Нынешний момент истории человечества больше всего, пожалуй, характерен демократизацией всех народов мира. Можно ли спорить против, того, что момент этой не просто самый прогрессивный, но и самый значительный?..
Но, видимо, ничто – ни в природе, ни в человеческом обществе – не осуществляется этически однозначно. За добро демократизации, видимо, приходится платить и большей или меньшей опьяненностью новыми возможностями для человека!..
Когда-то жизнь составляло одно – по существу – «личное». «Общественное» занимало незначительное место в жизни, как отдельного человека, так и всего народа – как бы много ни говорили, ни писали, ни взывали к нему.
Ныне мир как бы обрел два враждующих между собой начала. Его лик, раздираемый этими началами, весь в судорогах, корчах, он кровоточит… Имена этих начал – «личное» и «общественное»… Демагогия и политиканство, массовая культура и ложь – с одной стороны, конформизм и отчужденность, мещанское бесовство и эгоизм – с другой стороны… И все это, в самом общем виде есть эти два борющиеся в жизни начала, раздирающие – и лик, и душу – как отдельного человека, так и всего мира. Борьба – то в лукавом надувательстве друг друга, то в открытой агрессивности. Две ипостаси мира. Кто у кого?
В книге писателя Владимир Коробова о поэте Николае Старшинове есть воспоминание. Оно не из первых рук, воспоминание по поводу воспоминания о чьем-то воспоминании. Автор вспоминает как его герой рассказал ему о том, как поэт Владимир Луговской вспоминал о своей встрече в детстве с Толстым! Между прочим, о великих людях минувших эпох – какие еще могут они быть, воспоминания, как не только такими, «многоступенчатыми»?..
Воспроизведем здесь по книжке этот отрывок.
«Старшинов приходил в литературное объединение при «Комсомольской правде» и слушал могучий, похожий на рычание льва голос «дяди Володи»… весьма представительного, рослого, с крупными чертами лица, буйной шевелюрой и громадными бровями руководителя Владимира Луговского.
– А вы знаете, мне очень повезло, – говорил он серьезно. – Я встречался с самим Львом Толстым… Шли мы по улице с отцом, навстречу нам идет бородатый старик. И вдруг мой отец, который со всеми вел себя независимо, стал ему низко кланяться, благоговейно, почти заискивающе. Они остановились и о чем-то говорили. Бородатый старик вдруг спросил у меня:
– Мальчик, ты веришь в бога?
Я молчал и от смущения стал ковырять в носу. Старик сказал мне совсем строго, даже сердито.
– Мальчик, не ковыряй в носу.
Но я, совсем уж смутившись, не мог вынуть палец… Тогда старик сказал мне совсем строго, даже сердито:
– Мальчик, я говорю тебе – не ковыряй в носу!..
Когда разговор отца с ним закончился, и мы отошли на несколько шагов я спросил отца.
– Это кто?
– Великий писатель Лев Николаевич Толстой…»
Не будем здесь говорить ни о литературном достоинстве отрывка, ни о его достоверности – или правдоподобии. Тем более, что в литературе и в действительности они – свои, со своими особенностями. Отрывок представляется показательным примером – когда материал подходящ для устного рассказа, как говорится, «в компании», а когда и вправду может «быть допущен» в печать! Этот рассказ, всеми свойствами своими, наверно, все же способен лишь для изустной передачи. Он будет и «уместен», и покажется, наверно, «забавным», вызовет здесь оживление. Мол, великий моралист тратит свой пыл на девятилетнего мальчишку, ковыряющего в носу! Возможно, все покажется и правдоподобным…
Но как же рассказ – такой же – выглядит неуместным, даже совершенно неправдоподобным в книге, да еще по поводу Толстого! Прием «самоумаления», «самоуничижения» рассказчика – о себе, девятилетнем – во имя возвышения Толстого, не «сработал». Все же не происходит «самоумаление» малолетнего героя, а как-то неприятно для нас «задет» Толстой….
Все, видать, и вправду хорошо на своем месте. И здесь, знать, нерушимы законы жанра. Позабавивший нас, возможно, в устном изложении, рассказ в печатном виде вызывает досаду… Ничего по существу не «прибавлено» к живому Толстом, к нашим представлениям о нем, зато живо предстанет сам рассказчик (пусть и «многоступенчатый»), его неуместная усмешливость, а, может, и неспособность чувствовать эту неуместность подобного рассказа по поводу духовной святыни…
«Сумрачный германский гений», – сказал Блок. Принято считать, что поэт высоко почитал этого «гения», иные даже склонны считать поэта: германофилом…
И вот она – спасительная мощь точного эпитета у Поэта! Не просто – «гений», а «сумрачный гений». И, стало быть, такой «гений» чреват мрачными неожиданностями… «Сумрак» – это ни день, ни ночь, зловещее состояние погоды, прозреть ее последствия, ее ход – трудно…
И не о том ли, «сумрачном германском гении», думал Блок, о его потенции зла, о будущем фашизме, думал поэт, когда писал:
Когда свирепый гунн,
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить…
Есть и вправду нечто от кроваво-просвещенной и циничной все позволенной карамазовщины (вовсе оно не русское, не наше национальное – оно общечеловеческое явление!) в «германском сумрачном гении»! Поэт словно услышал это свойство в самой – контрапунктной – зловеще-сокровенной – музыке слов («грм» и «мрм»)!.. Эта бездуховная карамазовская всепозволенность, вероятно, имеет широкий диапазон проявления: от невинного рода бы «науки любви», сексологии, «популярной» и «университетской», соответствующих книг – до сатанински-прагматичных газовых камер…
Вот она, «возможность» одного эпитета! Ведь гений – если он «сумрачный», уже скорей антигений, это злой дух сатаны…
«Стиль – это человек»… Некий центр для бесконечного построения – вокруг этих слов – мыслей о стиле!.. Но стиль и человек, их единосущность, интересны нам лишь, когда есть творчество, и человек, стало быть, – художник; он личность, или, точней говоря, творческая личность… Человек, значит, меняющий он и стиль меняющийся, оставаясь в основе (природе): «неизменным».
Если человеку дано перейти через речку на протянутой проволоке, когда это серьезно, рискованно, насущно – а не только ради искусства и демонстрации ловкости, мы тогда говорим о подвиге героя, а не о цирковом искусстве. Человек это сделал во имя спасения людей, а не из тщеславия. Например, потребовалось связать канат оборвавшегося парома, чтоб людей не унесло течением…
Стало быть, стиль может быть и сложным – и все же естественным. Может служить такой художнической задаче, что говорить о его сложности не приходится. Но он вызывает досаду как самоцельная форма искусства… Это пляска на проволоке, над той же рекой, ради эпатажа зевак, из тщеславия и эгоизма…
Вот почему, едва начинаем толковать о стиле Толстого или Достоевского мы тут же как бы забываем об этом, как бы спохватываемся, или увлечены тем, ради чего он – стиль! И дальше говорим уже только об этом!.. В то время, как, скажем, проза Андрея Белого или Хемингуэя то и дело – напротив – возвращает нас неизменно к стилю, к толкам о стиле…
Зрелого читателя стиль-искусства мало занимает. Он предпочитает его вовсе «не сознавать», «не видеть», он «растворен» в мысли произведения, он не служит – потому что занят служением… Между стилем-службы-искусства и стилем самоотрешенного служения примерно такая же разница как между солдатом, отличившемся на параде и солдатом, совершившим безымянный подвиг на поле боя! (о, это, конечно, не тот солдат! А, может статься, даже обязательно – не тот…)
И еще о стиле… Когда-то в пору пушкинской юности, когда появились первые тома Карамзинской «Истории государства Российского», вокруг них разгорелись яростные споры… Речь шла не о безделках – в самом деле утверждает Карамзин, или нет, что создание государства невозможно без деспотии? Кому принадлежит история – царю, – или народу?.. Споры эти совпали с активной деятельностью тайных обществ будущих декабристов, с их республиканскими, антикрепостническими, антисамодержавными идеалами… Надо было «доискаться» до сокровенных мыслей историографа. Естественно, начался и анализ (и опять споры) по поводу стиля. Долго еще – по сути, до самой смерти Карамзина – споры не кончились, хотя уже после 14 декабря открыто вестись не могли… Пушкин и следил, и сам принимал участие в этих спорах, не будучи, однако, безоговорочно на стороне Карамзина (как, например, его друг Вяземский)… Окончательное мнение об этом споре у Пушкина установилось, судя по всему, лишь в 1828 году, когда он – с огромными трудностями, по сути проведя цензуру, царя и Бенкендорфа – сумел опубликовать в «Северных цветах» свои «Отрывки из писем, мысли и замечания» и высказать знаменитое слово, что «История государства Российского» есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека» Пушкин счел важным – чтоб декабристы «во глубине сибирских руд» узнали его итоговое мнение о писателе и его труде. Это был не общелитературный, не доктринальный, а важный общественно-мировоззренческий взгляд поэта на историю России, стало быть, и по поводу самой России. Карамзин, уже покойный к этому времени, уже был частью истории нашей! Равно как труд его. Мнение поэта о них – окончательное!
Но вернемся к стилю… Вот, например, выдержка из одного письма – спора о Карамзинской Истории. Чтоб понять идейное содержание труда, как увидим, приходилось углубиться в его тайное тайных – в стиль!
«Правда, совершенная правда, что нынешний слог его не похож на прежний; но который из них лучше, право, решить не умею. Слог ли самый, или то обстоятельство, что исторический рассказ, ни вздохами и никакими формально причудами не начиненный, а напитанный, так сказать, какою-то естественностию и силою мыслей, – гораздо труднее романтического, или еще и то, что сочинитель хотел быть кратким, – не знаю, а вижу, что нет, – читать как-то трудно, до того, что язык устает. Быть может, что, привыкши читать гладкую, плавную прозу Карамзина-журналиста, – теперь думаешь тоже найти и в Истории те же достоинства и, находя их, не уверяешь себя. Не нравится мне, однако, то, что все почти периоды его начинаются одинаково: сказуемым и весьма редко вводною речью».
Карамзин, насмотревшись в Европе на те ужасные жертвы и лишения, разорения и бедствия, сопровождавшие революции, затем на «революционность» Наполеона, окончательно разорившую Европу, разумеется, мог тогда свои общественные идеалы связывать лишь с просвещенной монархией. В любом случае – «великий писатель и честный человек» – оставался всегда поборником процветания России и ее народа, всегда стоял за справедливость и гуманность. Более того, он и новому монарху – Николаю I – пытался внушить, что декабристы сами по себе не повинны: «Заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века!» Палач декабристов не внял голосу историка. «Один Бог знает, каково будет наступившее царствование», – записал тогда Карамзин…
И, может, ничто так не говорит о передуманном и пережитом великим историком (которого, впрочем, Николай I счел, что он был «человек почти святой» и «умирал как ангел»), как запись его незадолго до смерти: «Аристократы! вы доказываете, что вам надобно быть сильными и богатыми в утешение слабых и бедных; но сделайте же для них слабость и бедность наслаждением! Ничего нельзя доказать против чувства: нельзя уверить голодного в пользе голода. Дайте нам чувство, а не теорию. – Речи и книги Аристократов убеждают Аристократов; а другие, смотря на их великолепие, скрежещут зубами, но молчат или не действуют, пока обузданы законом или силою: вот неоспоримое доказательство в пользу Аристократии: палица, а не книга!.. Либералисты! Чего вы хотите? Счастья людей? Но есть ли счастие там, где есть смерть, болезни, пороки, страсти? Основание гражданских обществ неизменно: можете низ поставить наверху, но будет всегда низ и верх, воля и неволя, богатство и бедность, удовольствие и страдание».
Как видим, – опять пример нелегкости, хотя и ненарочитости стиля! История еще не совсем поняла идеалы «либералистов», да и легко ли было их понять – столько их было разновидностей и оттенков – но зато, главное, отчетливо поняла ложь идеологов самодержавия, «аристократов», которые живое чувство народного страдания всегда пытались подменить оправдывающей их паразитизм – «теорией»! Главным таким «теоретическим моментом» было крепостничество и самодержавие… В этих словах будто бы «верноподданейший» историк – пророчит неизбежность народного бунта! Он слышал «зубовный скрежет» самой истории грядущего! В этом, впрочем, было и косвенное оправдание декабристов, которых историк, будто бы до последних дней своих, резко осуждал. Свидетельство этому находим однако лишь в письмах, где декабристы и «безумцы», и «преступники» и «мятежники»…
Думается, рассмотрением стиля этих писем, можно установить, что все бранные слова в адрес декабристов, были скорей данью настроениям адресатов, чем личным настроениям (адресатами, например, были: Дмитриев, Погодин, другие известные люди своего времени).
Среди всех заданностей стиля – исторических – ролей. Стало быть, подчас стиль – и история сама…
Автор: Здравствуйте… Рад познакомиться… Редактор, хоть назначенный, это, полагаю уже начало… Два слишком года ведь прошло, как отдал рукопись редакции…
Редактор: К этим двум слишком годам я, согласитесь, непричастен… Прохождение рукописи! Стадия рецензирования. Естественный процесс.
Автор: Естественный? У Пушкина в «Современнике» не было такого процесса! Он бы разорился, на одних рецензентах! Сам по вечерам читал все рукописи! Не то, что без рецензентов все понимал, что хорошо, что плохо – он бы это никому не перепоручил бы! Вот это был «естественный процесс»! И не два с лишним года – два с лишним дня максимум!
Редактор: Несоизмеримо все, несравнимо все… Любим мы в минувшем находить сравнения, когда это нам выгодно!.. Лучше давайте сядем, посмотрим рукопись… Сознаюсь, много там поработал карандашом! И каждое место – имейте в виду – буду отстаивать до конца!.. В общем – буду с вами отчаянно воевать…
Автор: А я вот – вовсе не собираюсь воевать… Позвольте – я бегло посмотрю замечания. Так сказать, их характер, дух… Это, поверьте мне, я довольно быстро почувствую… Та-ак… Почти на каждой странице – замечания! Причем – не по стилю, так сказать… Вам не по душе мои мысли… Тут уж и вовсе воевать не надо! Бессмысленно… Я как видите, старый писатель… За жизнь убедился, что это неправильно, что редактора – «выделяют» или «назначают». Эдак можно начальника… Куда ни шло… Редактора, как жену нельзя «выделить», «назначить»!
Редактор: Что же, редактор должен автору… глянуться? Как женщина?
Автор: А вы как думали? Не то, чтобы – «глянуться» – больше! Должен быть единомышленником автора! В таком смысле между ними и любовь, или хотя бы симпатия с одной стороны должна быть! Иначе – не книги, ублюдков рожать будем… Таково мое кредо, молодой человек… Вы мои мысли ставите под сомнение… Не-эт – воевать не буду! Я в два раза старше, а мысли, молодой человек – это… это не «природный ум», «не культурный багаж», заверяю вас! Это – опыт пережитого… Во всяком случае – у меня так… Затем, между нами нечто такое, что и возрастом не наживешь: опыт солдата на войне с Гитлером!.. Вся война – от звонка до звонка. Не я ее прошел – она через меня прошла… Обстрелы, бомбежки, атаки… Не просто ранения, контузии, боль – это прииски мыслей, психологии… Могу я отдать это вашему карандашу?.. Очень он у вас тонкий и шустрый!.. А чего он хочет? Покоя хочет! Безответственности… Уж не сердитесь. Я старый солдат… не ради гонорара книжки пишу… Да, ваш карандаш хочет, чтоб все было закругленно, запрятано и вообще, чтоб ничто, никого, нигде не задевало! Чтоб и прогрессивка была цела, и тринадцатая зарплата… Нет, молодой человек – каши не сварим с вами!.. И воевать не будем с вами… Рукопись я заберу у вас… Моя жизнь скоро кончится – но советская власть ведь!
Редактор: Я два месяца читал. Внимательно… Я вам добра желаю… Не я – другие подчеркнут… Не я – так старший редактор. Или контрольный редактор. Или…
Автор: Знаю, знаю… Редакторов – хоть пруд пруди. Целая иерархия… Субординация… А редактор, между прочим – по идее – должен и может быть один! Опять же – как жена! Да, да – есть в этом своя безнравственность… Между автором и редактором не может, не должен стать никто! Как между мужем и женой! Творчество ведь! Не просто интимное – хоть и общечеловеческое – дело. «Тайная свобода»! Помните у Пушкина? Не попросить ли другого редактора?
Редактор: Не советую вам просить другого редактора. Руководство тут уж вам покажет, так сказать, почем дюжина гребешков… К слову, я слыву самым смелым, или там либеральным…
Автор: Тогда уж – лучше ничего не надо… Но я буду драться! Отчаянно драться за редактора-единомышленника! Чтобы с ним – не драться. Чтобы с ним – нужную – правдивую – книгу дать читателю!.. Будьте здоровы! Не-эт, умирать нам рановато!..
Что же такое – способности, и что же такое – дар?..
