bannerbannerbanner
полная версияУ быстро текущей реки

Александр Карпович Ливанов
У быстро текущей реки

Полная версия

По внутренним законам

Одна из причин всеобщего, мирового упадка современной литературы, особенно утраты ее бывалого влияния на умы людей, состоит еще в том, что извечные устремления общечеловеческого служения литературы ныне всюду «смиряют» общественно-национальным или общественно-политическим служением…

Это ничего общего не имеет с тем, что художник всегда национален, от языка до духа творчества, от материала до желания добра своему народу. На пользу своему народу это все может послужить лишь в том случае, когда творчество свободно как «внутри», так и «во вне», как от «писательского хуторянства», так и от внешнеплановых обязательств и административной вицы… Такой стремилась быть наша классика! Бойцовский подвиг творчества осуществляется по своим внутренним законам, а не по дисциплинарному уставу…

Литература – по природе своей всегда общественное служение. Вот почему так важна ее направленность. Но так или иначе – писателю нужна не просто общеправовая – нужна пушкинская «тайная свобода»!

Освоение как усвоение

«Распалась связь времен»… Все мы знаем, любим повторять эту строку Шекспира. Интересно, что с каждой строкой поэзии что-то происходит в нашем восприятии в зависимости от того, в какую пору жизни мы ее вспомнили, в каком возрасте, по поводу чего и в каком настроении-переживании: каким личным опытом жизни мы ее «дополняем», «обогащаем», «догружаем»…

Это и есть – освоение строки. Уже не умом, не культурным багажом, а лично-пережитым! Освоение как усвоение!

Образ и миф

Когда же оно происходит – распадение связи времен? Во время переломов духа. Во время обрушившейся преемственности поколений. Вечная проблема отцов и детей – не в простой утрате взаимопонимания, не в простой ненужности детям опыта отцов – именно в переломах духа жизни. Стало быть, в нечувстве, в утрате новым поколением поэзии (музыки жизни) прежних поколений. Но повинно здесь далеко не одно новое поколение, не одни новые устремления, интересы, эстетика времени. Повинны здесь новые взгляды на жизнь, «новые идеи новых поколений». Если они не могут сопрягаться со «старыми идеями старших поколений» – это и приводит к ломке духа! И, стало быть, к ломке всех старых материальных символов. Рушатся дворцы и храмы – потому что их возводила алчность, а не поэзия, что им возвышаться надлежало бы в душе, в образах поэзии, а не в образах архитектуры и искусства! Материализующийся дух жизни – отменяет сам дух жизни. Страх утраты вернейшим путем приводит к утрате. Духовные храмы не заменить материальными храмами. Камень не прочней, не долговечней чувственного образа любви, поэзии, души! Храмы рушатся – и потом снова возводятся. Но уже на правах того, чем они всегда были. Не храмами духовности – а памятниками человеческого терпеливого искусства. Мы поклоняемся символам искусства, а не духовным мифам!

Люди все еще не научились строить в душе, возводить там незримые – но самые прочные храмы духовности! Вот почему бессмертна строка Шекспира, почему каждое поколение с печалью дополняет своим пережитым: «Распалась связь времен»… Нет трудного духовного строения.

Между духом жизни и бездуховным омертвением – материальная культура и ее искусство – самая непрочная связь. Постройки рушатся – камни остаются. И снова возводятся храмы, не утоляющие – угнетающие дух и поэтому обреченные. Связь времен вне их, подобно самому времени оно неслышно течет по замшелым камням прошлого. Величественен один лишь дух человеческий, один лишь он созидающ! Пирамиды Египта – памятники великому бессилию и страху фараонов, их тщетным усилиям заменить дух властью, и обретших лишь всеобщее рабство!

Камни не молчат для тех, кто умеет их слышать!

Дух механизмов

Я подложил под машинку пласт поролона. Стало бы ей лучше, мягче, удобней? Я должен, своими нервами, это почувствовать – и ответить за нее. Что же это для нее такое – «лучше, мягче, удобней»? А вдруг это привело к перекосу? К новому положению, от которого она отвыкла? То есть, к новому взаимодействию частей?

Вроде бы стала вибрировать. Опять же – о чем говорится мне (что я должен услышать) в этой вибрации? Она радуется новому положению, всем механизмам в этой мягкой подстилке большая свобода, большее расположение (приязнь) друг к другу – или, напротив, меньшая свобода, что-то затирает, заедает и вибрация вовсе не радость большей свободы – состояние вдохновенности машинки – а сигнал неблагополучия, некий ее «флаттер»? Кстати – этот «флаттер» когда-то доставил много забот летчикам. Крылья у самолетов отваливались! Стали увеличивать жесткость конструкции… А ведь – слепота! Глухота и бесчувственность! Самолет хотел летать быстрее – ему нужна была большая свобода, просил – «развязать ему руки». Хоть сейчас уже поняли это?.. Перед своими бурями он хотел быть – как дерево…

Мы плохо слышим механизмы, не чувствуем их душу! Мастер, не чувствующий свой инструмент – не мастер, скрипач, не ощущающий свою скрипку как свое тело, как само свое существо, всю душу свою – не скрипач! Жизнь – движение, движение – музыка!

Но как я узнаю – что означает вибрация, чего моей машинке надо? «Дыши́те – не дыши́те»? «Проверим-ка давление»?

Нет, буду внимать ее голосу, ее звучанию, ее музыке. Все здесь от «мелодии» – до «sos»! Надо лишь уметь слушать!

Три няньки

У колыбели каждого литературного создания всегда стоят три няньки. Это, разумеется, очень разные во всем, каждая со своим характером и амбицией, очень они недружны между собой, отношения их всегда натянутые, а то и скрытно-враждебные, поэтому они плохо помогают друг другу. И всегда какая-нибудь из трех выступает больше, берет в свои руки большую инициативу, определяя в это время и характер самого опекаемого дитяти…

Само собой, понятно, что эти три няньки, три силы – сам писатель, его читатель, общество. Разумеется, время меняет и сами силы, и их отношения, наделяя кого-то большей, а то прерогативной инициативой, у кого-то подрезая эти права, но в общем-то няньки эти – их сложное триединство – остается…

И хоть и говорится, что у семерых нянек дитя без глаза, подчас достаточно и этих трех… И тогда. Когда уже очевидно, что «дитя без глаза», той няньке, которая больше опекала, приходится немного отступить, дать приблизиться к колыбели другой какой-нибудь няньке… Но триединство это, при всем напряжении и натянутости отношений – остается, увы – и так, видать, на все времена!..

Все в личности

Может, ничто так не дает почувствовать значение личности в творчестве, как работа актера, воплощающего образы великих людей. Личность – не предельная индивидуальность, предельный универсализм!

Личность такого актера как бы изначально, внедренных глубинах души, содержит все эти образы (пусть мы и называем это по-другому – «перевоплощением»), в то время как отсутствие в актере личности (не актерской индивидуальности, не профессионализма, не амплуа и т.п.) не дает вообще глубоких образов. Все сводится к условному обозначению, к подвижной мнемозначности общей формы.

Надо ли говорить, что, то же происходит с поэтом. Чем значительней его личность – тем значительней его слово! Без личности и его ресурса поэзия – «самый субъективный» жанр литературы – безлична. Просто ее нет, поэзии! Вместо нее – та же внешняя обозначенность, условное осуществление внешней формы…

Ничто не может, ни в искусстве, ни в поэзии, заменить личность и ее универсально-сокровенный жизненно-творческий опыт!

Самоутешение

…Имя собственное – обособляющее и одухотворяющее единичность субъекта в нашем чувстве; общее и обезличенное название – от термина до метафоры; символ, обозначающий содержание, которое сознаем, но которое все же как бы остается для нас нераскрытым, таинственным, тем содержанием, которому трудно найти образ-изображение, образ-представление «на уровне души», и поэтому оно похоже на образ-напоминание, образ-обозначение, мнемонический знак; миф, он пожалуй, сам образ всего фантастического содержания… Такова примерно, пусть неполная, наша «инвентаризация» мира внешнего, предметного и мира души, мира чувственного… Миры наполнены сущностями, нужны самоуточнения…

Масштабы

Если все сущее в мире – единая материя, и лишь ступени ее развития, как же нелепо деление природы на «живую» и «мертвую»! Да и сами «жизнь» и «смерть», должно быть, вовсе не то, что мы о них думаем, как мы их себе представляем. Они, надо полагать, те же переходные ступени бесконечного ряда развивающейся материи!

Даже то, что доступно нашему сознанию, что у нас перед глазами, достаточно свидетельствует о ступенях развития разума, вершиной которой считаем себя: человека… Но ведь нам хорошо известно, что природа в своем творчестве никогда не останавливается, никогда не ставит себе предела. Стало быть, и человек – не предел ее, стало быть есть высшие формы разума, с которыми для нас столь же затруднено общение, как для цветка, пчелы, собаки – с нами! Пожалуй, здесь можно предположить еще большую степень затруднения: нет здесь таких промежуточных ступеней, как, скажем, между цветком и нами! Может, смерть нас срывает по чьей-то воле так же, чувств никаких не изведав, как наша рука, по нашей беспечной воле срывает цветок на лугу! Знать, лишь беспредельной мыслью «взять» беспредельный мир!

Прохождение

«Что я такое? – писал Толстой. – Разум ничего не говорит на эти вопросы сердца… Отвечает на это только какое-то чувство в глубине сознания. С тех пор, как существуют люди, они отвечают на это не словами, то есть орудием разума, частью проявления жизни, а всей жизнью… Чтобы жизнь имела смысл, надо, чтобы цель ее выходила за пределы постижимого умом человеческим… Жизнь, которую я сознаю, есть прохождение духовной и неограниченной (божественной) сущности человека через ограниченное пределами вещество».

 

Ступени

То есть, человек вовсе не «венец создания» природы, как он сам о себе думает! Человек – не завершение, не решение всех ее задач, он именно – ступень из множества, как позади себя, так и впереди… И разум наш, видать (столь хваленый нами же! Да и действительно на столь многое способный!), далеко не все может. Ведь как ни напрягает свой разум синичка, клюющая из нашей ладони и исполненная все же трепетного страха – сознает нас! – как ни сознает нас собака, «друг человека» – в глазах и птички, и собаки все та же жажда – понять нас, все та же печаль отчаянья и усталости усилий!..

И во всем – при такой обычной щедрости природы! – строгий, видать, предел «своего разума», обособленность вида, невозможность перехода!.. Все – и обязательно обособленность вида, невозможность перехода!.. Все – и обязательно обособленно, суверенно! – создано природой, она сама шагает по этим незримым ступеням разума, а вовсе не «эволюция». Виды строго-консервативны, разум, как по ступеням, продвигается по ним строго-дискретно…

Незаметные границы

Поэзии дано слышать язык природы и все заветное ее поведать нам на нашем языке. Поэзия чувственная (предчувственная), вещая явь, проза – реальная (осуществленная) явь… Но прозе дано выйти из своих «рамок», выполнить и предзадачу поэзии! Равно как поэзии дано выйти из своих рамок и вторгнуться в пределы прозы, во имя – «весомо, грубо, зримо»… Границы жанров не запретны: гостеприимны!

Но чаще поэзия и проза – как бы две поочередные ступени сознания, первая – чаще всего как бы еще в полуяви, в состоянии пробуждения, когда острее чувство между недавним, сновиденческим, и наступающим, явным, вторая – состояние полного пробуждения, осознание всего внешнего. Поэзия – держится ближе к миру души, когда внешний мир еще остранен как полуявь, проза – держится ближе к внешнему миру, которому, напротив, уже мир души представляется остраненным, смутным виденьем…

Но, видать, граница между поэзией и прозой не охраняется, она лишь умозрительная, условная и подвижная, вполне представляющая возможность жанровых переходов, свободных посещений, чувствовать себя – каждой у каждой – как дома!..

Формула света

Даже у поднятого и добытого из недр языка народного поэзия не берет ничего готового. Она каждый раз сама опускается в эти недра! Состояние – как бы одновременно и самозабвенье сомнамбулы («И забываю мир»), и высшая, одержимая – вещая! – зоркость и слух «на уровне души» («И виждь, и внемли»). Первое ради второго!

Одно – из бесчисленного множества – определений Цветаевой: «Хождение по слуху природному, по слуху народному». «Хождение» – не «бредание», не «парение», не «экстаз». Ни путей, ни цели не видно – но есть убеждение, что так надо, что все не зря, что искомое будет найдено. Собственно, уже не сознание (рассудок) здесь ведет, а сила превыше этого сознания (рассудка): власть призвания, творческая воля вдохновения! «Хождение по слуху» – напряженная настроенность всего человеческого существа этим «слухом», полная подчиненность ему (и как хорошо эти два «х», их взаимное, отголосное эхо! Чувство этого «очарованного странника» творчества!). Два эпитета у «слуха» – по сути у поэта они – единосущность. В чем – в поэте или в слове – больше природного начала? В чем – в поэте или слове – больше народного начала? Наконец, разве все народное – не природное (органичное)?.. Есть в самой корневой – да и слуховой – основе этих двух слов нерасторжимое родство!

Формула поэзии – не могла не быть – поэзией. Есть в этой строке неисчерпаемое вещее, смысловое – и вместе с тем – художественно-образно-неоднозначное содержание. От формы написания слов, от самих слов, до звучания: каждого слова в отдельности, и всей строки-формулы в целом!

Подчас кажется, вдумчивое «рассмотрение» этой – одной уже – строки многим начинающим помогло бы понять («отсюда» начинается подлинное творчество!) поэзию, ее непростую, сокровенную сущность, помогло бы избежать годы ошибок, бесцельного, натужного, в муках (нетворческих!) стихописания, лишь внешне формой (но подлинная ли это художественная форма?) похожего на труд поэта!

В который раз убеждаешься, что поэт «начинается» со зрелого читателя и слушателя поэзии, со зрелого чувства слова поэзии повсюду: в народной речи, в фольклоре, в прозе!

Предчувствие как сверхзнание

«Что не знаю сам, что буду петь – но только песня зреет», – говорит, между прочим, о природе лиризма самого Фета. О степени вещего чувства в нем!.. Из триединства чувства-мысли-слова здесь вещая душа поэта все же ближе к чувству. Точнее говоря, как бы еще не из души – триединство вдохновения. Оно как бы сперва пребывает трехчленным и по отдельности; вдохновение – невещее еще, лишь чувственное. Трепетное, младенчески-непосредственное и нетерпение: петь!

Другая, думается, природа лиризма Пушкина! Она всегда приходит сразу триединым, из чувства-мысли-слова. Поэт, кажется, никогда не «писал» одно лишь «настроение»: когда душа «стеснялась лирическим волненьем» – она сразу же обретала и мысль, и слова. Даже трудно понять – кто здесь первым – точно в образцовом подразделении по тревоге! – становился в строй!

В том-то и дело, что – «И пробуждается поэзия во мне»! И вся она, со всеми бесчисленными компонентами, «пробуждалась» в Пушкине – зрелой! Песня не на бумаге зрела – в душе. И рождалась живой (саморедакции – это совершенствование формы). «Что не знаю сам», – Пушкин всегда знал: «что»! У Пушкина предчувствие – и предзнание.

Этим, думается, и определяется то, что великая лирика Фета все же изливалась подчас слишком «чувственно», многословно, стилистически несовершенно и несдержанно – в то время, как у Пушкина слово всегда в точном соответствии с мыслью, с изначальным чувством, что – помимо подлинной искренности – лиризм еще исполнен высокого художнического благородства!

Убеждение и сомнение

Самоуважение («благородие») нашего дворянства складывали многие «компоненты»: знатность, заслуги (рода всего) перед отечеством (мужество на поле брани, государственная служба и т.д.), уменье во имя личной чести жертвовать многим, вплоть до жизни («честь дворянина»), образование…

Разумеется, перечень не полный, но именно все это вместе взятое и давало право, рождало убеждение, внутреннюю правоту в том, что они, баре (дворяне), живут обеспеченней мужика и за счет мужика…

Все дело было в этой внутренней убежденности, в несомненном чувстве правоты (и даже – «все от бога»!), которые очень медленно изживали себя, сменяясь сомнениями, а затем – в других поколениях – и противоположными убеждениями (и вечная проблема, здесь острее, чем где либо, – «отцов и детей»). Между старыми и новыми убеждениями лежит полоса сомнений, так сказать, диалектических сомнений.

Как ни странно, но и нашему образованию – пусть и не классово-сословной принадлежности – чем-то присуща прежняя психология, скрытое чувство превосходства и сознания правоты в том, что ему положено больше, что оно имеет право на первоочередность и превосходство каких-то благ – и т.д. Как ни странно, повторим мы, но и нашему образованию (его чувству превосходства) надлежит пройти через этот процесс: от чувства превосходства и его правоты, до сомнений, и, наконец, до противоположного убеждения…

Тем более, что образование получили сыны и дочери трудящихся, за счет их труда, что и простой труд в массе своей стал ныне не прост, не только «физическим», но и умственным – стал творческим, знающим и созидающим, что далеко не каждый анкетно-образованный труд – есть на деле действительно умственный труд…

И хорошо, что мы теперь глянули «в корень», помогаем «процессу прозрения», смене внутренних убеждений и сомнений «на противоположные убеждения», пусть и у некоторых из «молодых специалистов» – тем, что чаще материально поощряем не пресловутый «умственный труд», а труд рабочего, непосредственного производственника!..

Вдохновение и полет

…Не знаю, как бы это получше назвать… Но, убежден, что вдохновенность, как наиболее плодотворное состояние, присуще не только одному человеку – оно присуще всей природе («в природе вещей», как «живой», так и «мертвой»).

Гармония, лучшее условие, благоприятнейшее обстоятельство любого осуществления – к этому мы видим стремление как человека, так и всего сущего в природе! Может статься, что разум – всего лишь большая приспособленность к осуществлению естественных законов. Интересы и чувства наши всего лишь большая вооруженность к осуществлению естественных законов, которым все в мире подчинены… Мы поворачиваем книгу удобней к свету – цветок на подоконнике поворачивает так же, удобней к свету, свои листочки. Камню свет не нужен – мы говорим, что он мертв. Но, сорвавшись с высоты, мы падаем точно по тому же закону, что и камень – все наши живые чувства и инстинкты уже нам не помощники! С «удобствами», например, устраивает себя на полу пятак, упавший со стола: покатившись на ребре, он, однако, ложится плашмя, с «удобствами», на том же полу – точно так, как если мы бы упали с высоты… Выходит, что – не исключено – инстинкты и чувства («жизнь») всего лишь большая подчиненность большему числу законов! А грани между «мертвой» и «живой» природой – нет. Либо – все живое (земля, воздух, море и т.д.) – либо – если угодно так полагать – все «мертвое» – и все «физика»!

Разумеется, все сказанное – известное допущение для изложения следующего наблюдения. А именно: человеку дано «передать» (кавычки – на всякий случай, потому что окончательной уверенности в их уместности – по существу мысли – а не из норм грамотности! – нет у меня) разным предметам, «мертвой природе» свои чувства, настроения, приводить их в то состояние, которое лучше всего помогает осуществлению труда, заразить их своей вдохновенностью – и т.д.!

Еще в детстве мне довелось слышать от деда, с которым пилили дрова – «Не жми ручку!». Много довелось пилить дрова и в армии. Опять меня учили, да и сам я поучал – «Не жми ручку». Лишь на старости, однажды, будучи в каком-то чутком состоянии, уловил я в чем тут дело. Надо и пиле дать свободу – «проявить себя!» Резание – далеко не линейное движение! Оно бы никогда не могло осуществиться без боковых вибраций, этого «вдохновения» пилы, о чем говорит все – и продвигающаяся работа, и само «пенье» пилы. И здесь – звук, универсальный и первейший сигнал: как дело идет! О степени его лада – степени совершенства и гармонии! Ящерица в пустыне – вибрацией – мгновенно зарывает себя в песок. Рыбы и птицы столь совершенно плавают и летают, что не лишают – а способствуют – «вибрации» (пульсации) кожи, плавников, перьев. Все это почти недоступно пока технике и науке. Самолет, который разваливается в воздухе от вибрации – свидетельствует не о том, что нужно упрочнить конструкцию (что и делаем пока по нашей слепоте и научно-техническому несовершенству), а о том, что вообще жесткая конструкция мешает полету, что крылу хочется чувствовать себя в воздушном потоке – как чувствует себя рыба в речном потоке, противопоставляя ему наименьшее сопротивление, плывя в любом направлении. Может крылу грезится совершенно гибкий, эластичный, как резиновый материал, столь же прочный и легкий, как алюминий, и все же без его жесткости, может, всему самолету грезится гибкость и обтекаемость той же рыбы в воде! Сколько времени потребовалось, чтоб подсмотреть у живой природы, у птиц, стреловидность и V-образность их крыльев! Но у птиц все это меняющееся в полете, не разовое, единое. Жесткое – как ныне у самолетов! Одним словом – мы лишаем самолет вдохновенности полета, чувствовать себя птицей в полете! Мы воспеваем самолет, а он по сути – закрепощен и мечтает о свободе, чтоб показать на что он способен…

Мы говорим (в армии): «Танковый характер», «У летчика С. есть чувство полета». Метафоризация явлений говорит об их неизученности. Но и об активной заинтересованности наших наблюдений. В то время как мифотворчество всегда готово столкнуть эти же явления в застылость мистической таинственности. Художники – еще задолго до ученых – удерживают мир от бессилья мистической застылости. «Танковый характер», «чувство полета» – по существу говорят нам о талантливости танкиста и летчика. Они умеют – тот свой танк, этот свой самолет – привести в состояние вдохновенности! Чувствовать машину как продолжение, усиление, своего человеческого существа!

Первые летчики не знали свои машины, не ведали о законах аэродинамики – они ожесточеньем воли хотели компенсировать несвободу (опять, в который раз: пушкинская «тайная свобода»! Которая здесь была «тайной несвободой»!). Даже вираж они осуществляли «блином», не накреняя самолет к центру поворота. Мужество не искупало небрежения к физике. Они разбивались…

Самолет все еще остается жесткой конструкцией – в то время как в конструкциях даже мостов ныне вводятся свободные узлы. Жесткость крыла, лонжероны, шпангоуты, стрингеры, все это прочности ради, но мешает тому сокровенно-разнообразному комплексу живых движений, которые наилучшим образом осуществили бы полет. Разваливавшийся самолет – самоубийство из протеста против лишения его свободы! Из протеста против непонимания природы его свободы и ее вдохновенного – творческого – проявления. Так лопавшиеся струны на концертах Рахманинова говорили не о непрочности струн, не о чрезмерности «ударов по клавишам», а о неспособности инструмента соответствовать вдохновению музыканта, о неполной свободе (материал, конструкция, клей и т.п.) инструмента! Вдохновенный музыкант – не просто умело «управляет» инструментом – он умеет его привести в состояние вдохновенности, где каждое из двух «я» – общая гармония в совершенном звучании… Так сливается свобода вдохновенности и наездника, и его умного коня. Так, наконец, сливается и мудрость усилий правителя, и свобода усилий мудрого народа…

 

О многом здесь уже догадалась кибернетика. Но, видать, лишь вооружившись прозрениями эвристичного – образного – мышления, она обретет истинную универсальность…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru