Начиная с Евы, женщина представляет из себя только часть; начиная с христианской эры – она уже сила. С революцией женщина еще более выросла, она преобразилась, идеализировалась; в XIX веке женщина – жертва. Она не признана, она измучена. Теории, привычки любви, церковь и эпоха, предсказания и утопии, перемена свойства веяний, превращенных в наше время в нервное напряжение, – все в браке сделалось важным, даже адюльтер; равенство женщины с мужчиной, установленное с 1789 г. смелостью ума, гения, правом на эшафот, г-жей Роланд, г-жей де-Сталь, – словом, тысячи обстоятельств способствовали этому новому возвеличению, этому поэтическому преуспеянию женщины. Но еще более, чем эти перемены нравов, чем эти индивидуальные примеры, одно слово, одно влияние доставило женщине значение в общественном мнении и ей это принесло терновый венец: слово это – роман. Современный роман есть ничто иное, как страсть женщины в браке. Он приложил все свои усилия, отдал всю свою душу для этой темы ординарной, роковой и излюбленной. Он все применил для этого дела. Ода, ямб, жар слез, лед протокола, защитительная речь, констатирование фактов, испробованы все оттенки, все красноречие, лира, скальпель, даже новый язык, технический, медицинский, симпатико-психологический, доходящий до диагностики и до самой глубины патологии легального союза; так что каждый мужчина этого века, умеющий читать и умеющий жить, был должным образом тронут и удовлетворен этой органической болезнью современной женщины, болезнью, незнакомой до открытия некоторых слов; это медленное распинание на кресте души супруги, нежной, гибкой, чувствительной, примкнувшей к мужу, который ест яблоко, не очистив его, поет за десертом свадебные напевы, любит также, как переваривает пищу, одним словом к «мужу-толстяку» романа и всех романов.
А что же мужчина, другой конец цепи, муж?.. Для него никаких новых следствий, никаких противоречивых, защитительных речей. Для него нет ни ответов, ни шедевров. Ничего. Женщина имеет все, – даже самого мужчину.
Однако же этот муж, чтобы быть человеком, может иметь также душу. Может случиться, что брак ранит его также, как и женщину, в самых благоразумных и возвышенных его чувствах. Если он не плачет, у него, как у женщины, свои открытия, свои страдания, свои слезы, свои раны, которые наносит обман иллюзий, надежд, будущего, жизни, веры в подругу жизни, подходящей к нему…
Вообразите себе беднягу, покоренного этою ложью тела и комедией остального, наружностью, украшениями, всем, что останавливает взгляд и суждение, и мешает видеть и искать человека, который начинает сначала робко, потом все смелее, увлекаясь как вор, который поет входя и не доверяя самому себе, судить и разглядывать эту тайну души создания, которое Бэкон так хорошо назвал: каверной. И вот он идет ощупью в темноте, радуясь, что встречает ночь и столько покровов… Женщина не так легко читается, как мужчина. Она окутана, замкнута, скрыта часто даже для самой себя. Муж проводит недели, месяцы около этой грации, манер, нарядов, изящества; он слышит эти речи, кажущиеся чувствами, видит эту улыбку, этот взгляд, принимая их за мысль и за сочувствие. Он не знает, он колеблется, он еще не смеет… Это древняя басня навыворот: Амур хочет увидеть Психею, тень которой колеблется от лампы на стене. Наконец, устав страдать, он хочет покончить сразу и погружается в глубь… «Толстяка», которого женщина находит в муже, муж находит в жене!.. Видите ли вы его, как он проводит руками по своему счастью, как по холодной статуе, пустой и звучной… И никакого доверия, никакого утешения, никакой откровенности относительно него. Он страдает и будет страдать один, молча. Кому довериться, кому излиться, в ком найти сочувствие? Муж, который даже не обманут!.. Тогда в этом одиночестве и молчании отчаявшись, муж медленно и горько наслаждаясь спускает со ступеньки на ступеньку свою мечту. Он исследует, разбирает, анатомирует это ничтожество, это красивое маленькое ничтожество, свою жену, может быть, из лихорадочного любопытства больного, который развязывает свою рану и бередит доверяя, боясь возврата прежнего, ослепления в будущем; один решительный день, один взгляд отчаяния раскрывает ему все: мысль этой женщины никогда не поймет его мысли, никогда у них не будет созвучия и обмена мнений, во всем, что есть нематериального в ней и нематериального в нем, этого первого благословения брака, этой души человеческого существа, этого равенства нравственной жизни… Но этого недостаточно, он хочет знать все, чтобы его прошлая любовь проникла в самую глубь и тайны этого разрыва нравственных понятий и симпатий.
– И однако эта женщина, – говорил себе Шарль, – эта женщина… самая очаровательная темница, самое прелестное зеркало души, созданной Богом! её изящество, все её прелести, этот шёпот речи, этот мираж мыслей, этот взгляд… сколько обещаний эфирной натуры, создания, сделанного из более хрупкого и тонкого фарфора, чем мужчина… и под одеждой, под оболочкой сердца, под этой детской болтовней, в глубине всего, что женщины имеют снаружи, напоказ, найти – мою жену! И это та клавиатура, которую я считал подвижной и говорящей моему сердцу, аккорд, который я слушал, затаив дыхание! Вот та, которая должна была меня убаюкивать, развеселять, поддерживать и подымать усталость и изнеможение мужественной задачи моей мысли!.. Никакой связи, никакого сочувствия… В ней совершенно нет тех добродетелей и предназначения, которые связывают мужа и жену иным способом, кроме физических отношений, и придают мужу сильное, твердое счастье, отдых и смелость деятельности человека мысли и воображения…
А если бы она захотела помочь мне нести мою голову? её движение было бы круто, резко, неловко; позаботиться о моих страданиях, которые она бы не видела, о моих болезнях, которые называют воображаемыми? её заботы были бы только раздражающим прикосновением… Я, который мечтал об общих волнениях, разделенных впечатлениях жизни, об общих, параллельных впечатлениях внешнего и внутреннего мира, которые всякий носит в себе! Она слепа там, где я вижу, глуха к тому, что я слышу, холодна к тому, чем я восхищаюсь, мертва к моим восторгам… И все в этой женщине, даже её тело… её чувства наружны, они стремятся к позолоте, к кричащей роскоши, к пахучим цветам… – А её сердце? – говорил Шарль в конце своего монолога. Ах, её сердце… Не знаю…
Был прекрасный день. На улице Брульар, в Монмартре, в рощице сидела Марта, поднося к своим губам чашку с молоком; Шарль, верхом на скамейке, против неё, но положив одну руку на стол, другую закинув за голову, глядел перед собою. Они пришли навестить в Монмартре больную служанку, воспитавшую Шарля, старую Франсуазу, и на возвратном пути зашли в сад какого-то кабачка. Под ними расстилался Париж, точно синее море в ясную погоду. В громадной равнине, где утренний туман поднимается с земли, как облако, у корней деревьев и рассекается в пар у их верхушек, все плавает теряясь в инее света. Линии крыш и куполов, более синие чем дома, выделяются на горизонте. То тут, то там блеснет оконное стекло, прорезывая молнией бесконечную перспективу. А черные тени и отблески дня то набрасывая свой покров, то проливая свет лучей, проходят ежеминутно по лазурному городу, над которым парит и покоится прозрачная золотистая дымка.
– Все ж таки мы побывали на Монмартре, – сказал Шарль после нескольких минут молчанья.
– Немного высоко, – произнесла Марта с полуулыбкой.
– За то и немного красиво; это самый восхитительный вид в мире.
– А! – сказала Марта, и принялась пить свое молоко по глоткам.
Шарль курил. Они замолчали.
– Ты отдохнула? – спросил Шарль.
– А что?
– Надо уходить.
– Пойдем.
– Пойдем.
Марта кончила свою чашку. Шарль снова зажег сигару. Они забыли, что надо уходить. Вдруг что-то позвонило в садике и заставило их повернут головы. Это были качели, которые приводили в движение звонок, повешенный на перекладине. На сидении, выкрашенном в зеленый цвет, мать держала на коленях прелестного ребенка с чудными белокурыми волосами и большими голубыми глазами, которые, казалось, спали. Шарль смотрел на Марту, глядевшую на ребенка; когда её глаза обратились к нему, Шарлю показалось, что они полны того волнения, той зависти, той подавленной нежности, которой наполняется сердце женщины, смотрящей на гордость матери.
– О чем ты думаешь, Марта? – сказал он ей, заглядывая в глаза и взяв её руку в свои.
– О чем же ты хочешь, чтоб я думала? Я смотрела на звонок…
Качели остановились. Они услышали, как мать, наклонившись к головке ребенка, говорила ему:
– Тебе весело, мой мальчик?
– Да, мама, – отвечал ребенок, – но я скучаю…
– Бедное дитя! – сказал Шарль. – Ты заметила? Он слепой…
– Вот как! – произнесла Марта.
Это «вот как» было произнесено так сухо её маленьким ротиком, что какой-то холод проник в грудь Шарля.
В эту минуту раздался шум голосов на тропинке, идущей около решетки. По ней шла нервными шагами женщина, скрестивши руки, без шали, без чепца, подняв голову. «Вернешься ли ты!» – кричал в сорока шагах от неё мужской голос, дрожащий от злости. Женщина не оборачивается и идет. Человек берет горсть камней и бросает ими изо всех сил в женщину. Камни летят, женщина продолжает идти, мужчина подбирает их и снова бросает. Он кричит: «вернешься ли ты! Я тебе голову размозжу!» И он ускоряет шаги. Он приближается к женщине, он близко, совсем близко, он прицеливается.
Из кабачка слышны удары, глухой шум от камней, брошенных в спину женщины…
Она же все идет, сложивши руки, держа голову прямо. Тогда мужчина уже более не бросает, не кричит, он бежит… Женщина инстинктивно обертывается.
Человек перешибает ей ноги пинком.
Женщина протянула руки вперед; внезапно, с ловкостью дикого зверя, она наклонилась, подобрала большой камень, валявшийся на земле, и бросила его размахнувшись и крикнув умирающим голосом: «не трогай меня!» Мужчина охватывает ее сзади за руки, завязывает их под подбородком, бросает ее на землю… Когда она падала, другие мужчина и женщина, другая пара из их компании шла по тропинке под ручку веселые, сияющие, возбужденные.
Женщина говорила мужчине с улыбкой: «Боже мой, какая она сварливая, какая она сварливая! На месте Виктора, я бы не была такой терпеливой!..» Виктор в эту минуту топтал ногами лежащую женщину…
– Идешь ты? – резко сказал Шарль, бледный как полотно.
– Подожди же, – сказала Марта, поднеся руку к глазам, чтобы лучше видеть.
Случайные похороны столкнули Шарля с его старинными друзьями «Скандала».
Он очутился на похоронах знаменитого критика Лоре, в траурной карете рядом с Мальграсом, визави с Кутюра и еще одним молодым человеком, которого он не знал.
Это был высокий молодой человек с большой черной бородой, старавшийся казаться старше и прятавший свой очень молодой вид под аффектированной серьезностью. Шарлю казалось, что он видал где-то эту голову, но где, он не мог припомнить. Кутюра и молодой человек казались в прекрасных отношениях; они тихо говорили между собою, и их интимная беседа прерывалась время от времени шуткой Кутюра, тотчас же останавливаемой замечанием:
– Будьте же менее ребенком, Кутюра.
Мальграс, которому попались оба уха Шарля, тотчас же воспользовался ими по своей привычке: речь его лилась фонтаном.
– Легко сказать, урегулировать жизнь, господин Демальи, но ведь в этом-то и дело… Холостой человек – это паразит на социальном пиру. Вредные произведения, которые мы видим каждый день, происходят отсюда, от уменьшения обязанностей, которые человек пишущий присваивает себе относительно себя и своих сограждан… Великие мысли идут из сердца, но хорошие мысли идут из семьи. Безбрачие подрывает нас… Все следует одно за другим; холостая жизнь производит такую же литературу. Человек – не имеющий очага, – книга без веры. И какие вдохновения, вы хотите…
– Кто этот молодой человек? – сказал Шарль по средине монолога, наклоняясь к уху Мальграса.
– Барон де-Пюизинье… автор «Философской истории рабочих классов».
– Черт возьми!
Послышался свисток, который возвещает в театре перемену декораций, а на похоронах вход погребального шествия. Толпа была огромная и оправдывала остроту, которую сказал великий критик в последние года своей жизни, по поводу незаслуженного равнодушие публики:
«У меня будет много народу на похоронах»… Шарль, выходя из кареты, увидел себя посреди всего персонала «Скандала». Они холодно раскланялись с Нашетом, который, взяв под-руку Мальграса, сказал:
– Я пойду до могилы… Я обязан ему сделать это: он уплатит мой долг.
– Как так?
– Это покойник в шестьсот строк, папаша Мальграс.
Кутюра и барон шли перед Шарлем. Кутюра говорил барону:
– Мой милый, предоставьте это мне. Вы хотите быть человеком политики, и вы правы: это великое средство, чтобы добиться своего… Прекрасно, я берусь за это… Из Брюанде отлично сделали талантливого человека; это ему стоило только денег… но его пускали в ход дураки… И потом… вы умны… Не говоря уже о вашем имени… и книги написанной вами… хотя, правду говоря, книга… это всегда несколько компрометирует…
Дошли до могилы. Давка снова столкнула Шарля с Мальграсом и Нашетом.
Нашет говорил Мальграсу:
– На кой черт Кутюра не отпускает от себя барона?
Мальграс пристально посмотрел на Нашета со своей внутренней немой улыбкой.
– Он подымает маленького молодого человека. Вы увидите, что Кутюра сделает кое-что из этого барона… он сделает из него газету.
На возвратном пути Нашет побежал купить у первого книгопродавца «Философскую историю рабочих классов», вошел к себе, положил листок белой бумаги на стол и разрезал книгу.
Первая книга барона де-Пюизинье походила на невинную игру скептицизма и утопий. Масса эрудиции, фантазий статистики, образы немецкой метафизики, мысли и слог, перескакивающие от нравственных советов к балу Мабиль, или эстетике романов госпожи Занд; сравнения на двух страницах в конце одной главы относительно женщины в Париже между «Goualeuse» Эженя Сю и Психеей Апулея; смешение всего, порывы цинизма в политической экономии, утрировка систем, оскорбления прежних идей, постоянное возмущение общественным мнением, и ходульные парадоксы – такова была эта книга, это попурри всевозможных вещей, с солью, с перцем, могущая быть любимым блюдом самых пресыщенных вкусов, не лишенная вдохновения и даже некоторого таланта; книга странная и симптоматическая, произведение скорее своего времени, чем человека.
Очень молодой барон де-Пюизинье был соблазнен примером многих людей, достигших известности шумом, шума – битьем в барабан, оценки их реальной ценности – шарлатанскими средствами, трескотней и экстравагантностью реклам; он совершенно хладнокровно принялся писать сумасшедшую книгу.
Он решил бить стекла, и ему удалось преднамеренно скандализировать публику. С этой точки зрения его предисловие было лучшей частью его книги, и самой удачной по содержанию и форме. Он важно принимал на себя роль основателя новой исторической школы. Исходя из того принципа, что факт есть ничто иное, как случай в великой человеческой и социальной хронике, он заключал, что в человечестве существует только один факт – идея; и из этого он выводил следствие, что история не должна была больше быть фактом – случаем, но фактом идеей; должна быть интуитивной, а не дедуктивной, и что вследствие этой эволюции и обновления исторического духа, документ, эта относительная и местная истина, только уничтожает главную и абсолютную истину истории. Одним словом, надо было сжечь все книги, чтобы написать историю, по крайней мере, ту, которую он основывал, историю «Идео-мифо-историческую»; так как барон де-Пюизинье не забыл окрестить свое изобретение, бросив его в свет: он знал, что нужна формула для напыщенности, чтобы сделать из неё догму.
Эта книга, это утрированное и хладнокровное обезьянство, была сам человек, этот молодой человек, двадцатилетний старик и ребенок в тоже время. К несчастью, пример был не только его извинением, он был его правилом, его совестью. Пример был его нравственным чувством, он составлял его стремления и его тщеславие. Входя в жизнь с титулом исторического барона и миллионом капитала, он был заранее опьяненный богатством и популярностью. Есть слабые головы, подражательные умы, низкие души, в которых страсти своей эпохи созревают и портят страсти молодости, слабые сердца, для которых в этом веке Роберт Макер может сделаться типом, как Вертер.
Книга барона де-Пюизинье была скорее не удовлетворение литературного тщеславия, но проба самого себя, опыт средства, мост, перекинутый к политике, к делам, исследование путей, по которым быстро идут к кредиту и влиянию, и на котором отсутствие предрассудков может повести так высоко и так далеко.
Но Нашет ничего этого не видел. Он видел только нелепую книгу и огромное самолюбие, которому надо было польстить. Он храбро принялся валять похвалу, первую статью, в которой он не выпускал когтей, без царапин, без предательств, без «ужей», как говорится в литературе; одним словом, одну из тех статей, после которых к критику прибегает автор кланяться и благодарить.
Окончив статью, он перечел ее, пересыпал льстивыми эпитетами и, это было в субботу, понес ее в типографию с приказанием тотчас же набрать. Из типографии он направился к Шеве, заказал пирог с печенкой, ветчину Йоркскую и бургундского вина на завтра, снова зашел в типографию поправить свою статью, что давно с ним не случалось, пообедал, лег рано спать, и в кровати принялся учить наизусть некоторые фразы из «Философской истории рабочих классов».
– Вот газета, – сказал входя на другой день привратник, – и потом то, что принесли от Шеве.
– Черт возьми! – сказал Нашет глядя на привратника, у которого нижняя часть лица была закутана платком, – это для меня… Что такое с вами?
– О, господин, это ничего!.. Это паук прополз по моему лицу… Эти животные часто делают вред…
– Животные!.. Сегодня… как нарочно… Это его приведет в ужас, – проговорил Нашет в сторону. – Послушайте, Пьер, поставьте стол… Потом одолжите мне два кресла.
– Да, господин.
– Постойте… Меня ни для кого нет дома… Только для высокого молодого человека с черной бородой, который никогда не приходил сюда. Как только он будет здесь, вы оденетесь, и придете мне служить.
– В котором часу?
– Разве я знаю?.. сегодня, завтра… Вы не можете снять ваш платок?
– О, нет, господин… это очень вспухло… Так господин не знает…
– Можете рассуждать за дверью, а?
День прошел. Никого. Нашет все начинял себя «Философской историей рабочих классов».
В понедельник, в час дня постучались в дверь.
Нашет поспешил бросить кусок пирога себе на тарелку.
– Войдите!
– Тысячу извинений, сударь, – сказал барон очень смущенный, – барон де-Пюизинье.
Нашет поклонился. Барон продолжал:
– Я не думал… Я пришел в час, думая, что… Я вас беспокою… я приду в другое время.
– Нисколько, сударь, нисколько, я вам не позволю уйти. Я слишком рад вас видеть, и иметь честь познакомиться с вами, благодаря вашей прекрасной книге и моей слабой статье… Садитесь пожалуйста.
– Я должен поблагодарить вас…
– Полноте! За такой плохой отчет! Вы могли убедиться, что я не силен по этой части… Я, вероятно, сделал много промахов; но что вы хотите? Ваша книга сделала меня… Я был увлечен, я который не терпит серьезных книг… я прочел вас не переводя дыхания, как роман… роман, который заставляет думать… и я должен был сказать о ней… это было сильнее меня…
– Но я вам мешаю завтракать…
– И потом, знаете, чувствуешь себя стесненным в газете… у меня не было места сделать выписки из вашего этюда, где вы сравниваете муниципалитет и общину: «когда римское владычество»… и Нашет сказал наизусть строк двадцать из книги барона. – дело в том, что я вас читал!
– Милостивый государь, – сказал важно барон, приподымаясь, – я вас отблагодарю когда-нибудь.
– О, я уверен, что вы спасаетесь, оттого что накрыто на два прибора?.. Вы думаете, что я жду… Но нет, это правда, я ждал, но сегодня не придут.
И Нашет подчеркнул последнюю фразу улыбкой. – Я не смею предложить вам… но было бы очень любезно с вашей стороны, если бы вы составили мне компанию…
– Очень жаль, но я уже завтракал…
– Что ж такое? – И Нашет почти силою взял шляпу из рук барона и посадил его с ласковым насилием против себя.
Великолепное бургундское и цитаты из книги барона все время служили приправою к пирогу и ветчине. Через два часа молодой барон, у которого самолюбие и голова были довольно слабы, рассыпался в откровенностях, в скептическом хвастовстве, в признаниях и проектах насчет будущего. Он разыгрывал роль человека, стоящего выше иллюзий, угадавшего жизнь и решившегося достигнуть всего. Он парадировал в своей ребяческой гордости. Он признался в наивности своих инстинктов и неопытности своих лет. Он рассказал Нашету, как у него явился вкус к литературе, когда он поправлял в риторике опыты своего профессора истории. Он рассказал о миллионе, который он ждал, о своей семье, о газете, которая будет у него, о журнале, которого он будет основателем, о театре, которому он даст субсидию, чтобы дебютировала одна женщина, не потому, чтобы он любил эту женщину, но он хотел сделать актрису из своей любовницы.
Нашет кончал в эту минуту стакан шамбертенского, и, держа между пальцами бутылку, он небрежно лил остатки вина на дно стакана.
– Боже мой, – сказал он, – у меня есть до вас просьба… Пьер! Тарелку барону… Вы аристократ… занимаетесь литературой… серьезной литературой… в часы досуга, ради развлечения… и я не знаю, захотели бы вы… Вот видите ли я ухожу из газеты… В мои года, вы понимаете, хочется писать у себя. У меня есть обещание одного богатого промышленника относительно фонда, остается только подписать… Вы позволите мне объявить ваше сотрудничество в нашем издании?.. Газета будет платить, – продолжал Нашет не давая барону времени ответить, – нам нужно ваше имя, ваш талант… Вы будете получать пять су за строчку, как самые известные…
И Нашет наблюдал на лице барона эффект этой последней лести, зная цену, которую самый богатый придает этим деньгам, которые он считает за доказательство своей ценности. Одним словом, Нашет в совершенстве одурачил барона, так что Кутюра, возвращаясь из редакции, где он прочел статью Нашета, нашел их обоих за столиком в кафе Мазарена перед двумя стаканами мадеры. В ту минуту, как Кутюра проходил, Нашет жаловался барону на условия, которые представил ему промышленник, дающий деньги на предприятие, а барон предлагал ему свои услуги, как только тетка умрет, от чего Нашет горячо отказывался.
Кутюра подошел к ним и, пожав руку Нашета, произнес:
– Ах, мой милый, ты знаешь, я не злоупотребляю комплиментами… но твоя сегодняшняя статья… это именно то, что надо, честное слово! Ах, ах! – говорил себе Кутгора, удаляясь, – каков молодчик!.. Он сделал успехи, мой маленький Нашет!.. Он почти также силен, как и я… Пощекотать его самолюбие, как это сделал Нашет, это было так просто!.. Я ему мало говорил об нем самом, это ясно… Я разыграл из себя господина, который доставит ему славу… Я слишком изображал из себя его провиденье… и чересчур выказался хитрым, чтобы сделать из него великого человека; я надоел ему, этому мальчику… Нашет, вероятно, прочел ему его книгу наизусть… Он вероятно ее выучил… Что ж, посмотрим!.. Тетка еще не умерла… кто кого одолеет, милое дитя!