Иногда мы забываем обратиться за ответом к корню слова! Если не всегда, не всё, то есть не «весь ответ» – корень все же сам по себе – не зря так назван! Сам не ответит – дает направление поиску. Итак, – для начала это уже кое-что! – «Способности» – от «способа», а «дар» – от «дарить»… Займемся вторым: даром! Иными словами, «дар» («талант») – не то, что, мол, дается даром, не то, что можно подарить… Наоборот, то, что подарено кому-нибудь судьбой (небом, богом, провидением!); вроде бы досталось человеку даром, но другим это: ни добыть, ни купить, ни, тем более, в дар уже не получить!.. Но одаренный «свыше» – одаряет всех «снизу»… Главное, как во всех случаях сложности и большей или меньшей необъяснимости явления – все «возложено» на бога… Иными словами, и вовсе все сделано безнадежным для понимания, или вовсе запутано… Разве бывает он, дар, без труда, например? Стало быть, уже этим, он куда больше земной природы. Чем небесной!.. Нет, не дар божий, никому он, дар, не доставался даром, и вообще бог тут ни при чем…
Теперь о – способности. В чем отличие способности (или способностей) от дара (таланта)? Складывают ли многие способности – один-единственный дар? Если – да, то при каких условиях, когда это случается? Если человек «на многое способен», как эти многие способности «между собой живут»? Когда мешают, когда помогают друг другу?..
Есть явления, которые проясняются, кажется, лишь будучи обложены со всех сторон вопросами, точно волк красными флажками. Неким диалектическим кольцом вопросов. И еще именами, «переходом на личности». То есть, переходом к приметам из творчества тех художников слова, из классики или из современности, которые мы более или менее знаем.
«Способность» – это, конечно, умение находить способ и использовать его в своей работе… А то еще проще – приспособленный для своей работы чужой способ!.. Это то же, что «посредственность». Человек, действующий, работающий (живущий) по готовым средствам! Средство, способ, прием… Это все то, что не есть творчество! В лучшем случае это сфера подспорья в производственной стороне творчества, в его – мастерстве… О прямой же подражательности, о слепом эпигонстве – говорить не приходится, потому что они вообще вне творчества, сколько бы себя не выдавали за него. Ценности здесь – фальшивые изначально…
Стало быть, способности – прямо к дарованию не относятся! Развитием их, вопреки тому как это принято считать, дар не обретается… Способностями, трудом и совершенствованием складывают: мастерство. Но ведь само «мастерство» лишь помощник в творчестве! И даже как бы безотчетный, незримый, непритязательный…
Дарование (талант) – скорей всего отсутствие способностей к чему-то другому! Чтоб не мешали, не отвлекали… Вот, собственно, почему дар (талант) называют еще –призванием! Человек как бы изначально себе не принадлежал, природой ему от рождения предопределено назначение: призвание! Будто еще в раннем детстве услышал этот «зов» природы, судьбы, назначение-призвание – и неукоснительно следует ему! Вне всякой мистики – такова, как мы видели это, биография многих гениев! Неуспех, беды и неудачи, провалы и непризнания – не сбивали с пути призвания…
«Призвание» – слово и понятие – можно рассматривать как некий уже просвещенный взгляд на «дарование»… «Призвание» уже вроде бы вполне земного, житейского происхождения. И идет оно земными путями! Хотя и в нем еще много от «предопределенности», «судьбы», «необъяснимого»… Но – уже шаг вперед – просвещенность уже устыдилась все «взваливать» на бога! Она уже чувствует себя обязанной самой объяснить! «Призвание» пока все же больше образное, поэтическое объяснение дара. Кто-то (что-то) позвал (позвало) – и человек следует этому зову! И нет у него других дел и забот, забыл он все и всех вокруг: некое очарование этим голосом-зовом! Некая у него власть над человеком! Вот бы еще к этому всему – откуда все же этот зов? Почему его расслышал один какой-то человек? Но и так – образно-символично – лучше, ближе к сущности, чем объяснение дара – как дар божий!
«Поэзия есть Бог в святых мечтах Земли»…
Жуковский, как видим, дарование поэта все еще объясняет «божественно». Но и он не может уже без «земли», без ее «святой мечты»! Пушкин в «Пророке» – дело поэта и поэзии уже вполне сделал земным, человеческим служением! И это главное! Пусть еще облик самого пророка весь символический. Но преображение смертного в пророке происходит все же – на земле, да и не божескими все же руками. Это преображение – осуществляет ангел (серафим), на земле, по земному, почти что по земному буднично, «весомо, грубо, зримо»… Без «гласа божьего» – для авторитетности всего, главное, «глаголом жечь сердца людей» – Пушкин тогда, как видим, все же тоже не мог обойтись… Зато – стихотворение – раз и навсегда отринуло нас от долгих – неверных – представлений о самом осуществлении дара! Дело его – дарования поэта – служения пророка – все оно страдальческое, и все отдано духовному служению человеку!
Так поэзия – осуществляя свое великое дело – «походя»… и «объясняет» себя! «Специально остановиться» на объяснениях – ей и некогда, и не находит это нужным: страсть «популяризации» – принципиально чужда поэзии!