bannerbannerbanner
Шарль Демайи

Эдмон Гонкур
Шарль Демайи

Полная версия

XXXV

Есть очень приятный час в Париже: это час предшествующий обеду. Париж окончил свой день, и прогуливается по бульварам с веселым видом легкими шагами. Занятия кончены. Никто не спешит более наскоро пожав друг другу руки, и друзья останавливаются поболтать между собою. Со всех столов из кафе несется запах алкоголя, абсента, вместе с гулом и смехом людей, обсуждающих новости дня или удовольствия вечера. Читают завтрашнюю газету. Это час, когда парижанка возвращается домой самой длинной дорогой, час, когда инвалиды, стоя в пассажах, обмахиваются своими треуголками.

Демальи, сидя за столиком кафе на Монмартрском бульваре, смотрел перед собой.

– А, наконец, проговорил подходя к нему де-Ремонвиль, я уж думал, вы не вернетесь… Что ж, получили наследство?

– Нет, мой милый.

– Нет более дядюшек!.. Однако, что это вы рассматриваете, не будет нескромностью спросить?

– Я смотрел, как заходит солнце, золотя своими лучами объявления над пассажем Панорамы… Представьте себе, мой милый, я скучал там по всему этому. Что вы хотите, сердце мое радуется при виде этих оштукатуренных стен, испещренных большими буквами: это так пахнет Парижем и человеком. Изредка попадается заморенное деревцо выросшее в трещине асфальта… Есть люди, счастье которых составляет зелень и голубое небо; они счастливо созданы!.. Ну что новенького? Я только что приехал… и ничего не знаю.

– Новенького… да ничего. Ах, впрочем, есть… правда, ведь вы уже два месяца как уехали: появилась новая звезда… знаменитость, которая занимает весь Париж, женщина, о которой пишут все газеты: об её красоте, отеле, обстановке.

– Как ее зовут?

– Креси.

– Ба… Креси?

– Да, Креси, наша Креси! Она имела неделю тому назад успех в опере, но какой! Никто не слушал, как фальшивили певцы!.. Вы знаете, её бразильянец… Представьте себе человек, который где-то был императором в продолжении трех часов, там, где Гумбольт измерял горы… маленький человечек с испорченным желудком… пресмешной… с птичьим голоском… Брессоре утверждает, что он говорит на языке колибри и пьет одну сельтерскую воду. Креси обращается с ним, как с негром, и зовет его Биби!.. Он конечно без ума от неё и так как он спас свое состояние, отрекшись от престола, Креси ведет роскошный образ жизни… Она велела построить себе отель в улице Курсель, но какой отель! Это пирамида Хеопса, превращенная в палаццо. А какая роскошь! Порфировая лестница!.. Говорят, у ней будет малахитовое зало, заказанное в России… А пока у ней столовая, где едят морские финики из Люкренского озера, устрицы с мыса Цирцеи, тарептские улитки, раков из байев, кабанов из Умбрии, и фрукты из Пичентина!.. Вы знаете, она вас ждет? Я должен привести вас живым или мертвым. Она требует вас с шумом и гамом. Надо, чтобы вы пришли, к тому же это забавно. Мы воздвигли у ней настоящий Портик. У нее говорят… обо всем. И наша президентка никому не мешает. Роскошь опьяняет речи и прошлый вечер Франшемон говорил целый монолог об упадке Рима… Я никогда не слыхал такой массы мыслей. И Креси начинает понимать! Эти женщины научаются всему, даже быть богатыми… И так, завтра я вас забираю. А теперь я бегу. Я обедаю по ту сторону Сены, у черта на куличках…

XXXVI

Столовая вышла очень красива. Она была вся из белого мрамора, перерезанного пилястрами с карнизами и фризами из зеленой бронзы. Буфеты были мраморные, и поддерживались двумя бронзовыми ястребами, сделанными скульптором Каеном с его обычным стилем и силой. В обоих концах залы находились две звериные пасти, из которых струилась вода в мраморные бассейны, где плавали тропические цветы. Ели на белом саксонском фарфоре с колосьями ржи. У Креси относительно фарфора был вкус старой испанки; она выносила только белый фарфор – белый саксонский, белый севрский, белый китайский. Креси была все также прекрасна, чудно прекрасна и бледна.

Её глаза, эти два черные глаза были глазами города Тегеи, в старинной живописи музея Борбонико: страсти Пазифаи, казалось, дремали в восточной неге и томленье, платье её было опять из английских кружев, её постоянный идущий к её красоте туалет; только, вместо колье из черных жемчугов, её шею обвивало коралловое ожерелье, которое Грансэ в свое последнее путешествие по Италии купил за кусок хлеба у жида в Гетто.

Это ожерелье, ожерелье неаполитанской королевы Каролины, состояло из двойных четок, скрепленных на плечах и у горла тремя медальонами. Это пурпурное ожерелье на белом фоне производило странный эффект.

Слуги были одеты в черное платье и шелковые чулки, а чтобы не производить шума, их башмаки имели фланелевые подошвы.

– Моя первая любовница… – начал Буароже.

– У тебя была первая любовница? – прервал Франшемон, – ты очень счастлив!

– Ты признаешь любовь? – спросил его Буароже.

– Любовь?

– А?

– О!

– Хе.

– Черт возьми!

Посыпались всевозможные восклицания.

– Любовь?..

– За её здоровье!.. – провозгласила Креси, подымаясь и заливаясь смехом.

Когда все уселись, Грансэ обратился к Буароже:

– Любовь… что ты называешь любовью?

– Это единственное безумие, которое разумно, и единственное горе, которое делает нас счастливым, – отвечал Буароже.

– Но ведь это толкование брака и вдовства, – сказал Демальи.

– Можете вы мне определить любовь, мой милый?

– Конечно, – сказал Демальи. – Любовь – это любовь.

– Нет, – сказал Ламперьер. – Любовь – это женщина.

– Это мнение, – сказал Грансэ.

– Любовь?.. Это жидкость! – сказал де-Ремонвиль, – это феномен электричества… Бывают некрасивые женщины, которые выделяют из себя любовь.

– Не будем дурно говорить о некрасивых женщинах, – сказал Франшемон. – Когда некрасивая женщина мила, она восхитительна!

– Во всяком случае, – сказал Грансэ. – Это прелестная мечта: это душа всего, чего нет в действительности. Откройте роман; существует только один роман: любовь! Пойдите в театр; везде только одна пьеса, одна интрига, одна комедия, одна драма, одна развязка – любовь! В опере, в балете опять любовь! Честное слово, приходится поверить, что любовь существует в обществе и в жизни…

– Ба, – сказал Брессоре………………………………………………………………………….

– Любовь, господа, это вещь, которая случается, – сказал Буароже.

– Ого! – сказал кто-то.

– Есть примеры! – закричал другой.

– Конечно, – сказал Демальи, – я знал одного старика, женившегося на молодой женщине… Он клал себе в рот платок, чтобы не храпеть, в один прекрасный день, или скорее ночь…

– Он захрапел?

– Нет, он умер… Негры глотают свои языки; он проглотил платок!

– Я, – сказал Брессоре………………………………………………………………………….

– Постой, – сказал Франшемон, приходится молоть вздор с принципами. Любви больше, чем хворосту в лесу. Есть любовь древняя и современная, которые также далеки одна от другой, как стыдливость от добродетели… В одном веке мы имели любовные похождения Ришелье и Лозэна, дон-Жуана смеющегося, дон-Жуана плачущего… Вы знаете, что аналисты разделили и подразделили любовь, совершенно как…

– Животное царство!

– Да. О какой любви мы говорим, скажите пожалуйста?

– Начнем с платонической любви.

– Которую женщины иногда извиняют…

– И которая их не всегда извиняет.

– Если мы будем говорить о любви по возможности кратко, – сказал Ламперьер.

– Поговорим о настоящей, – добавил де-Ремонвиль, – о той, что заставляет стреляться, честных людей воровать в игре, светских людей жениться с отчаяния, и матерей семейств отравлять отца детей своего любовника!

– Да, – сказал Брессоре………………………………………………………………………….

– Господа, – сказал Буароже, – когда мир был сотворен, было воскресенье, Бог сотворил любовь.

– Неправда! – возразил Демальи, – это человек выдумал любовь… Бог только создал женщину.

– Это было хорошее начало, – сказал Грансэ.

– Однако, – произнес Ремонвиль, – уверены ли мы, что любили?

– Я, я любила, – сказала Креси. И её взгляд остановился, как бы пугаясь воспоминаний.

– За кого ты нас принимаешь? – произнес Франшемон. – За людей дурно воспитанных? Я отвечаю, что мы все читали дурные книги, целовали старую шведскую перчатку, и мечтали делать глупости… все, все!

– Вы тоже, сантиментальный господин, – спросила Креси Демальи.

– Я, – сказал Демальи рассеянно. – Ах, извините… я думаю, что я любил… Только я никогда не узнал кого.

– В маскараде? – спросила Креси.

– Тому уже много времени… мне было шестнадцать лет… однажды утром весной я шел по деревне сам не знаю куда. Земля была почти голая и трепетала от жизни и надежды, как трепетала от холода. Деревья еще не покрылись зеленью… Почки только что распускались… Небо было такого бледно голубого цвета, что казалось бледным… В воздухе и повсюду чувствовалось расцветание природы… Тогда с сердцем, полным чего то необъяснимого, с тяжелой душой, стремящейся куда-то, я принялся плакат… Никогда более я не плакал такими слезами… Нет, правда, если кто-нибудь из вас желает сделать из этого происшествия драму для Порт-Сен-Мартен, я уступаю сюжет.

– Да, – сказал Франшемон, – но обыкновенно есть женщина в конце любви…

– Если только не в начале, – сказал Ремонвиль.

– Все имеет свои затруднения в этом мире, – прибавил Грансэ.

– Женщина… – начал Франшемон; но, прервав сам себя, обратился улыбаясь к Креси:

– Мы ведь между мужчинами, неправда ли?

– Еще бы!

И Креси, наклонившись к экс-императору Бразилии, шепнула ему:

– Эти господа будут говорить глупости… ты их не слушай, Биби, это все ложь!

– Женщина, – сказал Брессоре………………………………………………………………………….Вот, что такое женщина!

– За дверь Брессоре, за дверь!

– Брессоре, – сказала Ереси, – разве надо, чтобы я краснела?

– Как, Брессоре, как? – сказал Грансэ, – нечто до такой степени невинное! Существо, которое умеет приготовить чай, настойку, играть на фортепьяно, считать белье, делать яичницу почти также хорошо, как и мужчина, метить платки, плакать не будучи глупой, повязывать белый галстук, писать каракули на бумаге, прилично декольтироваться, говорить ласкающим голосом, стягивать свою ножку ботинкой, утешать мужчину, собирать на бедных, читать, быть зрительницей и обманывать свою горничную!

 

– Но, – сказал Брессоре, – я говорил только о женщине: я не говорил о парижанке.

– Парижанка! Это женщина из более нежного теста, – сказал Грансэ, – вот и все.

– Да, но что такое женщина? – спросил Франшемон.

– Это заблуждение мужчины, – сказал Демальи.

– Да, если мужчина заблуждение женщины, – добавил Ламперьер.

– Ничего не значит, – сказал де-Ремонвиль, – это малолетнее дитя, которое эмансипировали современные общества.

– Да, – сказал Ламперьер, – гинекей заменили семьей.

– Это утопия! – воскликнул Франшемон.

– На которой основана семья в продолжение восемнадцати веков, – возразил Ламперьер.

– Мой милый Ламперьер, я очень огорчен за тебя, – сказал Ремонвиль, – одни только турки отдают справедливость…

– Мужчине, – сказал Буароже, улыбаясь.

– Нет, женщине.

– Это ясно, – сказал Демальи, – женщине необходим легкий фимиам рабства… Это сказала женщина.

– Ей подсказали это… – тонко возразил Ламперьер.

– Существует факт, о котором ты знаешь также хорошо как и я, Ламперьер, – сказал Франшемон, – все общества начинают полигамией и кончают на оборот… Мужчина опускается, а женщина возвышается; это фатально!

– Тебе это кажется фатальным, а мне – ниспосланным от Провидения… Мы не сходимся только в эпитетах.

– Но это совершенно противно идее о Провиденье. Женщина была дана мужчине в земном раю не как существо, равное ему, но как существо, похожее на него, что составляет большую разницу.

– Большую разницу! – подхватил Ремонвиль, – во-первых, низшее развитие женщины видно во всем её теле… Мозг женщины относится к мозгу мужчины как 16 к 17. Видели вы «Трех Граций» Альбрехта Дюрера, красота которых представляет земной идеал? У них нет затылков. Все их красоты, все формы, которые у мужчин выражаются в благородных частях, в развитии груди, у женщин сосредотачиваются между боками…

– Гений мужского рода… Гениальная женщина – мужчина, – сказал Франшемон.

– Хотите, я скажу вам, милый Ламперьер, что я думаю вопреки поэтам?

– Что же вы думаете, Демальи?

– Что душа женщины ближе к чувствам, чем душа мужчины; ее поражает наружность; она судит о характере по усам, о человеке по одежде, о книге по имени, об актере по роли, и о песне по мотиву.

– Вы можете говорить все, что вам угодно, – возразил Ламперьер, – вы Демальи, и ты мой милый, и весь свет; вы будете острить над моими предрассудками, как Вольтер над своими врагами; я вам отвечу одним словом… В жизни бывает год, в году – день, в дне – час, когда, мешая уголья, вы… это не весной Демальи, а под осень; вам минет тридцать лет, и прекрасные слезы, о которых вы только что говорили, отойдут далеко… и так, мешая уголья… вы вдруг почувствуете себя одиноким. Одиночество, которое было свободой вчера, сегодня вас тяготит… О! сердце уже более не переполнено, грудь не расширяется! Наступает ночь, а вы думаете о том, что друзья изменяют и молодость уходит… и тихо перед вашими глазами, в вашем сердце восстают воспоминания детства… Семейный очаг!.. Вы снова видите вашего отца, который не был одинок, потому что около него ваша мать убаюкивала вас… И вот, вы начинаете понемногу думать, что семья есть вторая будущность человека, а что женщина – половина семьи.

– Одним словом, брак? – сказал Демальи, – к несчастию, брак для нас запрещен.

– Почему?

– Потому что мы не умеем быть мужьями. Человек, который проводит всю жизнь, строча на бумаге, есть человек, находящийся вне социального закона, вне брачных правил… Во-первых, безбрачие необходимо для мысли… А еще что? Родительские чувства?.. Колыбель?.. Дети?.. Но что такое дети? Часть вас самих, которая составляет вашу гордость, и продолжает ваш род, частичка вашего бессмертия, которое вы ласкаете на ваших коленях… нам жениться, милый мой, бесплодно! У нас есть нечто лучше: наши дети, это наши книги!

– Это производит менее шума, – сказал Буароже с улыбкой.

– По крайней мере, оставишь ты нам любовниц? – спросил де-Ремонвиль.

– Я хочу предложить один вопрос Демальи, – произнес один голос. – Какая любовница нам подходит?

– Глупая любовница, – сказал Франшемон.

– О, – сказал Демальи, – довольно и того, чтоб она не была умной женщиной.

– Любовница, которая бы не острила, – сказал Буароже, но таких нет более.

– Еще бывают любовницы в облаках.

– Лаура Петрарки!.. Это неудобно!

– А что вы думаете об обожающей любовнице?

– А! Как законная жена…

– Именно так… женщина, которая восхищается вашими книгами, которая занимается вашей репутацией, ласкает ваше самолюбие, которая знает вас наизусть и декламирует ваши произведения на коленях… словом, нечто вроде госпожи Альбани.

– Это должно быть очень скучно, быть божком… под конец.

– Я думаю! Альфиери умер от этого.

– Остается жанр Терезы Лавассер…

– И Альбертины Марат… фи! Только одна любовница хороша, – сказал Ремонвиль, – это женщина первобытная…

– Всего умнее, – сказал Франшемон, – знаете ли вы, что всего умнее? Берут какую-нибудь историческую женщину, какую-нибудь симпатичную статую, – я не говорю вам о госпоже де-Ментенон… Ставят ее в нишу, одевают как мадонну; и привыкая к ней… начинают ее обожать.

– Вы совершенно правы, Франшемон, – сказал Демальи, – это было бы всего умнее… Разве есть место человеку в писателе?.. Есть люди, приходящие на первое представление, на балкон, вы все знаете их. Женщина, открывающая ложи, кланяется им. Зала глядит на них. Это вы, Ремонвиль, и другие вам подобные. Вас там человек двенадцать; вы серьезны, бесстрастны; глядя на драму или фарс, вы не плачете, вы не смеетесь. Вы созданы из мрамора. Вы только слушаете и смотрите. На завтра в газете вы расскажете пьесу публике… Литератор на меня производить совершенно такое же впечатление; только пьеса, которую он смотрит и слушает – это его жизнь. Он анализирует себя, когда любит, а когда страдает, он опять анализирует… Он анатомирует свою душу… Знаете ли, как литератор привязывается к женщине? Как Верне к мачте корабля… чтобы изучать бурю… Мы живем только нашими книгами… Другие говорят: вот женщина! Мы говорим: вот роман! Обуреваемые нашими страстями, мы перечисляем их!.. Мы говорим о любви как другие; мы лжем, мы не любим. Наша голова, наша жизнь слушает биения нашего сердца. В поцелуе мы ищем новизны, в скандале – успеха, в слезах женщины – слез публики, в любви – удачное произведение… Говорю вам правду: мы не любим.

– Но что же, это очень жаль! – сказала Креси, вставая. Проходя по зале, Демальи продолжал:

– Любовь есть поэзия людей, которые не пишут стихов, мысль человека, который не думает, и роман человека, который не пишет… Это фантазия купца, делового или государственного человека. Но для человека мысли, что такое любовь?

– Сон! – сказал Ламперьер.

XXXVII

Демальи и Ремонвиль сидели вдвоем в ложе, облокотившись на перила. Они интересовались пьесой столько же, сколько интересовались ею музыканты в оркестре.

– Ты очень мил, что поддержал мне компанию, позволив себя потащить сюда, потому что…

Ремонвиль прервал себя, чтобы подавить зевок.

– И я также… – и Демальи тоже зевнул, улыбаясь. – Может быть потому, что я пишу пьесу, театр мне действует на нервы… Что ты скажешь, Ремонвиль, если мы пойдем покурить?..

– Да, теперь как раз время… Какая погребальная пьеса… Точно комедия в стихах… Идем курить?

– Сию минуту, – сказал Демальи, берясь за лорнетку. – Какая хорошенькая вышла на сцену; как ее зовут?

– А, это маленькая Марта… Ты ее не знаешь?

– Она очаровательна! – сказал Демальи.

– Очаровательна, – повторил Ремонвиль, – и не без таланта.

– Но, она кажется очень молодой?

– Да, она единственная ingénue в Париже, у которой нет сына в классе декламации.

– Какой красивый оттенок волос.

– Да, пепельного цвета… Ты любишь такие?.. Идем мы курить?

– Идем, – сказал Демальи не подымаясь. – Ты знаешь ее?

– О, очень мало… Впрочем, мы раскланиваемся.

– Кто у ней?..

– У ней… мать, мой милый; мать, желающая ее выдать замуж… Она добродетельна, как кажется… Креси каждый вечер все хорошеет… это факт… Смотри, она на нас навела лорнет… Где это она выучилась этим медленным, величественным движениям? Ба, она взяла их из «Альдобрандинской свадьбы», не правда ли?

– И это все, что о ней говорят?

– Что?.. Ах, извини… я тебе говорю о брюнетке, а ты мне о блондинке… Блестящая мысль! Если мы окончим вечер в ложе Креси? Мы будем слышать еще менее, чем здесь…

– Что касается меня, – сказал Демальи, – я остаюсь. Иди один, мой милый.

XXXVIII

………………………………и перед ним скользнула тень, неясный образ, напоминающий лицо молодой девушки ingénue. Он более не слушал мыслей в своих фразах, но голос, который он слышал накануне.

По мере того, как он описывал сцену, пьеса его становилась музыкой, и он видел своих действующих лиц, выходящих из своих ролей, чтобы ухаживать за Мартой.

Через два часа этой заколдованной работы, он ударил кулаком по рукописи, бросил перо и отправился в мастерскую одного из своих приятелей, – единственное место, которое имело привилегию разглаживать его печаль и рассеивать его заботы. Шарль встретил там то, что всегда встречал: атмосферу безделья, величественного безделья, имевшего спокойствие и ясность труда, полнейшее «far niente», без угрызений совести, лень, сидящую в дыму трубок или убаюкиваемую номером «Tintamarre», грубый смех и утонченную распущенность острот, настоящее похмелье, после воскресенья, опьянение остротами, проказами, подражание актерам и животным, акробатические упражнения, всевозможные парижские шалости и шутки вокруг заколдованных красок и пузырьков, содержащих в себе солнце и тело; часы, быстро бегущие, легкие, как часы в комедии; время, убиваемое в продолжение целого дня тремя веселыми художниками, наполнявшими мастерскую своим смехом и беззаботностью; первый из них имел ум старой обезьяны, другой – ум шалуна, а третий обладал умом пройдохи. Шарля встретили восемнадцатью каламбурами и знаменитым подражанием похорон пэра Франции; с такими почестями принимали только людей, увенчанных славой, или светских дам, пришедших заказать свой портрет. Шарль нашел шутки глупыми и четверть часа спустя у него сделался вид человека, который думает о чем-то другом, так что один из художников воскликнул:

– Господа, Шарля что-то ужалило!.. Да ты влюблен, мой милейший?

Шарль почувствовал, что краснеет, взялся за шляпу и бежал… к своей любовнице.

Любовница Шарля была женщина очень хорошо воспитанная, которой Шарль запретил, под самым страшным наказанием, посещать его сюрпризом и беспокоить его в его работе и отдыхе. Шарль отлично ее выдрессировал определенными, неизменяемыми свиданиями, назначенными днями, часами, посвященными пунктуальности. Тем более велико было удивление любовницы Шарля, которая увидела его вдруг входящим не в назначенный день. Но удивление её возросло еще более, когда она нашла его очаровательным, ласковым и… влюбленным! Шарль повез ее обедать, а вечером отправился с ней в один из театров на бульварах. Но, провожая ее домой, когда они проезжали мимо еще освещенной «Gymnase», он извинился, покинул ее и отправился смотреть последний акт пьесы, виденной им с Ремонвилем.

В продолжение нескольких дней он принялся делать визиты друзьям, которые видали его не более двух раз в год, родственникам в двадцатом колене, которые, забыв, видели ли они его когда-нибудь, находили, что он очень вырос.

Но Шарль напрасно старался двигаться, ходить туда и сюда, его постоянно преследовала одна и та же мысль, так что иногда с его губ срывались фразы и заставляли оборачиваться прохожих, которым любопытно было посмотреть на господина, воображающего себя одним на улице.

– Предрассудки!.. Предрассудки! Все же, – говорил Шарль, – у меня нет матери… у меня нет семьи. Любовь всегда останется любовью; но она у каждого имеет свои различные особенности, свои странности и свои безумия.

Если некоторыми сторонами, своей внезапностью и быстротой, этим началом истинной любви, страсть Шарля и походила на страсть всех, она также имела лично принадлежащий ему редкий характер: любовь Шарля, начавшаяся и определившаяся благодаря некоторым чертам красоты, была скорее любовью головы. Он любил более как автор, чем как любовник. В этой девушке женщина говорила менее чем актриса. Марта была для него живая форма, олицетворение его идеи; она была именно той ролью, которую он лелеял в пьесе и искал con amore, она была его олицетворенная фантазия, его создание возвеличенное и обращенное в живое существо, тело и душа его произведения. Она не была более Мартой; она была Розальтой, она была его героиней, молодой девушкой в его пьесе, возлюбленной его ума… Так, когда Шарль был доведен до крайности возражениями своего разума и правилами убеждений, в которых он был воспитан, он обольщался последними доводами: «мы литераторы, жертвующие своим удовольствием, своей ленью, здоровьем, жизнью для нашего произведения, разве мы не можем ему в случае надобности пожертвовать и нашим счастьем!..». А в другие дни, когда он хотел повторить себе этот софизм, язык ему не повиновался; он произносил слова «честь» вместо «счастья» и крик «невозможно!» вырывался у него из груди… И, несмотря ни на что, он ходил каждый вечер в «Gymnase», как вдруг получил приглашение на костюмированный бал, который давал один миллионер людям своей газеты и женщинам своего театра.

 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru