– Вы говорили обо мне? – сказал Шарль Демальи, входя ни кем незамеченный. – В другой раз я кашляну при входе; так, по крайней мере, можно быть уверенным, что женщину застанешь одну и не услышишь похвалы друзей. На чем вы остановились? Продолжайте пожалуйста, не стесняйтесь! Смейтесь! Что вы говорили? Что я идиот, кретин, скотина… Но мы только и делаем, что говорим друг другу подобные комплименты!.. за глаза. Я знаю, где я: редакция мелкой газеты… и лакейская не конкурируют для академических речей. Да, я пишу в газеты… я пишу статьи и острю – я играю на органе и на кларнете… Есть вещи, которые я подписываю: подписывая их, я знаю, что в них меньше безнравственности, чем в воздушном пироге… Самое низкое ремесло, друзья мои! Вы совершенно правы; моя совесть уже давно мне твердит об этом; вы ей вторите, я вам очень благодарен. Чёрт возьми! Неужели вы думаете, я дошел до этого сразу?.. Я уже достиг лет, когда играют трагедии в Одеоне. Я хотел сидеть в своем углу, написать книгу… У меня были иллюзии, идеи… Скажите пожалуйста, вы меня принимаете за писателя? Полноте, я извозчичья лошадь! Коснитесь их, друзья мои, – и Шарль протянул обе руки, – коснитесь их, вы стоите меня!
– Милый мой…
– Но, Демальи…
– Уверяю тебя!..
– Кто? Ты? Ты, Флориссак? Но что же ты сделал? Долги, остроты и веревочные лестницы… Ты написал один роман в своей жизни, отлично, только я люблю больше Фоблаза! Ты, Нашет? А какие заслуги за тобой? Статьи; а перед тобой? Статьи!.. Только потому, что ты делаешь все, что касается твоего ремесла, нельзя быть таким строгим. Ты? несчастный – и Шарль повернулся в Поммажо, – прошлый раз я тебя изобразил великим человеком!.. Да, я бил в барабан перед твоими произведениями, чтобы посмотреть, сколько может собрать дураков такой парад… Их столько, сколько тебе нужно, друг мой!
– Чёрт возьми! – сказал Монбальяр, – вместо того, чтобы поместить все это в газету!
– Ты теряешь пять копеек за строку, – сказал Флориссак, поворачиваясь на диване.
– Правда, – сказал Шарль, – я глупец.
– Пойдем, – сказал Поммажо Супардену и оба как один человек с достоинством вышли.
– Право, – громко сказал Шарль, говоря сам с собою, когда Поммажо вышел, – я почти жалею, что сказал ему правду; он, по крайней мере, работает и верит.
– Вот как! – сказал Молланде, просматривая театральный листок, – в провинции открыли праправнучку Расина, умирающую с голода.
– Вот кому должна Comédie-Franèaise, – сказал Нашет, – как наследнице прав автора…
– Поставить могилу, – прервал Шарль.
– Передай мне газету, Молланде, – сказал Монбальяр. – Перепишите этот абзац, Мальграс… В неделю, когда номер будет неинтересный, мы откроем подписку… это всегда помогает. Скажите пожалуйста, из вас никто не бывает в свете? Это ужасно! Мне бы надо было иметь известия о балах, вечерах, концертах; это придает порядочность газете… Хоть вы, Демальи, у вас чистая сорочка…
– Я? Ах, вы удачно попали! Во-первых, «свет», как вы знаете, выдумка Эженя Гино…
Не договорив, Шарль взял со стола какую-то книгу, потом бросил.
– Как это надоело! Нельзя сделать шага, чтобы не слышать нападок на банкиров! Денежный человек становится «Кассандром» комедий и газет… Чёрт возьми! Есть дураки, у которых нет ни гроша! И притом я нахожу, во Франции чересчур выезжают на миллионе.
– Кто видел дворец нашего знаменитого водевилиста Вудене? – провозгласил Кутюра.
– Где? – спросил Молланде.
– В Пасси.
– Я видел его. Он очень хорош… – сказал Монбальяр, и направился в свои комнаты.
– Хотел бы ты иметь такой парк? – обратился Кутюра к Шарлю.
– Мне так много не нужно, – отвечал Шарль. – Когда я захочу, я могу быть счастливым и в маленьком садике, посредине у меня будет посажена огромная тыква, под зонтиком больших листьев, со своим зеленым стволом, свернутым как трубка паши, сидящего с поджатыми ногами; я обожаю тыкву. У меня будет вода, налитая в половину бочки, на воде будут расти маленькие зеленые чечевицы, между которыми будут скакать и нырять лягушки… У колодца будет мечтать цапля на одной ноге… Затем я буду держать обезьяну на веревке, обезьяну, которая кривляется и гримасничает… Я куплю, понимаешь, луч солнца для моего маленького мирка. Еще у меня будет гонг… Это будет рай… Я буду благоговейно взирать на свою тыкву; цапля будет думать, как немецкая книга; я брошу камень, все лягушки бросятся в кадку; я хлопаю свою обезьяну, и ударом ноги подымаю все звуки гонга, то ласкающие, как смешанный гул толпы, как звон набата, как глухой шум мостовых просыпающейся столицы… то вдруг раздадутся гремящие и ревущие звуки… Ты уже видел гонг: дно кастрюли, куда Юпитер прячет свои громы.
Проговорив это, Шарль взялся за шляпу.
– Ты уходишь? – спросил Молланде.
– Да, у меня есть дело.
– Дело в том, что я сегодня неожиданно разбогател, – сказал Молланде, – благодаря одному великодушному человеку, известному своей щедростью; поэтому имею честь звать вас всех пообедать… Нет, серьезно, одному издателю пришла фантазия издать отдельной книгой мои статьи!.. И если почтенное собрание позволит мне предложить ему сегодня скромный праздник… Вы придете, Демальи?
– Хорошо.
– А вы, Мальграс?
– Я в отчаянии, м-сье Молланде… Я обедаю сегодня с моими детьми… каждую субботу… я ни разу не пропустил еще, ни разу!
– А что ты хочешь сделать из твоих детей, Мальграс? – спросил Флориссак.
– Честных людей, если смогу, м-сье Флориссак.
– Тебе нужна будет протекция.
– А ты, Бурниш?
– Невозможно, совершенно невозможно…
– Ну, – сказал Молланде, – кто придет, придет, а кто не придет…
И он вышел.
– Господа, – сказал Бурниш, – идем сегодня к госпоже де-Мардонне?
– Ах, правда! Да… да… – послышались голоса.
В редакции остались Мальграс, Бурниш и Флориссак.
– Дрянной народ! господин Бурниш, – и Мальграс подавил вздох. – Боже мой! молодость, я не говорю… все бывают молоды… я тоже был… молодость, это хорошо. Но потерять чувство сознания долга… Что такое, м-сьё Флориссак? – сказал Мальграс Флориссаку, который, наклонившись, говорил ему что-то на ухо.
– Дядя Мальграс, нет ли одного… для меня?
– Одного… чего?
– Луидора… в кассе. Потому что нечего и говорить… Если я не пошлю букета к семи часам… я пропащий человек.
– Я получил приказание от господина Монбальяра приостановить авансы.
Флориссак проглотил ответ, не сморгнув. Он отошел, взял с камина книгу наполовину разрезанную и открыл ее:
– Подумаешь, есть еще люди, пишущие книги!.. Манюрель… не знаю такого!.. Дядя Мальграс! хотите знать мое мнение об этой книге?
Флориссак зевнул. Затем взял свою шляпу и ушел.
– Отсутствие нравственного чувства, господин Бурниш, – сказал Мальграс, – отсутствие нравственного чувства!
На высотах Монмартрского предместья процветает некий торговец вином. Пройдите контору, толкните стеклянную дверь задней комнаты, где извозчики играют в пикет, взойдите по витой лестнице в зало первого этажа: там виноторговец устроил нечто вроде табль-д'ота в тридцать пять су с персоны.
