bannerbannerbanner
полная версияУ быстро текущей реки

Александр Карпович Ливанов
У быстро текущей реки

Полная версия

Не одно и то же

Любовь и дружбу привычно понимают рядом. Вроде бы близки, а все же – далеко не одно и то же!..

Знать и вправду дружба более высокая ценность, чем любовь. Любовь может прийти и случайно, дружба – всегда завоевание и награда нашей личности… В любви больше участвует «природа», в дружбе – «личность»…

Степень надежности

Есть поведение, которое определяется начальными формами нравственности извне (воспитанием, например) – и нравственность, рожденная ценой горестных ошибок поведения. Две нравственности – начинаются они с разных концов, встречаются на какой-то, не серединной, точке пути, как бы рассматривая друг друга. Им есть о чем подумать, им – по достоинству – разным. Видать, разным и по степени надежности…

Писательское «я»

Зинаида Гиппиус когда-то назвала Пришвина – «бесчеловечным писателем». Надо думать, что здесь не описка, так и хотела подчеркнуть оба смысла… Казалось бы, нет более заданного писателя (отправляется утром в сад с открытой записной книжкой и карандашом! А то и вовсе на автомобиле, с фотоаппаратом!), а вместе с тем не найти писателя, который меньше всего понимал свою писательскую – творческую – природу, чтобы так мучительно, в писаниях своих же, искал объяснение этому!

Он ушел от людей, чтоб прийти в природу и искать там человека – в итоге находил там свое слово… Пути творчества неисповедимы всегда. Это один из них – трудный, но кто может сказать, что самый трудный!..

Стилистика Пришвина местами представляется нарочито натуженной. Словно пишущий говорит – «вот до сих пор я все точно писал, как наблюдатель, а от этих пор и дальше я уже не наблюдатель, а художник (философ), и, стало быть, мне надобно выступать афористично или изречением…»

«Приближаюсь понемногу к Аксакову, но у него дается простота его правдой, а у меня искусством», – писал о себе Пришвин. А «простота» – «искусством» – никогда никому не давалась. Это движение от простоты, а не к ней…

На Пришвине прочная печать тайны: писатель через природу пытается объяснить человека (автора), а тайна лишь возводится этим в степень. Резкая самобытность писательского облика, впрочем, еще раз свидетельствует о том, что именно ею, а не вообще «размером писательским» определяется художник и его тайна!

Критиковать Пришвина легко, он на каждом шагу дает к этому повод, но делать это, по-видимому, не следует. И не потому, что ошибки составляют у него «гармоническую цельность», а потому, что вся писательская жизнь – единый поиск, в котором нет ничего завершенного, окончательного, остановленного… Каждая миниатюра может быть развернута в роман, равно как роман может быть спрессован до миниатюры. И эта динамическая обратимость материала – тоже свойство, присущее пришвинскому творчеству. Не исключено, что современная общественная жизнь не могла (такова уж была сама писательская природа Пришвина!) творчески заряжать автора «Глаза земли» и других замечательных книг, не образовалась здесь необходимая контактность, подобно тому, как десятилетиями не образовалась она у Олеши. Писать же просто из профессионализма, без органичности в триаде «время – материал – писательское “я”» обоим не позволяла совестливость художника.

Если бы зайцу или куропатке, оказавшимся перед мушкой охотничьего ружья, дано было вдруг обрести человеческую речь, в этот отчаянный миг между жизнью и смертью, крикнуть в лицо охотнику: «Не убивай меня! Я часть общей жизни! Убив меня, убиваешь свою душу!» (или что-то в этом роде), охотник бы бросил ружье, упав с рыданьем на колени, устыдившись за слепоту своей жизни и благословляя судьбу за то, что наконец прозрел, понял жизнь, обрел ее так долго ускользавший смысл!.. Это было бы и высшим человеческим самоосознанием, подтверждением того, о чем смутно догадывался, во что хотел, но не умел поверить, к чему так долго, так медленно, через жестокость, убийства, кровь шла жизнь в высших своих озарениях – о единой жизни, о необходимости ответственности и милосердия человека по поводу братьев своих меньших! И не в ожидании ли этого великого прозрения человека затаилась природа – точно мать в своих лучших упованиях на сына своего, сквозь слезы и муку, терпеливо взирающую на его нечистую и неправедную жизнь?..

Между тем, что-то неслыханное лишь должно случиться в мире, с человеком, чтоб он спасся от ядерного истребления!

Политики говорят о «разуме», о «воле», даже о «взаимной выгоде сотрудничества» – устыдившись «души», «человечности», «тайны жизни», «божьего суда», всего того, что как-то веками умело – пусть отчасти – удерживать злое начало человека… Дело, разумеется, не о пополнении лексикона политиков – а в возвращении душе сокровенного смысла этих понятий, нового освящения их именем вечной жизни! Если тот прежний «бог» отработал свое, оказался дальше архаичным, примитивным, несостоятельным, не означает ли это, что и его нужно было «усовершенствовать», «адаптировать» к внешне усложнившемуся в суете цивилизации человеку, к его высокомерному бездушию, а не просто выбросить вместе с душой? Не был ли зрящим наш испуг перед «богоискательством», не наломали ли дров в борьбе с «религиозным дурманом», не выбросили ли ценности, дикарям подобно, на мусорную кучу?..

Ведь пусть нет его, «старого бога» – но ведь есть зато «новый дьявол»! Как грубо глумится он, как грубо-устрашающе попирает он все святыни духа, облачась в чугунную оболочку ядерной бомбы! Цинизм дьявола, его всесилие – лучшее доказательство бессилия нашего безверия. Рост научных познаний – вовсе не альтернатива духовному сознанию бытия. Атеизм не может стать глупо-ликвидатором в отношении любого символа веры и духовности, без которых никогда не представляла себе жизнь человеческая душа. Разумеется, «бог» и «дьявол» лишь рабочие термины для этических начал жизни, но что ясно, – страх «богоискательства» подрезал крылья всем духовным поискам поэтов, философов, ученых. Люди на земле стали заложниками собственной нетерпимости. Что-то должно случиться с человеком – не великая беда, а великое чудо – чтоб свершилось его духовное воскрешение и альтернатива гибели!

Неужто все люди на земле утратили способность думать, отказались от человеческой солидарности в растущих ежечасно – и числом, и масштабами – бедствиях, то стихийных, то рукотворных, раз и навсегда смирившись с мыслью о неизбежности апокалиптического конца?..

Неужели вся человеческая мысль ХХ века таким роковым образом сбилась на тропу бездушного, всеобщего, материального рационализма, утратив и забыв главную истину о самом себе, о человеке и смысле жизни?

«Ничего не могу с собой поделать, но литература, не интересующаяся действительностью и тем, что действительно происходит на свете, литература, которая не желает реагировать на окружающее с той силой, какая только дана слову и мысли, – такая литература чужда мне. В этом-то все и дело: я писал своих «Саламандр», потому что думал о людях». Наконец, конкретный нравственный счет предъявлен литературе! Слова написаны эти Карелом Чапеком в канун первой глобальной беды для человечества, в середине тридцатых, перед приходом фашизма и второй мировой войной. Литература, знать, как никогда ныне в долгу перед человечеством!..

По-разному

Усложняющиеся трудности жизни связаны не столько извечным – природным – законопорядком, «активным мужским началом» и «пассивным женским началом» (скажем так, сознавая всю относительность этих понятий), их сложной сопоставимостью – и т.д. – сколько тем, что общая демократизация и общее образование, коллективистские формы жизни конца нашего века – перемешали эти начала, сместили их, поменяли местами… Что обществом эти начала стираются, опускаются «признаки пола», то есть общество пытается обосноваться на законах, идущих вразрез с законами природы… Что же касается философов и социологов – они в свой черед, давно утратив природу как образец, все свои рекомендации строят даже не на базе одних лишь общественных законов, а на практических требованиях общества на каждый его момент! И вот – вместо провидства – популяризации газетных передовиц.

На миру

Сельский мир, его вклад в нашу духовность, несправедливо забыты. Вот где была истинная демократичность! Ведь даже председателя не было! Каждый «брал слово», когда ему нужно было – и говорил то, что думал, как думал. Если врал, фальшивил, лукавил – он тут же «ставился на место», подсекался едкой репликой, высмеивался… Зато, когда говорил правду – кричали: «Правильно гутаришь!» И никаких протоколов, секретарей, звоночков или «графинов воды». Тем более – никаких трибун… Если находили нужным – либо сами, либо востребованные – ораторы выходили в середину круга…

Помню себя мальцом, как увязался за отцом, отправившимся «на майдан», «на сход». Собралось, как обычно, все село. Мужики и бабы (что-то не вспоминаю я «женскую дискриминацию) на сходах всего сельского мира… Может, потому, что дело было в первых двадцатых, стало быть, после «германской» и гражданской войн, когда во многих семьях не осталось мужчин, головой семьи была – баба, солдатка или бобылка) сдержанно гудели в ожидании «уполномоченного». Тот не замедлил явиться с председателем сельсовета.

Этот уполномоченный, приехавший из города, был кряжистый, крепыш из тех, которых в то время можно было видеть среди заезжих циркачей или на рынке выступающих – «поднятием гирь». Он распорядился вынести из сельсовета стол, табурет и лист бумаги с чернильницей. После чего он велел писарю переписать всех присутствующих.

Я слышал, как тихий ропот прошел по майдану. Мужики удивленно переглянулись, пожали плечами и стали потихоньку оттягиваться с майдана. Пока уполномоченный углубился в брошюру («материал лекции», говоря современно), на майдане не осталось и половины людей!.. Еще с дореволюционных лет, когда наезжали исправник или пристав, у мужиков остался этот страх перед бумагой, перед тем, чтоб быть в нее записанным. К тому же стол, табурет, восседающий «председателем» уполномоченный… Все это очень не по душе было мужикам! Демократия их была не без страха перед грамотностью, перед городскими уполномоченными. И забирались старики на печь…

 

И все трудней и трудней стало собирать сход. И вскоре уже – на моих глазах – инициатива мира, его самоуправления перешли от стариков к молодежи, к комсомолу. Старики всячески устранялись, заупрямились в своем недоверии ко всему «городскому»: новому…

Так ей надо?..

Кем-то было метко замечено, что женщина «любит – ушами»… И что же, мужчина, стало быть, «любит словами»? Ведь можно лишь подивиться тому холодному равнодушию (вероятней всего – кажущемуся), с которым она слушает, принимая за должное мужские страстные излияния!..

И это тоже мужчина, конечно, относит на счет «женской хитрости», «расчетливости», «отсутствия воображения» – и т.д. И здесь тоже – и в который раз – мужчина впадает все в ту же ошибку, меряя женщину на свой аршин, на свой образ и подобие, как будто она и вправду не создана природой именно на свой аршин, на свой образ и подобие, а как Ева из ребра Адама…

То есть, ее «любит ушами», ее «холод» такая же запрограммированность, как мужское «любить словами» и «пламень»!..

Можно бы подивиться и другому, как женщина, даже тоже любящая, проявляет недюжинное терпение. Чтоб отдалить насколько возможно то, в чем так нетерпелив мужчина? Можно же и здесь упрекать (проклинать!) в «хитрости», «игре», «холодности» и «расчетливости», наконец в том же – «отсутствии воображения» – но, знать и в этом, «конечном», она все так же запрограммирована природой – как женщина! Она не может знать и объяснить «свою программу», как не может мужчина знать и объяснить свою. Но дело в том, что свое поведение мужчина считает естественным, полагает нормой, и, стало быть, женское поведение «лживо», «ненормально»… В этих мужских сетованиях не больше смысла, чем в том «петушином возмущении» на – «убегающую курицу»…

Разумеется, и в мужском, и в женском поведении – тайна великая есть. Мы ее не пытаемся разгадать в себе, но страстно пытаемся разгадать ее в женщине, злимся на то, что она не «открывает нам своей тайны» (в лучшем случае – а то вообще называем все ее поведение – «ложью»!), которую она сама не понимает! Да и много ли стоила природа, ее власть над нами, если б так легко и просто было разгадывать ее тайны! Нет, знать, духовности без табу, замков, трудностей…

И так было, так, знать, будет до скончания века. Мужчина будет «любить словами» («руками») – женщина будет слушать и запретно-поощряюще улыбаться. Точно учительница в младшем классе, слушая лепет своего ученика. Она старше, она опытней, она может прервать этот лепет – но она терпелива, но она слушает, и улыбается, и все чего-то ждет. Так, видно, надо. Кому? Ей? (великой и загадочной властительнице: природе?) И не зря она так прячет во всем свои тайны от нас! Стало быть, как это ей надо, стало быть, это, вероятно, ее творческий замысел…

…Не оттого ли таким роковым образом гибнут из-за любви поэты, что больше всех имеют склонность «предавать гласности» ее интимные тайны? Ведь «тайна интимности» – опять же – не просто наш стыд, наша совесть, наше духовное чувство (исключительности счастья), опять же это зачем-то так нужно природе, почему-то, видать, его наказуемо в случае нашего преступления против интимности?..

Исток начертательности

Сравнительно недавно узнал, что современные шрифты имеют строгую начертательность, разработанные подробно геометрические построения (радиусы закругления, углы пересечений, соотношения толщин линий – и т.п.), что одним из первых шрифтами и их построением занялся Дюрер…

А вот «китайская грамота», то есть – иероглифы вряд ли имеют такую разработку… Что же тогда им служило прообразом? Думается, трава! Эти первые по весне письмена природы. Особенно та трава, что кустится на кочках… «Иероглифы травы». (Ведь недаром, знать, у Уитмена – «Листья травы»!).

Магия печати

Хотелось бы мне знать, испытывал ли кто-нибудь нечто похожее по поводу печатного слова? Это было похоже на магию, на наваждение… Читал напечатанные, самые простые фразы, но именно потому, что были они напечатаны, что над ними высилось имя автора, чаще всего известного писателя, что это был рассказ (повесть или роман) – какой-то внутренний голос внушал мне – что все это только кажется мне: просто! Разве может быть просто, если вот, типографским набором – напечатано! Тебе только кажется, что и то такие фразы можешь написать! Тут есть тайна, которую надо разгадать… Но как – как ее разгадаешь! Эту тайну знают – авторы, знает – редактор. Я ее не знаю. А я – что я могу? Я лишь читатель… Иного мне не дано. Как, скажем, не дано зрителю из зала поменяться местами с актером на сцене. Хотя тому зрителю тоже небось все кажется – просто! «Оптический обман» это, иллюзия, мечта… Что ни говори, не простой смертный он, писатель!.. Притворяется простым смертным. Мол, вот, я, на мне обычный костюмчик, галстучек; ходит, разговаривает – ты смотришь на него, а что ты видишь? Ни-че-го ты не видишь! Он – писатель, он напишет – и его печатают. Тот же артист, с дивного спектакля, без сцены!

«В середине мая Казанцев собрался в командировку. Покидал в чемодан вещички, электробритву, блокноты…»

Разве это – просто, если – на-пе-ча-та-но!.. И снова, и снова я перечитывал эти или подобные этим фразы, не веря в их простоту, в то, что и я, и я смог бы такие написать… Тайна, непостижимая тайна! Чары, колдовство и магия печатного слова!

…Не помню как, когда и почему, ушло чувство этой магии в печатном слове… И теперь, когда перечитываю даже поистине замечательные, на чудо похожие фразы (у Толстого или у Пришвина, у Чехова или у Платонова, мало ли у кого), я – другая крайность – не хочу, не могу поверить в чудо типографской краски; я представляю себе «чернильную фразу», как она правилась, черкалась, перечеркивалась пером, а то «вынашивалась», «вытуживалась» в голове; я верю, что это чудо – труд, еще раз труд, плод любви и терпения, что самого «таланта» в сущности нет, все в этом же безмерном труде из любви и терпения! И здесь, и здесь тоже: «терпенье и труд – все перетрут»…

Главное – цель

Характер… О, сколько толков о нем! И будничных, и книжных. Его стараются в нас воспитать – родители и педагоги, товарищи и книги. Мы даем себе слово походить на какого-то любимого героя из книги, подражать его характеру. Характерами, их «сценическим проявлениям» заняты драматурги, сценаристы, режиссеры, актеры. Театр и сцена – это прежде всего характеры. Шекспир – если уж совсем упрощенно сказать – это характеры и страсти…

Из толкований о характере приведем лишь два – у Даля, в Советском энциклопедическом словаре… Итак – «Нрав человека, нравственные свойства, качества его, свойства души и сердца». Далее у Даля сказано, что бывает характер кротким, добродушным, крутым. Бывает характер у времени, он в духе времени, в его свойствах. Бывает характер у зодчества, у живописи, в их свойствах, особенностях, своеобычии. О характере говорят, как о главном отличии чего-то, о «пошибе». Когда говорят – «характерный человек» – имеют в виду его твердость, стойкость, убежденность… Одним словом, в характере могут быть явлены все человеческие свойства! Характер – это и есть человек в «проявлении»!

Мы говорим – «волевой характер», имея в виду его «внутреннюю энергию», его силу. Но что такое «воля» – если она не управляется должным образом умом! Стало быть – характер и воля, и ум. Но и это не все. Главное – на что нацелен характер! Недаром у Даля помянуто слово – «нрав»; слово, конечно, родилось после – «нравственности». То есть, важна этическая (и эстетическая, наконец) оценка проявлениям характера. Каков, мол, он у человека – нрав? Добрый – или – худой? Нравятся ли людям поведение, поступки этого человека?

Вот мы и подошли к главному, к определяющему. То есть – к этической нацеленности характера! И не отсюда ли берется та сила, тот ум – которые даются человеку лишь при большой – и обязательно благородной – цели? Ведь если не при большой и благородной цели – о характере человека говорят чаще либо с укоризной, либо с иронией!

Стало быть, она, большая и благородная, цель одна лишь есть подлинная воспитательница характера… Есть цель – будет и характер! О характере «самообслужном», характере эгоиста – и говорить даже не хочется…

В «СЭС» о характере сказано следующее: «От греческого character – отличительная черта, признак, своеобразная особенность человека, вещи или явления (например, характер местности); (психология) индивидуальный склад личности человека, проявляющийся в особенностях поведения и отношения (установок) к окружающей действительности». Далее речь идет о характере литературного персонажа, о столь «доблестном явлении» современности – как «характеристика» (скажем, для отдела кадров, или для «поездки за рубеж»…). Зато, как ни перечитывать все, так или иначе сказанное о характере – не найти здесь связи характера – через нрав – с нравственностью!.. Вот почему толкование характера у Даля куда как более универсальное и прогрессивное, человечное и истинное! В СЭС – как в капле все море – отразилась главная наша беда: замена всего человечески-личностного общественно-заданным, замена человека статистически-мертвой единицей, превращение его из цели общества в средство своих бюрократически-эгоистических самоцелей. Так живой человек со всей конкретностью характера – заменен лукаво обезличенной анкетой («объективкой» – как еще более лукаво названа – кадровиками же! – та же анкета!)…

Как аэростат

Литературное правдоподобие, видимо, до тех пор лишь неправда жизни – пока есть возможность ее сопоставлять, соизмерять и сравнивать с уровнем будничной действительности… Иными словами, это робкие, вялые, небольшие «рывки» – отклонения от действительности, причем, в то время, когда все же все написанное имеет «привязку» в действительности – точно тот аэростат, удерживаемый в небе блокадного Ленинграда тросом, притороченным к чугунному кнехту, еще с петровских времен торчащему на какой-нибудь набережной! Пока аэростат привязан к земле – он земной атрибут, целиком и полностью принадлежащий земле. Но отвязанный – он воспаряет в воздух, он принадлежит небу, им лишь и «меряется»!

Душа сжалась и встрепенулась…

Название (повести, романа, рассказа) – самое трудное дело. Подчас уже все написано (повесть, рассказ, роман), а названия все еще нет. Вернее, есть «нечто», «дежурное», «болванка», «рыба»… То есть, нечто временное, условное, пока не будет придумано более удачное название…

Чехов говорил, что рассказы (стало быть и романы, и повести) надлежит называть предельно просто…Так-то оно так, но сколько естественности, вкуса, тонкости – художественности – в простоте его названий! «Дама с собачкой» – чего проще, казалось бы? А вслушайтесь – какая музыка, какое настроение, как нагружено работают здесь три «а», какой создают тональный подтекст. Точно – «а-а-а…» Затем – галантно-пафосно высокое – «дама», а рядом – столь снижающее, уменьшительно-будничное, бытовое – «собачка». И всё – картина!

«Тихий Дон» – может ли быть проще, скромнее, непритязательней название для романа? Но, опять же, так ли уж просто? «Тихий» – это три «и» (вместе с кратким, третьим), создающие настроение задумчивого течения, точно у реки, с забвением времени, смотришь безотчетно на бегущую мимо воду… Тишина, покой, вечность – сама эпика жизни, без перемен, без ожиданий, из повторяющейся извечной повседневности… И вдруг – как внезапный затор, перевал, перелом – резкое торможение потоку, пробуждение, подобное удару колокола: «Дон»! И все пришло в тревожное движение, все в грозовом предощущении перемен, новизны, душа сжалась и встрепенулась, исполнясь этой тревогой, этой неотвратимой жаждой новизны!

Скромная, сокровенная, глубинная поэзия в двух словах! «Ти-хи-й… ДОН»! Кончилась, оборвалась раз и навсегда его вековая тихость. Наступает новь из кровавых битв, человеческих страстей, из бесчисленных жертв, страданий и великих надежд… И тихие волны реки вбирают в себя эти грозовые раскаты времен, несут их вдаль, в будущее, новым поколеньям, истории – как выстраданную мудрость, как святую, кровью оплаченную духовность народа…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru