на хозяина. Не свой же у него был корабль! Из матросов, самоучкой и самообразованием всего добился! А я и вовсе была танцовщицей. В кордебалете…

– Все вы себе теперь придумываете … кар-де-балеты!..

– Да нет же, мальчик! Можешь прийти в гости. Покажу тебе свои фотографии, мужа…

– В белогвардейской офицерской форме с погонами?.. – не сдавался наш ядовитый книгочей, интеллектуал и заводила, Женька Воробьев… И все же – пошел в гости.

– Ну что? Ну как?.. – с нетерпением спрашивали мы.

– Пыль и моль… Рухлядь и крысиные углы. Рундуки с тряпьем и альбом с тусклыми фотографиями… – как-то разочарованно тянул Женька… – А муженек и вправду капитан, моряцким, то есть, был! В каждом порту с другой марухой снят на карточке! – вдруг оживился Женя. – А Матильда Михайловна хранит их в альбоме!.. Ну и жизни давал капитан! Спрашиваю, почему не отрежет марух? «Зачем?» «Все-все – память о нем. Моряк ведь, ему так положено». Во дает!..

Насчет «пыли и моли» Женька ошибся. В тридцать втором, когда и нас, детдома коснулся страшный голод, мы жили на одной могаровой каше, от которой многих, особенно малышню поносило кровью, вдруг Матильда Михайловна вызвала запиской заведующего детдомом и Женьку Воробьева. Она уже не вставала с постели – доживала последние дни свои. Она вручила гостям золотую браслетку и платиновые сережки – «все, что еще не успела проесть». Потом, как бы подумав о чем-то, предложила – «если интересно вам – возьмите и альбом… Впрочем, не надо… не совсем это будет… педагогично… Лучше мне его в гроб положите… Об одном лишь прошу: пусть меня похоронят рядом с мужем! И чтоб детдомовцы – кто захочет – шли за гробом. «Недорезанная буржуйка», а кроме вас у меня ни-ко-го..»

…Не помню – была ли выполнена последняя воля капитанши-танцовщицы. Зато помню, что почти всю зиму мы ели оладушки из белой муки, доставленной нам из «Торгсина» за браслетку и сережки Матильды Михайловны…

Когда мы, старшие, уже кончили «ФЗУ», работали на заводе имени Петровского, «вышли в люди», хотя все еще жили в детдоме, мы как-то после смены шли домой через городское кладбище. Его никак не миновать было б, при всем желании. Завод и город разделяло это огромное, заросшее деревьями, кустами акации и сирени, кладбище. О чем мы говорили тогда с Женей? О последнем матче между клубом водников имени Шмидта и техникумом механизации? О потрясающем пенальти, пробитом Петей Пузыревским, футболистом-любимцем всего города? Или, может, о том, как следует настроить гитару токарного станка, чтоб нарезать резьбу Витворта или Селлерса?.. Мы остановились у могилы с мраморным плоским надгробьем. Потемневшая надпись гласила, что здесь упокоился в одна тысяча пятнадцатом году капитан дальнего плавания Михаил Георгиевич Стоянов… Рядом с этой могилой под мраморной плитой, неловко и тесно приткнулась другая, – простой продолговатый холмик, заросший цепким осотом.

– Послушай-ка, – вдруг заволновался Женька. – Это ведь она!.. Матильда Михайловна! Кор-де-ба-лет!.. Помнишь?

И Женька с яростью и молча стал ломать ветки цветущей сирени, почти рядом с могилой.

– Зачем рвешь? Всю сирень решил извести на кладбище?

– Дурак ты – и вопросы твои дурацкие! – озлился Женька. – Лучше помог бы… Видишь ведь – снизу всю уже обобрали – а сверху, вон там, самые лучшие ветки! Ничего ты не рубишь, не волокешь, не тункаешь!.. Мозги твои темные, как задница у черта!

– А зачем мне рубить-волочить-тункать? Я ведь к ней в гости не ходил. – решил я подзавести друга.

– Не ходил в гости? Да? А оладьи жрал, как все! Или, может, не жрал? «Онегина» на чердаке читал и слезки вытирал?

Видать, Женька уже закипел. Я молча стал наклонять куст, чтоб ему удобней было достать до вершинных гроздьев. Потом мы весь холмик могилы, равномерно, точно от солнца, укрыли сиренью…

– Только – чур – никому? Ладно? Честное комсомольское?

Мы еще не были комсомольцами. Так сказать, лишь сочувствующими. Но слово это Женька, как мне подумалось, помянул не зря. В тайниках честного сердца своего, не был он уверен, что проделанное нами совместимо со званием комсомольца…

И вообще это было время, когда многое уточнялось, главное, когда молодой вере нашей так трудно было устоять против ожесточения…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru