Пока в мире грызутся и беснуются политиканы – за территории, границы, из вероисповеданий и расовых предрассудков, по поводу превосходства идеологий и почтенности национальных культур, пока они натравливают народы друг на друга, развязывают войны, – любовь, медленно и верно, делает свое дело, устраняя все и всякие противоречия, кончая с враждой, служит единению человечества, которое, как никогда прежде, и несмотря ни на что, на весь океан зла, почувствовало себя единым! Поскольку почувствовало, что жизнь это – любовь!
И не в этом ли направлении бы действовать всем тем политикам, которые и вправду желают людям добра? И не пора ли любви вернуть тот «доклассовый», изначальный и естественный – широкий – взгляд на жизнь, как на повсеместное проявление любви-добра-жизни?..
Когда-то Олеша написал пьесу: «Список благодеяний». Это был список благодеяний Октября. Разумеется, каждому дано здесь дополнить «список» на свое усмотрение. Например, в числе многих прочих – еще и такое несомненное благодеяние революции. Она отменила в школах обязательные когда-то для гимназий латынь и греческий, этот ужас для сотен тысяч маленьких каторжников просвещения, которых секли, мордовали этими страшными предметами, бледневших и цепеневших при одном воспоминании о них, об учителях латыни и греческого, о склонениях и спряжениях… Булгаков писал: «О, восемь лет учения! Сколько в них было нелепого и грустного и отчаянного для мальчишеской души… Серый день, серый день, серый день, ут консекутивум, Кай Юлий Цезарь, кол по космографии и вечная ненависть к астрономии со дня этого кола…»
Но самое нелепое и грустное все же была зубрежка латинского и греческого, чтение великих и древних классиков, столь непонятных детскому уму – и колы, и порки, и крик и вскакивание по ночам с постелей, и бледность, болезни, чахотка… Сколько их, сколько искалеченных с детства судеб человеческих…
Правда, затем, кто прошел через этот ад, становился просвещенным человеком, латынь и греческий употребляли не только в медицине и юриспруденции. Употребляли и в науках гуманитарных, пиша трактаты, статьи, труды…
«Гетеронимный» или «опцион» – писал такой интеллектуал, в полной убежденности, что это, скажем, слово, как множество других подобных в трудах его слов, неизбежно, уместно, выражает наиполно мысль… Ведь писал и для таких читателей, тоже полагавших, что для этого они и изучали латынь и греческий – «классические языки»… Хотя первое греческое слово означало – разноименность, а второе, латинское – оговорку или какую-то возможность, допущение…
Более того, благодеяние в отмене обязательных когда-то для изучения «классических языков» было и благодеянием для родного языка! Исчез «псевдоинтеллектуализм», в родном, в русском языке нашлись все необходимые слова для выражения любой сложной мысли! Просвещенные люди стали думать и писать по-русски – для своего народа, для всего человечества!
Что можно сказать о предисловиях? Разве только то, что их значение не должно переоценивать. Чтоб объясниться с читателем по поводу книги – она должна быть им прочитана. В предисловии можно сказать лишь кое-что – и хорошо бы, чтоб оно было – не то что главным, пусть хотя бы самым тревожным из неспокойной совести автора, из его надежды быть понятым…
Литературу рождают раздумья над жизнью. Что же в свой черед рождает раздумье над литературой? Неужели лишь «критика» или «литературоведенье»?.. Видимо, нужно окончательно решить, пусть хотя бы для себя: что же такое литература? Вторичная ли она жизнь? Нечто производное от нее («производство», «технология», «переработка»…), или она та же жизнь в слове, ее художественная концентрированность?.. Литература – жизненно-художественное осуществление языка!
Писатель может отдаляться от реальной бытийности. Создавая некие муляжи, даже имитируя пульс, но может настолько приблизиться к действительности, что слово его становится ее живым сердцебиением. То же происходит с раздумьем по поводу литературы. И здесь есть путь к имитации – и путь к трепету человеческого сердца. Подобно мысли и слову – жизнь и литература едины. Творчество – процесс сознательный, но вместе с тем как бы незаданный, интуитивный, беззаветный. Равно как в абстрактных формулах и условных терминах – наше восприятие нуждается в зримых метафорах и чувственных образах. Жанровое пуританство, сюжетное главенство не для нашего усложнившегося мира. Надо ли спрашивать писателя – где у него рассказ, а где миниатюра, что у него притча, а что эссе? Он не сумеет ответить. И в этом неумении – не декларативное – а его истинное доверие к читателю!..
…Он говорил торопливо, сбиваясь, точно опасался, что ему не хватит вдруг воздуха и он задохнется, весь при этом как бы вибрировал, мигал ресницами, и, казалось, больше всего боялся все же, что его перебьют, неверно поймут, возразят до того еще как он успеет высказать до конца свою мысль. И от этой торопливости, от опасений, что его не поймут правильно, что его вот-вот прервут, он становился особенно многословным, точно снежный ком с горы, мысль обрастала все новыми фразами-оговорками, фразами-отступлениями, фразами-уточнениями… По сути – весь он был в этих отвлечениях!
Что-то судорожное и страшное было в его облике – надо было быть совершенно бессердечным, чтоб прервать его… И люди слушали, удивлялись, уходя, не знали – глуп ли он, или умен, истинно мыслит или страдает простым несдержанием речи, его просто впредь избегали, здоровались и спешили пройти мимо. А он смотрел вслед этому торопливо проходящему, все понимал и вид у него был скорбно-укоризненный: вид непонятого. Казалось, он уже дал обет никогда ни с кем вообще не разговаривать, не обнажать душу, не высказывать свои мысли. «Как же в древности, – когда не было печати, и даже письменности, как тогда мудрецы убеждали людей в истинности своих мыслей? Ведь им приходилось – говорить, другим доводилось слушать! И от них не бежали, как вот от меня… Стало быть, стало быть, – не во мне дело, а в людях… Очень уж все стали… дельными! Просто мысли, сами по себе – для них ничто! Им нужны лишь деловые, информативные мысли! Но разве такое сообщение есть – общение?.. Что-то с людьми творится – вот-что… Неужели, неужели все сплошь разучились слушать, ну, беседовать! Уже давно эпистолярность – по боку, теперь и беседа – побоку?.. Только печать! Устному слову не верят! Да и печатному слову верят, наверно, лишь поскольку – за ним дело: производство, печать, гонорар! Люди, что же творится с нами?»
И по поводу этой, только что мелькнувшей в его голове (круглой, как шар, в ореоле редких волосков) мысли он уже пытается поведать кому-то, кто подвернулся рядом, незнакомому, или не успевшему благополучно миновать его… Он говорит, точно задыхается, весь вибрирует, точно антенна на полной скорости автомобиля, он весь – отображение процесса рождения мысли, весь жажда реализовать ее в слове!
Так, страшась и бегом, устремляется по бревнышку, перекинутому над водой, провалом, пропастью; так дети, раскинув руки, бегут по рельсам, стараясь удержаться на них…
…Двое, в одинаковых замшевых модных пиджаках, с высоким разрезом сзади – фалдочки деловито и возбужденно хлопают по половинкам зада, спешат делать дела! – направляются из вестибюля в ресторан. Они замечают круглоголового, понимающе усмехнулись. Взяв под руку, один тихо, на ухо сообщает другому, как некую деловую конфиденцию: «Это – странный человек! Заговорит! Избегайте его!» «И что же он говорит? Нормальный он?» «А бог его ведает!.. Начитался древних… Распирает его! Нам бы его заботы! А, знаете, советую, цыплят-табака! Они их здесь хорошо готовят… Затем, – есть здесь настоящий – импортный! – портер! Советую!».
Между тем круглоголовый, от которого уже успела увернуться очередная «жертва», опять отошел в угол, присел на стул. Задумался, вздохнул – и, вынув из кармана потертого пиджака пухлую и замусоленную записную книжку, стал ее перелистывать. Наконец остановился на какой-то записи, принялся читать.
«…Мне тем более жаль Гонкура, что материальные затруднения, которые он переживает, хорошо мне знакомы. Для людей нашего склада материальные заботы – это пытка… Наступит время, когда все волей-неволей станут «деловыми людьми» (меня, слава Богу, уже не будет тогда в живых). Тем хуже для наших потомков. Поколения, идущие за нами, будут отвратительно грубы. (Флобер, принцессе Матильде, 23 ноября 1876 года)»
«Вот так… «Отвратительно грубы»… Как верно, как верно!» – опять повздыхал круглоголовый. Из ресторана доносились разнообразные запахи. Но он презирал ресторан – уже потому, что там – показуха во всем! – неизменно обедали именно эти напророченные сто лет назад «деловые люди». И он медленно побрел к выходу.
Знать, ничего не свершается (в жизни и в литературе) случайно, без причинной связи, без корней в прошлом…
Флобер, который изнурял себя писательской работой, говорил, что живет лишь потому, что очень любит «пресвятую литературу» и так же ненавидит буржуа, испытывая часто нужду, в конечном итоге писал для буржуа! Ведь кто еще тогда покупал книги, кроме буржуа? Поневоле, как бы неосознанно, для него и о нем многое, и писалось этим одержимым тружеником. Например, весьма трогательная история о любви старой девы и попугая (в «Простой истории»).
Приходится ли удивляться, что через шестьдесят с лишним лет Вирджиния Вульф пишет роман о собаке, о ее тонких переживаниях, незаурядном благородстве, глубоком уме и т.п. Что еще через несколько десятков лет тема подхвачена уже нашим писателем – написана повесть опять же и о собаке, опять о «тонкой организации ее души», об уме, о благородстве. Последнее взялся доказать всему миру не кто-нибудь, главный герой, он журналист (как говорится, – нам бы его заботы!), он проводит целые изыскания, тратит годы труда, чтоб установить «родословную» обожаемого пса, гневный пафос направлен против равнодушия людского к судьбе бедного пса (будто нет похуже равнодушия – людей к людям же!). Повесть потрафила моменту, угодила моде массовому увлечению «собаколюбием» под видом «любви к природе», она и ныне переиздается на правах чуть ли не классического литературного достижения!..
О том, что язык народа – высшая, беспредельная во времени и пространстве, единственная в своем роде поэзия, что народ – единственный истинный бессмертный поэт, говорит то, что Словом, совершенствованием его художественности, его мудрой емкости и смысловой, изобразительной силы, народ – весь! – занят веками, беспрестанно, изо дня в день по поводу разнообразнейшего творчества жизни – и бытовой, и духовной, и исторической. Словно галька под штормовой волной моря, слово – язык – беспрестанно шлифуется, «отмывается», ради окончательной концентрированности («весомо, грубо, зримо»), ради наибольшего смысла при наибольшей краткости (свойство поэзии!) Вот каков народ-поэт (самозабвенный, бескорыстный, непечатный, безгонорарный!..), какова поэзия языка (его духовное служение жизни!)
Те же отдельные люди, которых называем поэтами, являются ими лишь настолько, насколько за свой краткий человеческий век сумели сразу выйти на стрежень этого процесса, взять на себя главную насущную, предельную (то есть, запредельную!) нагрузку вековой народной работы словом, помочь продвинуться, ускорить этот вековой – нескончаемый, наверно – труд в своей «личной» работе Словом!
Кем и чем – если не этим – определяется поэт и его призвание? Поэт и Поэзия – ускорение духовности жизни!
Искренность обличительности (в жизни ли, в литературе ли) лишь тогда убеждает, когда против конкретного зла поставлено столь же конкретное добро, путь к нему, средство достижения и т.п. Лишь «контраст» с этим добром убеждает в том, что зло есть зло, что с ним надо бороться, что оно неправомерно, главное, в продолжении…
Без этого «контраста» – «этической диалектики» – искренность и неубедительна, и малоэффективна! Ведь и добро, и зло (что уже доказано поэзией и философией) плоды на одном древе жизни!
Пророк, провидец, провозвестник… Удивительно, что во всех трех словах, пусть и одного толка, язык сохранил это устойчивое в начале – «про»! Иными словами, лишь пророку, провидцу, провозвестнику дано про-знать, сквозь всю толщу будущего, как бы пронзя его, опередив его, «произвести разведку», «промыслить правду», провести ее в сегодня! Так лишь можно про-должить лучшее из – про-шлого…
Все три слова – об одном и том же даре человеческом. Но в каждом слове подчеркнута новая черта его «Про-рок» – пророчит то, что неизбежно – как «рок». «Про-видец», тот кому дано видеть «впрок», «пробить» даль времени. «Про-воз-вестник» – не просто видит будущее, одного или всех, он еще вещает об этом, дает об этом весть, делает правду всеобщим достоянием! И три образа труженика мысли – его подвига. Человек с киркой долбящий скалу: опершийся о кирку с думой поднявший лицо к небу; воспаривший над скалой, чтоб возвестить людям истину!
Я к вам приду в коммунистическое далеко
Не так, как песенно-есененный провитязь…
Ни в одном словаре не найдете этот неологизм Маяковского: «провитязь». Здесь соединились два слова, очень разных по смыслу, но нужных Маяковскому именно в соединении. «Про» – от «пророка», символ поэта (здесь имеется в виду Есенин), «витязь» же, как известно, удалой воин… Так, вроде и лично-неодобрительно к Есенину, дан все же, в одном слове точный образ Есенина! Более того, Маяковский сознает, что – все же! – Есенин придет в коммунистическое далеко! То есть, сознает, что Есенин – великий поэт, и жить ему и в будущем. Наконец, что пути в будущее – для подлинных поэтов – разные, у каждого свой. И это тоже – провидство поэзии. Тоже – ускорение духовности жизни!
Ум – некая опосредственная мудрость, а не опыт и знания вообще. Ум может быть и злым, что не случается с мудростью. Ум чаще – действие разовое, к случаю… Сама же мудрость – универсальный, земной, житейский – действующий постоянно, на пользу людей, ум! Мудрость – дальновидность, ясновидство, нацеленность ума – в то время, как ум без мудрости, может быть и не у дел, и стихийным, и «на службе у сатаны». Умным бывает и враг, мудрым – не был бы врагом! В мудрости – доброжелательный опыт старших, их слово, их совет, их завет, которым нужно внять, следовать!.. Так осуществляется она, высоко-книжная, – «связь времен» («связь поколений», «дух жизни» и т.п.).
Мудрость – терпима, неагрессивна, улыбчива, она не просто много знает, не просто диалектична, эти знания – именно это многознанье, многоопытность и есть исток провидства, ясновидства, пророчества! Ум – свойство индивидуальное, мудрость – как народная черта – свойство личности! Видать, «качественное», не «количественное» различие…
Но, как уж всегда, церковь, ревнивая ко всему даровитому в народе, чтоб люди это не почитали в ком то, а пуще не следовали этому дару, чтоб церковь одна и повсеместно распространяла свою неограниченную власть над душой человеческой, всякий человеческий дар в ком-то церковь клеймила, травила, с одной стороны; присваивала себе эту функцию, с другой стороны.
Пророчить – стало делом исключительно церкви! От Христа и святых отцов церкви до последнего попа! Никто, кроме попá не имел право даже давать совет («наставить на путь истинный»), тем более, что за все взымалась им мзда, гостинец – и т.п. В итоге, и сами понятия и слова – «пророк», «провидец» ушли к церкви. Родившись в народной жизни, они, уйдя к церкви, обрели религиозный оттенок, и уже поэтому народом больше не упоминались!
Но разве перевелись в народе пророки, мудрецы, многоопытные провидцы?.. Разве не такими подобает быть поэтам, художникам, людям науки? Не пора ли вернуть эти слова – в их изначальном смысле и чувстве – в наш языковой обиход?
«Единственный урок, который можно извлечь из истории, – шутил Бернард Шоу, – состоит в том, что люди не извлекают из истории никаких уроков». Разумеется, шутка преувеличивает положение. Скорей всего тут повинна не непоучительность истории, сколько нежелание (неумение?) человечества учиться у нее… Но чем больше думаем о умопомрачительных сложностях нынешнего мира, об их причинах и следствиях, тем чаще, как бы поневоле ищем ответы в древности, в жизни поколений людей до нас, в частности, в истории Рима, в его контрастах – республика – и рабство, патрицианство и плебейство, нравственные поиски мудрецов и цинизм богатых, гражданственность и паразитизм, вера и богохульство, подвиг и паразитизм…
«О чем я думал? Протопоп Аввакум, пляс Пигаль, девицы в студенческих курточках, плачущий инвалид в коляске… В чем связь? Где? Варианты и вариации. Так или приблизительно так было уже в Древнем Риме. И может быть, было всегда, всю историю? Нет, даже после войны такого крайнего ощущения безумия не было. Что делать? Куда движется все?»
Это середина восьмидесятых годов ХХ века, центр Европы. Мысли – советского человека, кинорежиссера Крымова, который в зарубежной поездке. Нет нужды доискиваться насколько эти мысли героя романа Юрия Бондарева «Игра» – есть и мыслями автора. Заметим лишь, что Крымов – не то, что «положительный герой», из тех, в которых литераторы за последние десятилетия как раз говорили много маложизненного, а то и просто неправдоподобного. Достаточно того, что герой – любим автором, этому свидетельствует весь роман…
Кстати, не ставил ни один пресловутый «положительный герой» в литературе нашего недавнего прошлого такого вопроса – «куда движется все?» (Еще более конкретным, еще с большой болью прозвучал, как помним последний вопрос Шукшина: «что же с нами происходит?»
Слишком долго делал он вид, что, ему-то как раз совершенно ясно – «куда все движется». Причем, как у нас, так и за рубежом? Именно поэтому наполнены такой горечью эти и подобные им вопросы у отдельных наших художников.
Не будем умалять значение вопросов – пусть пока и без ответа. Вопросы – свидетельство тревожной мысли о человечестве. И, знать, естественно и правомерно, что заданы они именно советскими художниками! Вместе с тем здесь живая традиция нашей классики: ее тревожная совесть за человека, на каком конце планеты бы он ни жил, за все человечество. Кому же еще – как не русскому писателю советской эпохи? Ведь в мире все еще художникам навязывают и предметы, и формы мышления, заставляют черное называть белым, то есть всеми средствами исключают возможность истинно мыслить и развивать нравственные и духовные силы общества… Как никогда, знать, время ставит перед каждым честным художником слова задачу – мыслить за всё человечество. Не только вопрошать, но любой ценой доискиваться, достучаться до ответа на вопрос: «Куда все идет?» Ведь силы зла все наглее толкают мир к гибели, тащат его на путь уничтожения всей цивилизации – и, стало быть, не могут народы мира покорно следовать такому злополучию. Если людям доброй воли надлежит соединить свои усилия против сатанинского зла – кому же, как не художникам здесь быть первыми?