Он подчас жалеет ее… Что было – то было, а все же: жалеет. Нет, это не то – «пожалеет-полюбит». Годы и годы – нет пути назад. Одна глубокая, чернеющая, почти не умозрительная, не метафоричная, настоящая пропасть. Кто кому больше принес горестей?.. Чего уж теперь вспоминать! Все что пережили, перестрадали, не святыня, не проклятье: потребность забвения… Она, конечно, думает и говорит, что он ей «сломал жизнь». Женское это. И сами не верят, и все же легче, когда есть кого сделать виновником за свою незадавшуюся судьбу. Женское… Мужчина не «составил счастье» – сделал несчастной!
Почему же он все же жалеет ее? Иной раз хочется это самому объяснить. И тогда встают годы детства. Свои – въявь, ее – представленные, в воображении, по следам ее рассказов. Да, детство ее было и вправду ужасное. Судьба могла бы обойтись с нею ласковей, хоть как-нибудь загладить, вознаградить раны детства…
Что же – у него было безоблачное детство? Как бы не так. Сиротство, детдом, голод; учеба, снова, уже студенческий голод, фронт, ранения… И все же, и все же – «Это многих славных путь». Биография всего его поколения. Даже подробности совпадают…
И совсем другое – ее детство. Потеряв в девять лет мать, она потеряла все. Отец ее… Чуть ли не написал: «не любил». А это не то. Есть такие – всегда странные для меня – отцы. Равнодушные к детям своим!.. Что они есть – что их нет. Жестокость равнодушия. Он женился на другой – опять же, равнодушно, вроде нехотя…
Вот тут и начался для девочки – ад. Ад – он только на земле и бывает, только в яви, не в сказках. Это была классическая мачеха! Она была таровата на садистские выдумки… Казалось бы, заставить девятилетнюю девочку стирать белье. Мало? Нет же, стоит возле корыта, смотрит как девочка стирает – руки в боки, ругает, отвешивает затрещины. «Дура! Не так! Уродина! Надо так!» И своими мокрыми трико – девочку по щекам… Вынула из петли, и веревкой же – смертным боем – учила уму-разуму…
Потом эта мачеха приезжала в Москву («Надо же хоть раз в год в Большом побывать! Иначе – отстать можно!..»), называла ее – «доченькой». А «доченьку», у которой уже были свои дети трясло от одного вида мачехи…
– Зачем, по какому праву приезжает она?
– Не знаю… Наверно, потому, что – принимаешь… Не спрашивай меня. Ты современная жена… Равноправие…
– Я принимаю?.. Меня трясет от одного вида ее!
– А то… И кормишь, и спать укладываешь… не я ли из-за этого сплю на раскладушке? О чем ты говоришь? Твои родственники – ты и регулируй отношения…
– Как она может забыть свой садизм!
– Не знаю… Может, забыла… Может, считает, что ты забыла.
– Ни-че-го я не забыла… И ненавижу. Даже больно… Эта пошлая тварь – жена моего отца! Это животное мне отравило детство… ничего не забыла я!
– Тогда скажи ей, чтоб не приезжала. Хорошее гостеприимство! Да и пóшло это, слабохарактерность и трусость…
– Ты прямо – как мой батяня… Все тебе – все равно…
И не было конца этим разговорам… Сколько страданий причинили друг другу они – когда-то муж и жена! Равенство? Эмансипация? Все оно так – а все же куда больше проку было бы, если б с молодых ногтей учили бы мужчину ответственности, старшинству по отношению к женщине! Счастлив тот мужчина, который сам к этому додумается. Но чтоб – не поздно. Счастлива та женщина, которая сама об этом догадалась, поставила себя в это положение. Но чтоб не слишком поздно! Не в зависимости, не в подчинении, не раба покорная… Просто признание за ним – старшинства!
Эх, школа и воспитатели, эх, романисты и ваши проповеди! Что-то тут непоправимо упускается. И сколько покалеченных судеб… И все – готовые фабулы романов. Горестных романов…
Им довольно часто доводится вдвоем дежурить в большом директорском кабинете. Один – Иван Григорьевич Осипов – старший инженер, другой – молоденький, с усиками после армии, телефонист Володя. Шесть «пар» таких инженеров и телефонистов «отдал приказом» директор завода, чтоб дежурили, чтоб руководили ночной сменой. Главное, чтоб самому можно было спать спокойно. Затем – «отдал приказом» и уже вроде бы не он, не директор, отвечает в случае какой-то беды, которую так и жди на большом заводе…
– Ну, как тебе, Володя, ночное дежурство: еще не осточертело?