Обед кончался. Виноторговец, принесший сыр, сам обирал тарелки, обед кончался, наступал час кофе и коньяка. Виноторговец, завитой, улыбающийся, разрывался на части, бегал, приказывал, прислуживал, поднимал брошенные зубочистки, и находил еще время болтать со своими гостями, чтобы заставить их раскошеливаться. Облокотившись на круглый стол, у окон, немая группа обедающих ждала игры в домино. Напротив у стены трое непризнанных авторов и какой-то неведомый великий человек жарко спорили о критериях красоты. От одного стула в другому подходила, протягивая свою морду, тощая собака, принадлежавшая кому-то из посетителей. Несколько лореток, положив локти на колени и закурив папироски, сообща приводили в известность свои ресурсы, чтобы заказать себе кофе с ромом, тогда как в другом углу две любовницы писателей читали произведения своих любовников, делая невозможные ударения.
Нашет, Бурниш, Молланде сидели на первых местах за столом и требовали то того, то другого.
– Еще такого же, – кричал Молланде, показывая бутылку кортонского.
– Это отличное вино… – И Молланде передал бутылку далее, сперва дамам. – Извините, сударь, – произнес он, наполняя стакан своему соседу, могу я быть несколько нескромным?
– Пожалуйста, – проговорил сосед, опоражнивая стакан.
– Вы никогда не спрашиваете себе десерта и вас зовут Илья Берте; в каком журнале вы пишете?
– Я писец…
– Прекрасная должность…
– Да, от нас требуются только леность и исправность.
– Ха, ха! Вы острите…. Позвольте, я посмотрю, может быть, у вас ухо водевилиста?
– Но….
– Ухо есть нравственная физиономия человека, вы этого не знали? Наполеон, который знал людей, брал всегда своих ворчунов за ухо…. Посмотрите Гоберта в цирке… Это по традиции. А у меня? У меня ухо добряка… Нос у меня, – нос Молланде блестел в эту минуту, – нос у меня, чувственный, т. е. он воспринимает все ощущения… А глаза мои… глаза мои выражают очень многое… Сударь, если я когда-нибудь сделаю литературную карьеру, буду иметь семью, – тут голос Молланде задрожал от волнения, – когда я буду в состоянии сказать: садитесь сюда, милый зять, глаза мои будут выражать гордость… Еще вина! Ага, вот и Демальи!
Демальи и Нашет вместе вышли на улицу; проходя мимо пивной, откуда слышался шум голосов, Нашет сказал:
– Зайдем сюда на минутку, мне надо сказать несколько слов маленькому Рюбену… Он должен расхвалить меня в своей статье, воспроизвести мои остроты; мне надоело получать три копейки за строку: пора уже перейти на пять.
По средине комнаты образовалось целое собрание. Поздравляли постоянного посетителя пивной, только что получившего орден; он принимал поздравлений со снисходительной улыбкой и глубоким достоинством. В углу, совершенно один, перед кружкой баварского пива, погруженный в блаженное состояние бонзы, сидел рисовальщик Жиру, которого Демальи не раз хвалил в «Скандале», как талантливого рисовальщика, прекрасно изображающего парижские нравы. Демальи уселся рядом с ним, в то время, как Нашет обделывал свои дела.
– А! Это вы, мой милый?.. Сколько лет, сколько зим!.. – проговорил Жиру. – Отличное пиво!.. Я ужасно устал… проработал двенадцать часов… встал рано по старой привычке; прежде я вставал рано, чтобы первым увидеть на выставке в окнах литографию Гаварни… Милейший, приходите к Рампоно… мы там обедаем… в отдельной комнате… я, видите ли, не выношу этих позолоченных кабаков… с обделыванием всякого рода делишек. Да… двенадцать часов! А? И каждый день? Чертовская жизнь! Грязный журналец; есть одна скотина в этом журнале. Он все хочет поставить глаза моим фигурам на втором плане, этот сумасшедший! Пиво хорошо!.. Одни говорят, будто я бешеный. Я должен был ходить туда некоторое время… я знаю… Чёрт возьми! только и есть что парижская мостовая!.. Еще кружку!.. А, вы уже уходите?
Они очутились против большего книжного магазина на бульваре.
– Зайдем, возьмем «Presse», – сказал Нашет Демальи.
Книжный магазин был полон молодыми англичанками в шляпах à la Pamela, с вуалями цвета увядших листьев, выбиравшими себе книги наугад, по заглавиям.
Служащие, собравшись у конторы, болтали между собою.
Маленький черный человечек, живой и беспокойный, поспевал всюду.
– Добрый вечер, господа, – проговорил он, – дело сделано, вы знаете… мы совершаем переворот в книжной торговле… книга проникает всюду!.. В мастерскую, в хижину… всюду! Это настоящая революция! Де-Жирарден произвел ее в журналистике, мы делаем ее в книжной торговле… Библиотека Шарпантье, по франку за том, это остроумно, не правда ли? Это заставит вас читать! Это ведь также и ваше дело: вы должны поддержать нас…
– Наше дело? – сказал Демальи, – извините! Как, в то время, когда самая дорогая плата за том Шарпантье – четыреста франков, когда известнейшие имена, лучшие таланты, даже знаменитые члены Академии не выручают и тридцати сантимов за проданный экземпляр своих книг, когда том in-octavo при наилучших условиях приносить около тысячи франков за продажу полторы тысячи экземпляров; когда литературный заработок так ничтожен, вы хотите еще понизить его!..
– Мы не понижаем цен, напротив…
– Вы никогда не уверите меня, – возразил Демальи, – что, продавая книгу за один франк, вы будете платить за нее, как в 1830-м году, когда тоже самое произведение составляло два тома in-octavo, и продавалось за пятнадцать франков… Сократите только два тома в один, как это делает спекуляция Шарпантье, и вы понизите плату, это неизбежно… Вы говорили мне о журналистике! А разве журнал не понизил цены на редакцию с тех пор, как подписная плата с восьмидесяти франков упала до сорока? Элементарный принцип в интеллигентной коммерции: всякое понижение товара идет в ущерб производителю. Потому что, заметьте себе хорошенько, издатель платит автору не с общей суммы прибыли на издание, а только часть прибыли с каждой проданной книги. Таким образом, когда вы заключаете условие с писателем и говорите ему: «мы получаем пользы всего два су с экземпляра», понятно, что эти два су будут служит основанием вашего договора, а не общий итог двух су, умноженный на число экземпляров, каково бы оно ни было. Теперь еще вопрос: вы воображаете, что тотчас же создадите публику, покупающую ваши книги, постоянную и увеличивающуюся публику, солидную и прочную клиентуру, на которую ваша коллекция может рассчитывать в продолжение двух, пяти, десяти лет? Куда же девалась эта публика, бросающаяся на иллюстрированные издания, на выпуски в двадцать, в пятьдесят сантимов? Неизвестно… Рекламами и вашими обширными книготорговыми сношениями, премиями комиссионерам, вы, может быть, искусственно овладеете публикой, которая бросится на ваши первые тома. Это будет успех воздушных шаров, а затем? Затем, когда явится конкуренция сотен тысяч таких книг? Когда наступит пресыщение?.. Что вы будете делать тогда? Но это касается вас… А для нас-то какая выгода? Ваша спекуляция хороша только с новыми книгами, с восходящими светилами… Вам надо продать семь тысяч экземпляров, чтобы покрыть ваши издержки. Вы попробуете издавать новых авторов, и никогда не достигнете семи тысяч; после двух или трех проб вы обратитесь к старым, заслуженным именам, одним словом, к перепечаткам прежних авторов. Книги с молодым еще успехом вы перестанете издавать. Для книги, пущенной в продажу за три, за пять, франков условия всегда окажутся лучшими, чем для книги пущенной в продажу за один франк, хотя бы она нашла двадцать тысяч покупателей… а молодых людей, второстепенных талантов, этого многочисленного класса и все же почтенного, вы их совершенно убиваете вашим изданием в один франк! Вы их не издаете и мешаете им продавать книгу за три франка. Вы знаете лучше меня, что не все способны выдержать продажу в семь тысяч… и… Впрочем, я нисколько не удивился бы, если через четыре или пять лет снова вернутся к in-octavo.
– Я вижу, господин Демальи, вы не совсем поняли суть нашей операции, – произнес маленький человечек огорченным тоном, и обратился к Нашету: – Нашет, надеюсь, вы дадите нам томик?
– У меня ничего нет, – отвечал Нашет.
– Как ничего? Полноте! Всегда имеется хоть заглавие какое-нибудь.
– Заглавие, заглавие! У меня даже и заглавия нет…
– Тогда приходите завтра… У меня есть список заглавий; вы выберете…
– А как же сюжет?
– Сюжет?.. У меня есть также список и сюжетов!..
Демальи проговорил про себя: – я читал нечто подобное, но не верил этому…
В улице Мулэн, пройдя аллею, Нашет остановился у двери комнаты привратника, достал из форточки свой ключ и медный подсвечник, зажег свечу и мимоходом спросил сонного привратника.
– У вас ничего нет для меня?
Затем они поднялись наверх.
– Ты ждешь чего-нибудь? – спросил Шарль.
– Да, – сказал Нашет, – я жду того, что приходит не часто: будущего! А, вот и ты! – переменил он тон на насмешливый при виде молодого человека, спускавшегося с лестницы.
– Я от тебя, – произнес тот.
– Так пойдем назад… выкуришь трубку и почистишь мне платье! – И Нашет, повернувшись к Шарлю и указывая ему на молодого человека, произнес: Милейший, представляю тебе этого господина… Я бы сказал тебе его имя, да у него нет его!.. Идем же, Перраш! Этот господин – бурсак, с твоего позволения, который имел дерзость родиться в моем отечестве… и который говорит мне ты под предлогом, что и я говорю ему ты… У него есть полоса в спинном мозгу… Он двадцатым у одного банкира и девяносто восьмым у одной актрисы из Folies Nouvelles… Он мне говорил, что умеет читать, это молодой человек, полный иллюзии!.. И друг десяти луидоров, неправда ли, Перраш?
– К твоим услугам, – сказал Перраш, – я шел пригласить тебя…
– Обедать? Опять? Ну, мой милый, это дурная привычка! Ты приводишь нас в какую-то трущобу, в Maison d'or, и за десертом еще позволяешь себе высказывать свои мнения! Чёрт возьми! Кто хочет тереться около нас, должен молчать и всячески угождать!.. Жиго де шеврейль не достаточно, чтоб вызвать уважение к бурсаку. Ты воображаешь, что известный писатель согласится быть знакомым с тобой за такой обед, как твой последний обед!.. Не было трюфелей в салфетке, – строго сказал Нашет, пережевывая волокно вареной говядины, попавшееся ему между зубами за обедом. Так говоря, он отпер дверь своей комнаты, жалкой комнаты, меблированной по случаю. Единственное кресло было со сломанной ручкой, плохо приклеенной. Зубная щетка была засунута между зеркалом камина и стеной.
– Ага, – сказал Нашет, заметив, что Демальи разглядывает, – тут нет булевской мебели! – и улыбнулся принужденно.
– Все здоровы твои? – спросил Перраш, – семья твоя!
– Семья? – сказал Нашет, – с ней все кончено!
– Полно, мой милый, – попробовал сказать Демальи.
– С ней все кончено! – повторил Нашет, роясь в ящиках и оживляясь в этих нервных поисках в полном беспорядке. – Тебе хорошо, твои родители сделали тебе красивую голову… ты большего роста… тебе идет твоя улыбка… Тебе дали звучное имя. Ты имеешь вид почти благородства, женщины любят это… Они тебе оставили кое-что… ты можешь не сделать подлости… Вот что они для тебя сделали! А мои родители! Оставили мне рваную сорочку! Они создали меня мешком! Меня боятся; у меня ногти, точно у обойщика, а руки!.. Я могу ладонью прикрыть ступню. Они меня оставили без гроша… мои родители… они меня поместили в коллегию в платье, сделанном из старого бильярдного сукна. Ты!.. ты совсем другое дело! Такие родители! Ты можешь воздвигнуть им мавзолей в своей памяти!.. Пойдем… Перраш, теперь ты можешь оставить нас: еще встретит кто-нибудь!
– На чем остановились, Жозеф? – спросил Нашет лакея, снимавшего ему пальто с фамильярною услужливостью.
– Только что пели, теперь кончилось! Пела эта девица с мужским голосом, про которую господин Кутюра говорит, что её голос ни в мать, ни в отца.
– А Кутюра здесь?
– Да, сударь, и все эти господа… Вы не забудете меня, господин?.. – И Жозеф положил свою руку на руку Нашета, желая застегнуть ему перчатки, – относительно билетов в театр… все равно где… О, когда я в театре, мне все равно…
– С одним условием, Жозеф: вы будете свистать.
– О, сударь, с даровым билетом!
– Дурак, – проговорил Нашет, входя с Демальи. Оба направились к хозяйке дома.
Госпоже де-Мардоне было сорок лет. От её молодости у ней остались только великолепные плечи и чудесные белокурые волосы, которые не поредели еще.
Все относительно стушевалось в неумолимой полноте, которая развертывается в сорокалетний возраст, и которую напрасно старается умерить корсет. её красота походила на засыпанный город, надо было ориентироваться, чтобы отыскать, где начинается её талия.
Каждую минуту кровь бросалась в голову госпоже де-Мардоне. её глаза, голубой, легкий и глубокий цвет которых принял с годами сухость и кислоту фаянса, еще играли и кокетничали как в двадцать лет.
Госпожа де-Мардоне была автором целой серии произведений, написанных для славы и на пользу женщины: маленькие трактаты, маленькие катехизисы, кодекс, правила, школа и воспитание воображения женщины, её мечтаний, нравственной религиозности, нечто вроде душевного спутника сентиментальности, написанного в стиле «ad hoc», многословном, нежном и упорном, с примесью влияния m-me де-Женлис и св. Терезы, возвышенным мистической чувствительностью и некоторой долей квиетизма. Эти книги госпожи де-Мардоне имели сбыт дурной книги или политической брошюры без имени автора.
Франция и Европа воспитали на них своих дочерей. Этот успех, удачная продажа и премии, почти ежегодно присуждаемые ей Институтом в отделе премий за «Произведения полезные нравам», приносили ей достаточно дохода, чтобы иметь очень хорошенькую квартирку в бельэтаже и давать вечера каждый четверг. Эти четверги составляли важную сторону жизни госпожи де-Мардоне. Если она и тратилась на них, зато они способствовали её влиянию, её известности и распространению её книг.
Госпожа де-Мардоне, не подымаясь, à l'anglaise пожала руки вошедшим, и снова обратилась к господину с желтыми баками, которому она предлагала издать киту о воспитании дев XVII века, исправленную и дополненную, приспособленную ко всяким щекотливым и неведомым нуждам, ко всяким новым и законным вожделениям, ко всякому развитию, ко всяким социальным потребностям, а также и к психическому развитию современной молодой девушки, девушки XIX века.
Концерт только что кончился. Мужчины и женщины группами болтали в разных углах большего и маленького салона. Там и сям слышался то серьезный разговор, то интимная болтовня, прерываемая игрою веера. Шептанье особняком доносилось отовсюду, ибо в этом салоне госпожи де-Мардоне не было того официального общества, где мужчины стоят по одну сторону, дамы сидят по другую и где какой-нибудь более смелый мужчина вдруг решится подойти к даме, скажет ей свысока две-три фразы в-упор и стремительно уйдет в свои черные одежды, как герой, при общем молчаливом восхищении. Тут всякий чувствовал себя как дома, и никто, даже мужчины, не были стесняемы своим полом; ни одной женщины, даже молодых девушек не стесняли их года; в салоне царило увлечение, дружеская любезность и общительная свобода, придающая отношениям и общественным удовольствиям особую прелесть и создающую род женщин, которых принято называть femmes garèons; оставаясь женщинами, они вместе с тем умеют быть товарищами и приятелями, и по своему прямодушию чуждаясь условностей, лганья, мелочности, жеманности, ломанья и предрассудков своего пола, они говорят что думают, смеются, когда хотят, принимают позы, которые им идут, и даже дуракам кажутся такими, каковы они есть. Честный буржуа, попавши сюда с своей дочерью, был бы страшно возмущен живостью их смеха, фамильярностью, непринужденными позами, свободой жестов, тона, словом, тысячью мелочей, строго воспрещенных традициями и воспитанием семьи. А между тем этот мир, несмотря на свое наружное легкомыслие, в сущности стоит того буржуазного мира, где молодые девушки отвечают только «да» и «нет», и где женщины танцуют только с тем, с кем позволят им мужья; если взвесить ошибки того и другого мира, еще неизвестно, какая сторона перетянет. Такой салон, быть может, единственный, где писатель может акклиматизироваться. Освободясь от вымысла и фантазий своих произведений, он хочет коснуться земли, встретить женщин без крыльев, веселые и снисходительные умы. Ему нужна свобода слова для отдыха от своего воображения. Комедия заученных приличий, этот буржуазный cant, ему надоедает, как менует; он чувствует отвращение ко лжи, пуризму и наивности общества, которое возмущает в нем совесть автора и самолюбие наблюдателя. Не имея ни желания, ни времени говорить и делать любезности, он предоставляет другим всю зиму обивать пороги хорошеньких женщин, чтоб как-нибудь добиться разговора с ними; а так как и общество для него служит только местом для обмена мыслей, то он требует от женщины, находящейся в салоне, непринужденной болтовни двух случайно встретившихся людей.
Женщины, бывавшие у госпожи де-Мардоне, удовлетворяли всем этим требованиям писателя, который не прочь надеть фрак и перчатки. Будучи все, или почти все женами писателей, музыкантов, артистов, они обладали добродушием, резвостью и живостью мальчиков. Вращаясь в кругу интересов своих мужей, их технического языка, их друзей, они бы удивили иностранца, говоря прекрасно по-французски с чисто парижскими выражениями. Время от времени, их арго одним словом освещало закулисную жизнь их мастерских, их редакций журналов. Портниха заметила бы еще одну особенность в этом салоне: туалеты здесь имели свою физиономию; тут не было туалетов светской буржуазки, ни туалетов кокоток или провинциалок; тут были туалеты оригинальные, эксцентричные, имеющие на себе отпечаток каприза индивидуальной фантазии, особенно отпечаток космополитизма, который напоминал во всем туалете женщин общественное положение их мужей.
Г-жа де-Мардоне была прервана посреди своего делового разговора с обладателем желтых бак молодой женщиной, пришедшей с смущенным видом искать около неё приюта.
– Что с вами, моя милая? – спросила госпожа де-Мордоне, эту красивую брюнетку, только что разошедшуюся со своим мужем.
– Ах, этот Нашет, он невозможен! Вот уже полчаса как он меня мучает моим мужем… Мой друг будто бы рассказал ему то, что он говорил мне.
– Я побраню Нашета, моя милая. – Обернувшись, госпожа де-Мардоне встретилась лицом к лицу с молодым человеком, блондином высокого роста, которого ей представляли; специальность его в литературе состояла в способности пристегиваться в своим приятелям, чтобы проникать всюду, и участвовать на похоронах, чтобы завязывать отношения. Отвечая на его низкие поклоны, госпожа де-Мардоне в то же время заметила, что вечер становился вялым и разговор иссякал. Диалог, обещанный ею своим гостям, не состоялся из-за мигрени одного из участвующих. Эта неудача внесла некоторый холод в общество.
– Однако, – проговорила она, прерывая любезности представляемого юноши, – неужели же мы будем скучать? Я не хочу, чтобы у меня скучали!.. моя репутация погибнет!.. Как! У нас тут люди с патентованным воображением… и ни у кого ни одной идеи!.. Послушайте, господа… старинные актеры итальянской комедии импровизировали целые роли на заданную тему… Вы должны сделать тоже для здешней публики. Постойте! Кто-нибудь из вас, милостивые государыни, предложит сюжет этим господам, которые обязаны тотчас же рассказать на него что-нибудь забавное… Понятно, автор может взять себе актеров, сколько ему нужно.
Из дам составился маленький совет, и после некоторых переговоров, госпожа де-Мардоне объявила:
– Господа, дело идет о комедии, шараде, шутке, сочиненной на вас самих. Сюжет наш: «Литератор»… Скорее, бросайте имена всех вас в эту шапку.
Вышло имя Демальи.
– Вам дается четверть часа на размышление, – проговорила госпожа де-Мардоне. – Чего вы потребуете?
– Турецкий барабан, Флориссака и Бурниша.
– Отлично! Кажется, у меня есть барабан и костюмы от моего последнего маскарада, там, наверху. Спросите Жозефа.
Через десять минут дверь залы отворилась на обе половинки и вошло торжественное трио.
Бурниш играл на большом турецком барабане апофеоз Дюмерсана – его гений и Бобэш ведут его к бессмертию – увертюру для полного оркестра.
Флориссак, одетый молодым «pitre» с бабочкой, качавшейся на проволоке перед его носом, в дурацком колпаке, с горбом паяца на спине, походил на Антиноя, завернутого в полосатый холст.
Демальи шел задрапированный Фонтанарозом в блестках.
Бурниш, поскользнувшись, прислонился к круглому дивану посредине залы и положил обе ноги на барабан.
Флориссак и Демальи вскочили с ногами на диван нос к носу.
– Милостивые государыни и государи! – начал Демальи – фантазеры и реалисты! И вы прелестные женщины! Мы имеем честь представить для вашей забавы большое представление знаменитого: «Катехизиса литератора», пьеса в двух лицах! Новый экспромт, написанный без свечей! Автором с европейской известностью! Мною, милостивые государи!.. И этого дурака Виф-Аржана. Кланяйтесь, Виф-Аржан! Музыка вперед!
Бурниш сыграл три такта знаменитого романса: цзин! бум! бум! мелодию, которую он повторял в продолжение всей шутки.
– Виф-Аржан, – сказал Демальи Флориссаку, – подымайте занавесь!
Флориссак высморкался.
– Занавесь поднята, Виф-Аржан?
– Буржуа! – отвечал Флориссак.
– Можете вы мне сказать, что такое литература?
– Буржуа, это предмет роскоши.
– Виф-Аржан!
– Буржуа!
– Можете вы мне сказать мнение ваших родителей о литературе?
– Мнение моих родителей о литературе? Это был сильный пинок ногою… в моем призвании.
– Виф-Аржан?
– Буржуа!
– Можете вы мне сказать что-нибудь об Академии?
– Буржуа, это первая инстанция бессмертия.
– А потомство, Виф-Аржан?
– Буржуа, это нечто вроде кассационного суда.
– Виф-Аржан, что такое литератор?
– Буржуа, это человек танцующий на двадцати четырех буквах алфавита и бросающий в будущее мысли, которые падают на его шею в виде толстых су.
– Виф-Аржан?
– Буржуа!
– Сделайте мне удовольствие, скажите почтенному обществу, почему узнают литератора?
– По его переезду на квартиру.
– А великого литератора, Виф-Аржан?
– По его похоронам, буржуа.
– Виф-Аржан?
– Буржуа!
– Например, можете вы сказать, что такое книга?
– Книга, буржуа? Это нечто вроде человека: она имеет душу, и ее едят черви.
– Скажите этим господам, что такое реклама?
– Это – рукопожатие литераторов.
– Виф-Аржан, можете ли вы объяснить этим уважаемым господам, что такое издатель?
– Это – ломбард рукописей.
– Милейший Виф-Аржан, скажите вы нам теперь, что такое поэт?
– Да, буржуа. Это господин, который подставляет к звезде лестницу и лезет по ней, играя на скрипке.
– А что такое критика, Виф-Аржан?
– Порошок для подчистки общественного мнения.
– Внимание, Виф-Аржан! Что такое водевилист?
– Буржуа, это человек, который сотрудничает.
– Виф-Аржан, что такое роман?
– Это волшебные рассказы для взрослых, буржуа.
– А газета?
– Три су истории в свертке бумаги.
– А журналист?
– Поденный писатель, буржуа.
– Ха, ха! Что же такое публика, Виф-Аржан?
– Буржуа, это тот, это платит.
– Виф-Аржан?
– Буржуа!
– Если мы попросим по чашке чаю?
– Да, буржуа.
Начали аплодировать. Госпожа де-Мардоне нашла шутку прелестной и очень благодарила Демальи, который был осажден дамами с чашками чаю.
Белокурый молодой человек воспользовался случаем, чтобы улизнуть, шепнув Кутюра:
– Вы извинитесь за меня перед госпожой де-Мардоне… Я ухожу: я хочу это сейчас же послать в одну бельгийскую газету.
В час Демальи и его друзья толпой вышли от госпожи де-Мардоне. Кутюра по дороге будил извозчиков, заснувших на своих козлах, крича им с интонациями актера Феликса.
– Извозчик! Эй! Вон! Туда!.. Мы дети семьи… способные проесть наше родовое!