– А мне што… Жена вот вроде в обиде! Молодая, не привыкла одна спать! Говорит «профсоюз» и «кзот», а на уме свое. Женщина!
Оба смеются, и инженер Осипов, «дежурный ночной директор», и его ночной дежурный телефонист Володя. Вообще они играют в свойскость – хотя оба не забываются, чувствуют меру, или грань, которую в таких случаях не подобает переходить. Осипов помнит о своем инженерном звании, о сане «ночного директора», все же совсем «сравняться» с подчиненным не должно; Володя старается услужить ему, но, чтоб это не было похоже на услужливость, или, упаси бог, на холуйство. Холуев не любят – их презирают! Отношения – то же творчество! Не позволяй себе здесь роскоши, самоограничивайся…
Осипов с Володей на «ты», тот с ним на «вы». Но это знать, обоих устраивает. Володя вечером сбегает в магазин, спроворит ужин, купит какой-нибудь колбасы, пару бутылок кефира, все это красиво разложит на газете, приготовит. «Иван Григорьевич! Кончайте директорствовать! Ужинать!» Дескать, – теперь я командую, теперь ты мой подчиненный. «Марш руки мыть… от этих трубок телефонных за-ра-за!
Во время ужина Володя находит разные поводы опять же услужить Осипову. Например, та же колбаса. «Не умеете вы резать колбасу! Ее надо резать покруче, наискосок. Не так как вы – почти ровно! Не кружками – растянутыми эллипсами, да потоньше! И красивше, и аппетитней… Вот так, вот так! Как в ресторане!» И показывает хотя бы в этом свое превосходство – тоже, мол, не лыком шиты! И чуть углубил свойскость, все же помня о «грани». За ужином они толкуют о всякой всячине.
– А все же мне чудно, Иван Григорьевич. Днем – целое заводуправление! Сколько? Триста? Полтыщи? А ночью – вы один! Стало быть, стало быть… Сколько лишних людей! А в стране, стало быть…
– Ничего не «стало быть»! Ты, Володя, максималист, все упрощаешь… Потому и можно ночью одному, что днем потрудилось полтыщи!
– Ну, уж – потрудилось! Свитеры вяжут, языки треплют. А с пятницы на понедельник и вовсе три ночи! Стало быть – ну, пусть не всех, а добрую половину можно сократить? Будь я царем – я бы первыми женщин из заводуправления попросил! Женщина – не инженер, не руководитель. Значит, липа в квадрате… В логарифмической степени (Володя учится в вечернем техникуме). Вот разве кассиршу оставил бы… Продавщицами, в сберкассах. Тут они ловки!
– Ну ты известный женоненавистник!
– Я-а? – изумляется Володя, – Насмешили! Без женщин жить нельзя, а работать можно. Даже еще лучше! Будь я царем…
– Бодливому козлу бог рога не дает!
Потом Володя тщательно и долго убирает стол – будто после солидного пира. Сметает крошки, колбасные шкурки на газету, перегнув газету лотком – все на ладонь высыпает, затем уже все в бумажку, которую, наконец, свертывает аккуратнейшим образом. Наконец, сверточек опускается в корзину для бумаг. Володя наслаждается своими точными, обдуманными жестами аккуратиста. Теперь черед за бутылками из-под кефира.
«Я помою!» – быстро кладет на телефон трубку Осипов. Дескать в этом деле мы равные – никакой субординации! Ты убрал со стола – а я бутылки помою. Все справедливо, демократично, дружески!.. Уж как там хочешь – называй это, но нет в этом подчиненности…
«Нет! – решительно отводит руку с бутылками Володя. – Мыть бутылки я вам не доверю! Они будут мутные. Ведь мне потом их сдавать! Перед женщинами неловко будет. А так мои бутылочки – самые чистые, прозрачные – хоть на выставку!»
«Значит, не болела бы грудь, не страдала б душа!» Самолюбие, честь фирмы?» – берется опять за трубку «ночной директор».
И опять оба смеются. Аккуратность Володи общеизвестна. Она, что называется, притча во языцех. Два раза разводился, с третьей женой нелады. Опять пахнет разводом. Не могут женщины потрафить Володиной мужской аккуратности! Все подтрунивают над Володей, а он словно не замечает это. Наоборот, вроде бы гордится своей исключительностью! Охотно пускается в объяснения по этому поводу.
– Ну, а как с третьей женой, Володя? Ведь должен ты понять – не в женщинах дело: в тебе! Уж очень ты тово… Не обижайся – требовательный!
– Ну посудите, Григорий Иванович – постирает. Хорошо. Так полоскает теплой водой! Последний раз надо обязательно – холодной водой! Для свежести белья!.. Ну, и этому научил. Смотрю – гладит, кладет в шкаф. Простыни, пододеяльники – и всякое такое. Но как кладет! Перегнет в восемь раз – и бахромой к себе! Это можете себе представить? Ведь как надо? Перегни – а углом к руке! Взял за угол – вся простыня или пододеяльник у тебя в руке! Не шурум-бурум какой-то! Не вы-но-шу…
На этот раз Осипов сам смеется. Володя хмурится, изображает напускную задумчивость. Осипов тоже умолкает. Может, в самом деле Володя сейчас думает и решает – как быть с третьей женой: дальше учить, или все же разводиться?..
«Зануда, – думает Осипов о своем помощнике. – Где-то читал, что есть чистюли от бедности воображения, холодной крови и боязни жизни… Жалко жену его. Зануда, одним словом…»
«Смеется… Инженер, а рубашка мятая, несвежая. – думает Володя. – Я бы такую побрезговал надеть… А получает в два раза больше моего… Неряха. Видать, и жена такая. Пара сапог. Муж и жена – одна сатана».
Они вышли из рощи – и пошли обочиной поля. Пшеница полегла после вчерашнего дождя, поле, и в безветрии, дышит густым духмяным хлебным запахом. Вдалеке стрекочет мотовилом комбайн, грохочет цепями передач, тараторит двигателем привода…
Дочь не обращает внимание на комбайн. Она равнодушна к технике. Как горожанка, как женщина, как студентка-гуманитарка. Отец – давно пенсионер, – напротив, со сложным переживанием смотрит на комбайн. В далекой юности стоял он штурвальным на мостике первых «коммунаров». Сколько воспоминаний нахлынуло вдруг! Но он сдерживается, ничего он не скажет дочери. Надо, может как никогда, уметь общаться с молодым поколением… Вечная проблема «отцы и дети»? Да, конечно, но между этими двумя поколениями не просто впередиидущее время – небывалый здесь… переход… Голод, труд, война… Небывалый опыт старших – и, кажется, чисто ритуальное почтение младших… Да и о чем рассказывать? Как работали от зари до зари? Как вилок капусты – вместо обеда – делили на четверых: тракторист, комбайнер, штурвальный и женщина из копнителя… Влажные, черные – от пота – обводины вокруг глаз: все что оставалось от ее лица. Оно было сплошь плотный, высохший от пота, слой пыли. Праха. Земли… И любовь! Он был очень неравнодушен к той «копнительнице». Она была на удивление звонкоголосой! От ее внимания не ускользнуло его ухаживание. Например, это… Разделив половину кочана между собой и ею – он норовил отдать ей заметно больший кусок. Но она перехитрила его. Взяла меньший. Потом долго мучился за свою хитрость, что поделил неровно… Может даже подумала, что он хотел так выгадать…
И страшный голод, и одержимый труд по восемнадцать часов в сутки, и все же – надежды и доверие-приязнь и к людям, и к жизни… Неужели все – лишь юность?
А дочь… Вроде бы все благополучно. С самого детства. Ни голода, ни изнурительного труда. Родилась и живет в столице. Недостатка ни в чем не знает. А вот здоровья нет… Астма мучает ее с десяти лет… Но и об этом не будет он говорить с дочерью. Редко удается прогулка вдвоем. У нее свои дела-заботы, у него свои…
Затем еще это… Как это сказано у Солоухина? «Я сын – мужика, а дети мои – дети писателя». Еще одна пропасть!.. Вообще все в мире изменилось. Раньше дети приспосабливались к старшим. Наследство, приданное, то да сё… Ныне – наоборот. Взрослым приходится приспосабливаться к детям… Чтоб хоть какой-нибудь душевный контакт найти… Главное, не вспоминать пережитые трудности. И то сказать, – еще неизвестны формы и масштабы тех сложностей и трудностей, которые могут предстать перед молодыми… Может, инстинктивно берегут душевные силы? Предчувствуют – горько придется?.. Неужели и то предчувствуют, что и опыт, и заветы родителей окажутся неподходящими для них? И вправду – дочери за двадцать… Чему он может ее научить? А ведь мало, что старший, опытней – он писатель? Заветы? Притчи? Примеры?.. Будет говорить и говорить – а она посмотрит на него, усмехнется, головой покачает… Будто сожалея о нем. О его бессилии… Ведь раньше не назидали – знали, что делать. Родители выдавали дочь замуж, так сказать, творили ее будущее, ее судьбу. Какой-то сундук с приданным, какие-то деньги… Сына женили: тоже устраивали судьбу. Не слова все были главным – поступки… Хотел хоть одно сделать для дочери: чтоб было у нее свое жилье… Не туда! Из кооператива вернули документы. «Три человека на тридцать чем-то метра…» Как ни доказывал – не в метрах дело, а в том, что трое на две комнаты… По сути ни у кого нет комнаты своей… Не слишком слушали его! Есть люди – похуже живут. Ведь и это правда… Что же он может сказать дочери? Все будет – слова, слова, слова…
– Как растолкало пшеницу… Хлебом пахнет… Запах детства…
И как всегда, обернулась, с грустной улыбкой посмотрела ему в лицо.
– Мой запах детства, папенька – другой… Нагретый батареями линолеум… Стиральный порошок… Гниющий в углах кухни пол…
Они дальше шли молча, опечаленные, каждый думая о своем.
У полуразрушенного храма, пережившего три века невзгод и стихий, но не устоявшего перед яростью атеистов тридцатых нашего века, на склоне его расположилось сельское кладбище. Казалось оно медленно падало к гулкому автотракту внизу, всеми силами стараясь удержаться возле храма. Краснокирпичный, со стенами местами двухметровой кладки, он словно говорил всем, кладбищу, неподвижным над куполом облакам, мчащим внизу автомашинам: вот – распять – распяли… А костяк у меня крепкий… Не так-то просто свались меня с ног! Строили-то меня богатыри – и у меня стать богатырская!
Что-то было древнее, богатырское в облике и стати церкви, этого мощного и высокого, высящегося над все еще одноэтажными домами села – храма. Он, казалось, укорял эти два ряда добротных, весело покрашенных и ухоженных, садами на задах, с телеантеннами на шиферных крышах, домов. Укорял в их короткой памяти, в вине перед ним – их защитником. Укорял молча, задумчиво, глядя куда-то вдаль, в застывшем и отрешенном терпении являя небу, облакам, солнцу свои проломы и раны. Точно забытый на поле брани воин, он ждал своей участи.
Уже из города, нет-нет, наезжали на блестящих черным лаком «Волгах» какие-то солидные представители, останавливались перед храмом, широко расставив ноги и запрокинув головы, точно некие современные богатыри, готовые схватиться в поединке с храмом. Но их многозначное и вялое «да-а…» мало напоминало вызов.
Уезжали они довольно быстро, не находя ничего привлекательного ни в многолетней загаженности храма внутри, ни в его кирпичной, в ранах и язвах, наружной наготе.
Потом на автомобилях поменьше наезжали, почаще уже мужчины и женщины с рулетками, и даже теодолитом, копошливо лазали по кустам одичалого боярышника, что-то меряли, считали, скупо и таинственно, перекликаясь. Обедать, раскрыв «дипломаты», на зелени могли.
И пошел в селе разговор – что «церковь будут восстанавливать»…
Между тем, кладбище, могилы на нем, были ухожены, почти все в железных оградках, в краске ярких тонов…
Только что закончились похороны. Хоронили старуху 89 лет. Все расходились, говоря об одном и том же, – что внук обещал сделать ограду и надгробье – все это он готовым привезет из Москвы, сожалели, что старуха один год не дожила до девяти десятков, причем так сожалели об этом недожитом годе, будто случилось бы нечто очень важное, если б этот год жизни состоялся…
Заложив руки за спину, медленно брел с кладбища одинокий старик. Мы долго и молча шли рядом – до тех пор, пока молчание наше обоим показалось уже неловкостью. Старик был в сером плаще, какие до войны выдавались офицерам (тогда – «средним командирам») и по этой причине иногда можно было видеть и на всяком штатском начальстве. В плащном кармане – край его истерся до ниток брезентовой основы – торчком застрял довольно свежий номер «Физкультуры и спорта». Видать, старику было за восемьдесят, но была в нем какая-то «подсушенность», то ли природная, то ли от праведной, как встарь говорилось, жизни, но, видать, именно она его сберегла от дряхлости, держала прямо стан, и вот, судя по всему, позволяла чувствовать себя человеком среди сельчан.
– Видать, ваша знакомая была? Покойница, то есть? – спросил я, сообразив, что та никак не могла быть моложе старика, и, стало быть, в вопросе моем есть все же скрытая невежливость.
– Все мы из этого села – все знакомые… Она же и была главной закоперщицей, чтоб закрыть церковь… Я тогда только в комсомол вступил. А она была «партейкой»… Так тогда назывались, – старик приязненно усмехнулся и искоса, внимательно, посмотрел на меня. Было в этом взгляде бескорыстное любопытство, ничего более.
– Я из города… Тут пытаюсь на отпуск устроиться. А вообще я – газетчик. Если угодно высоко: журналист! Хотя на западе – это человек издающий свою газету, свой журнал, главное, сам выражающий так свои убеждения на всякие общественные явления. Братья-пишущие – его единомышленники, беспринципных писак там не берут: разорительно! Командует всем – карман, подписчика ли, покупателя ли, наконец избирателя. Не любит человек за липу платить…
И чего я разговорился? Я моложе – мне слушать бы. Или это я – чтоб разговорить спутника? Не просто вежливость – мудрость в том, чтоб слушать стариков, самому умея при этом помолчать…
– Вызвали ее тогда, дали накачку – закрыть церковь!.. Баба-то она вообще-то тихая, совестливая была… Но, знаете, тихость и совестливость тоже неплохо делает неподобающее… Исполнительностью и послушанием!.. А сказано было не просто закрыть – сделать в ней школу. Или клуб… Ни школы, ни клуба не получилось… Годы крутые были… Указание за указанием… То церковь закрой. То кулаков ликвидируй… А то всех в един колхоз загоняй… Куда там! Все и сбежали в Москву – на заводы, да фабрики… Потом голод, падеж скота – мор… Конечно, все беды старики на храм относили. Я здесь почти сорок лет учительствовал. Живая история села… Хотя у таких сел, близко от большого города – пестрая она, как бы не совсем своя история…
Если вам интересно, могу рассказать немного, как мы это сделали… То есть – как осуществили указание…
– Очень интересно… Если вам это… Не трудно.
– Да, нет… Не труден рассказ… Да и не воспоминания. Ничего такого нельзя забыть. Кажется, наоборот, еще одному лишнему человеку рассказал – вроде как бы исповедался… Тогда таких людей, как покойница, не то, чтобы принимали в партию: «записывали». Разумеется, и голосование, и рекомендации, но народ это так называл… Она батрачка была, бобылка – лицо еще в детстве крепко оспа подпортила. В гражданской – на фронте санитаркой была. Потом здесь доживала со старухой-матерью. Ей дали указание – она это и поручила нам, комсомолу. Стали мы по домам ходить – подписи сельчан собирать. То есть – «по просьбе сельской общественности»… А мы, молодые горячие, чуть ли никак мировую революцию свершаем! Ходили строем, песни хорошие пели, про «Мой паровоз, вперед лети, у коммуны остановка», про ту же «мировую революцию»… У нас, хоть и старые, а винтовки были! А как же!.. Но это вы все знаете… Читали, кино смотрели… Не совсем, чтобы уж так – в общем: похоже. Сельчане – отнекиваются. Мнутся, выжидают. Никто первым не хочет подписываться… Хоть и молодые, а ушлые были. Брали на себя много. Тогда все – ну, не все, у кого охотка на это была – на себя много брали… Не подпишешься – из пайщиков кооперации вылетишь! Не подпишешься – на сепаратор общественный не пустим молоко разгонять!.. Ну, скажите – причем бог и церковь – и кооперация и сепаратор? А там еще – общий, один на село, ледник… А там еще ветеринар не будет твою корову лечить!.. Против мира не попрешь! Это мы тогда все эти новости называли старым словом – «мир»! А «мир» это все по-своему назвал: «добровольно-принудительно»… Всё затруднялись мы с крестом. Как полезешь на крутой купол? Пока кого-то не осенило. В соседнем селе живет кузнец, который сработал и ставил этот крест. Нашли его. Тот заломил такую цену, что мы только ахнули! Все кончилось тем, что научил наших бесплатно. Проламывали дыры в куполе – вроде ступенек – забросили петлю на крест и с божьей помощь свалили! Теперь вот, слышно, восстанавливать храм будут… Вот этого я уже не понимаю… Видать, стар и вправду. Тогда все нам ясно было: опиум, мировая революция, проклятое прошлое и «Наш паровоз, вперед лети…» А теперь – не понимаю… На что же я жизнь свою променял? Кто это мне объяснит? Почему так легко променяли веру на…
– Не огорчайтесь… Главное, столько повидали в жизни! Ведь интересно – не правда ли?
– Да. Пожалуй. Вкус к жизни – утрачен. А интерес – нет! Ломали, впрочем, шумно – с митингами, с песнями, с духовым оркестром… А теперь собираются восстанавливать – а все – тихо. Даже не знаю – то ли епархия, для службы, то ли как культурный памятник прошлому…
Стало быть, еще что-то мне покажут в жизни! Ну, всех благ… Мне теперь – вот той улочкой!..