bannerbannerbanner
Угрюм-река

Вячеслав Шишков
Угрюм-река

VI

В это время Прохор Петрович со скрещенными на груди руками, с поникшей головой окаменело стоял босиком среди кабинета в мрачной задумчивости, как сфинкс в пустыне.

Полосатый бухарский халат его распахнут, засученные выше колен штаны обнажали покрытые волосами, узловатые, в мозолях, ноги. На голове, как чалма, белое, смоченное уксусом полотенце. Чернобородый, смуглый, с орлиным носом, исхудавший, он напоминал собою – и неподвижной позой, и наружностью – вернувшегося из Мекки бедуина, погруженного в глубокое созерцание прошедшего.

Однако это только так казалось. Как ни силился Прохор, он не мог собрать в клубок все концы вдребезги разбитой своей жизни. Его духовную сущность пронзали две координаты – пространства и времени. Но обе координаты были ложны. Они не совпадали и не могли совпасть с планом реальной действительности. Они, как основа болезни, пересекали вкривь и вкось бредовые сферы душевнобольного. Поэтому Прохор Петрович воспринимал теперь весь мир, всю жизнь как нечто покосившееся, искривленное, давшее сильный крен. Недаром он вдруг покачнется, вдруг расширит глаза и схватится за воздух. Мир колыхался, гримасничал.

В дверь стучат. Входит Нина, с нею несколько человек – все свои, знакомцы. Нина подходит к Прохору, молча и холодно целует его во влажный от пота висок, приказывает Тихону накрыть здесь стол для чая, говорит Прохору:

– Ты нас не прогонишь, милый? Мы в гости к тебе. Мы все любим тебя и хотим побеседовать с тобой по-дружески.

– Пожалуйста, я очень рад. А коньяку принесли? – с искусственной живостью, но с лютым ознобом боязни отвечает Прохор Петрович. Он ей теперь не верит, он никому теперь не верит. Будто окруженный сыщиками вор, он цепко, с тревожным опасением всматривается в каждого вошедшего: «Кажется, нет... Кажется, смирительной рубашки не принесли», – облегченно думает и успокаивается.

– Что, голова болит, Прохор Петрович? – чтоб разбить неловкость молчания, спрашивает священник.

– Да, немножко, – прикладывая пальцы к вискам, мямлит Прохор и срывает с головы чалму. – Спасибо, что пришли. А то скучно. Читать не могу... Глаза устают, глаза ослабли... Да и вообще как-то...

– Милый Прохор, мы все крайне опечалены, в особенности я, твоим временным недомоганием, – подыскивая выражения, придав своему голосу бодрые нотки, начинает Нина.

Она стоит возле сидящего в кресле мужа, нежно гладит его волосы. Но по напряженному выражению ее лица наблюдательный отец Александр сразу почувствовал, что между мужем и женой нет любви, что муж чужд ей, что, публично лаская его, она принуждает себя к этому. Действительно, у Нины до сих пор пылала щека от оплеухи мужа.

– Да ведь я, в сущности, и не болен, – мягко уклоняясь от неприятных ему ласк жены, говорит Прохор Петрович. Он все еще подозрительно наблюдает за каждым из своих гостей, озирается назад, боясь, как бы кто не напал с тылу. – Напрасно Адольф Генрихович считает меня сумасшедшим...

– Что вы, что вы, Прохор Петрович!

– Я вовсе не сумасшедший. Я вполне нормален... Могу, хоть сейчас... А просто... Ну... Мало ли неприятностей... Ну... С дьяконом тут. Ну, голова исправника в мешке. Ведь это ж жуть!.. Ведь я не...

– Дорогой Прохор Петрович!

– Я не каменный... Я не каменный...

– Любезнейший Прохор Петрович!..

– И этот Ибрагим... Я не могу заснуть, наконец...

– Милый Прохор... С тобой хочет потолковать доктор.

– Глубокоуважаемый Прохор Петрович, – сказал доктор-психиатр. – Я клянусь вам честным словом своим, что никаких Ибрагимов, никаких обезглавленных исправников, никаких Анфис нет и не существует в природе...

– Как?! – И Прохор поднялся, но Нина мягко вновь усадила его.

– Да очень просто, любезнейший Прохор Петрович.

И доктор, придвинув кресло, грузно сел против Прохора. Тот с испугом взглянул на Нину и вместе с креслом отодвинулся подальше от опасного соседа, в то же время лихорадочно осматривая руки и всю его фигуру: «Вздор... Ничего у него нет в руках: ни веревок, ни смирительной рубахи... И в карманах нет ничего: пиджак в обтяжку».

– Во-первых... – заискивающе улыбаясь губами, но сделав глаза серьезными, заговорил Адольф Генрихович. – Во-первых, Ибрагим-Оглы давным-давно убит. Во-вторых, слегка ударил вас нагайкой не черкес, а безносый мерзавец спиртонос. Он ранен и ускакал умирать в тайгу. Это факт.

– Но голова? Но голова?.. – задыхаясь, прошептал Прохор.

– А голова – простой обман. – И доктор перестроил свое лицо: его глаза насмешливо заулыбались, а рот стал строг, серьезен. – Голова – это ж ни более ни менее, как грубо устроенная кукла. Я ж лично видел. – И доктор, как бы приглашая всех в свидетели, обернулся к чинно сидевшим гостям. – Представьте, господа... Вместо человеческих глаз – бычачьи бельма, а вместо усов – беличьи хвостики. Ха-ха-ха!..

– Ха-ха-ха! – благопристойно засмеялись все.

Горько улыбнулся и Иннокентий Филатыч Груздев, но тотчас зашептал испуганно:

– Господи, помилуй, Господи, помилуй!

Удрученный последними событиями и видя в них карающий перст Бога, он чувствовал какое-то смятение во всем естестве своем.

Прохор Петрович, прислушиваясь к лживому голосу доктора и сдержанному, угодливому смеху гостей, подозрительно водил суровым взглядом от лица к лицу, все чаще и чаще оборачивался назад, скучая по верном Тихоне и двум своим телохранителям: лакеям Кузьме с Петром.

– Вы можете показать мне эту голову-куклу?

– К сожалению, Прохор Петрович, эта мерзостная штучка уничтожена. Итак... – заторопился доктор, чтоб пресечь возражения хозяина. – Итак, все дело в том, что ваша нервная система необычно взвинчена чрезмерным, длившимся годами, потреблением наркотиков, напряженнейшим трудом и, как следствием этого, – продолжительной бессонницей. А вы, почтеннейший друг мой, не желаете довериться мне ни в чем, как будто я коновал какой или знахарь. И не хотите принимать от меня лекарств, которые дали бы вам сначала крепкий сон, а потом и полное выздоровление. Вы не находите, что этим кровно обижаете меня?

Прохор Петрович старался слушать доктора сосредоточенно, и тогда он был совершенно нормален: возбужденные глаза по-прежнему светились умом и волей. Но лишь внимание в нем ослабевало, как тотчас же сумбурные видения начинали проноситься пред его глазами в туманной мгле.

– Я вас вполне понимаю, доктор. Но поймите ж, ради Бога, и вы меня. – Поправив спадавший с плеч халат, Прохор Петрович прижал к груди концы пальцев. – Я физически здоров. Я не помешанный. Я не желаю им быть и, надеюсь, не буду. Я душой болен... Понимаете – душой. Но я ничуть не душевнобольной, каким, может быть, многие желали бы меня видеть. (Скользящий взгляд на опустившую глаза Нину.) Это во-первых. А во-вторых: то, чем я болен и болен давно, с юности, не может поддаться никаким медицинским воздействиям. В этой моей болезни может помочь не психиатр, а Синильга... То есть... Нет, нет, что за чушь!.. Я хотел сказать: мне поможет не психиатр, а бесстрашный хирург. И хирург этот – я! – И Прохор Петрович рванул халат и скользом руки по левому боку проверил, тут ли кинжал.

Все переглянулись. Нина хрустнула пальцами, шевельнулась, вздохнула. Наступило молчание.

Тихон принес кипящий серебряный самовар. Нина заварила чай. Самовар пел шумливую песенку.

– Господа! Милости просим. Прохор, чайку...

Сели за чай в напряженном смущении. Сел и Прохор Петрович.

Отец Александр придвинул к себе стакан с чаем, не спеша понюхал табачку. Прохор закурил трубку, положил в стакан три ложки малинового варенья и шесть кусков сахару.

– Меня тянет на сладкое, – сказал он.

– Это хорошо, – подхватил Адольф Генрихович и вынул из жилета порошок. – Вы не зябнете?

– Нет. Впрочем, иногда меня бросает в дрожь.

– Сладкое поддерживает в организме горение, согревает тело.

– А к водке меня не тянет. Вот рому выпил бы.

– Лучше выпейте вот это. – И доктор потряс порошком в бумажке. – Крепко уснете и завтра будете молодцом.

– Слушайте, доктор... – И Прохор резко заболтал в стакане ложкой. – Вы своими лекарствами и сказками о кукольной голове с бычьими глазами действительно сведете меня с ума. И почему вы все пришли ко мне? Для чего это? Разве я не мог бы прийти к чаю в столовую? – Он сдвинул брови, наморщил лоб и схватился за виски.

– Хороший, милый мой Прохор, – вкрадчивым голосом начала Нина, мельком переглянувшись со всеми. – Мы, друзья твои, пришли к тебе по большому делу.

Прохор Петрович гордо откинул голову и настороженно прищурился. «Ага, – подумал он. – Вот оно... Начинается». И пощупал кинжал. Все уставились ему в глаза.

– Адольф Генрихович настаивает на длительном твоем путешествии.

– Да, да, Прохор Петрович. Я это утверждаю, я настаиваю на этом.

Прохор затряс головой, как паралитик, и крикнул:

– Куда?! В сумасшедший дом?!

– Что вы, что вы! – Все замахали на него руками.

– Я сам вас всех отправлю в длительное путешествие! – не слушая их, выкрикивал Прохор. – Не я, а вы все сумасшедшие! С своими бычьими глазами, с беличьими хвостиками! Да, да, да!..

Руки его стали трястись и скакать по столу, что-то отыскивая на столе и не находя.

– Успокойтесь, Прохор Петрович.

– Успокойся, милый.

Заглохший самовар вдруг пискнул и снова замурлыкал песенку. Прохор резко мотнул головой и насторожил ухо. От камина слышался внятный голос Синильги.

– Ну-с, я слушаю, – оправился Прохор Петрович, и складка меж бровей разгладилась.

– Милый Прохор. Тебя не в сумасшедший дом повезут, а ты сам поедешь – куда хочешь и с кем хочешь. В Италию, в Венецию, в Африку.

– А дело? – безразличным, удивившим всех тоном спросил он.

– Прежде всего – здоровье, а потом – дело, бесценный мой Прохор. Делом будем управлять: я, Иннокентий Филатыч, мистер Кук и инженер Абросимов. Поверь, что дело и наши с тобой интересы не пострадают, – сказала Нина Яковлевна. – И нашим верным советчиком, кроме того, будет всеми любимый пастырь наш, отец Александр.

 

Священник поставил стакан, приосанился и слегка поклонился Прохору Петровичу. Прохор молчал, раздумывал. Нина Яковлевна, чтоб усилить нажим, ласково положила руку с бриллиантом на плечо Иннокентия Филатыча и, улыбнувшись, добавила:

– А главный наш помощник и правитель будет вот кто. Он умен, расторопен, сведущ, и мы его все любим.

Иннокентий Филатыч подавился сахаром, вспыхнул, прослезился, неуклюже полез целовать руку обворожительной хозяйки и ради пущей благодарности куснул вставными зубами белую надушенную кожу.

– Ну что ж, Ниночка, – так же безучастно и примиренно ответил Прохор, прислушиваясь к многим тайным голосам, кричавшим в его уши.

Самовар пофыркивал, пищал, мурлыкал, тренькал, мешал говорить. Нина нахлобучила на его рот колпак.

– Я согласен. Поезжайте, поезжайте. Куда хотите и с кем хотите. Хоть с Синильгой, хоть с Шапошниковым. А я завтра же уеду от вас. Куда хочу, туда и уеду, – бормотал Прохор, продолжая прислушиваться к звучащим тайным голосам, к сумбурчикам. Но вдруг, собрав в глазах мысль, отчетливо сказал: – Слушай, Нина, а как Питер, как Москва? Какие сделаны распоряжения по телеграммам Купеческого банка? Деньги для уплаты по векселям найдены? Если пойдет с торгов механический завод, крах неминуем: наш завод приберут другие, тот же Приперентьев с компанией. А ведь наш завод – крупнейший в крае. Фу ты, нечистая сила!.. Железнодорожные работы тоже ни к черту. Запаздываем. Надо всех гнать, гнать... Нет, я с ума сойду. Ты понимаешь это?

– Милый Прохор, наши дела не так уж плохи, – было начала Нина Яковлевна, но Прохор тотчас же перебил ее. Он говорил быстро, громко-приподнято, с холодным блеском в глазах, с резкой мимикой исхудавшего лица.

– Дела не так уж плохи, говоришь? – спросил Прохор, порывисто распахнул и вновь запахнул халат. – Баба! – И он пристукнул стаканом в блюдце. – А знаешь ли ты, баба, что в двухстах верстах от нас купчишка Малых выстроил богатый лесопильный завод? Он ближе к железнодорожной магистрали, доски сразу же вдвое упали в цене, и я несу огромные убытки... А знаешь ли ты, умная твоя голова, что этой воровской компании нарезали двенадцать тысяч десятин строевого леса из тех запасов, которые я считал своими? Да я этого Приперентьева убить готов! Он налево-направо взятки разным чиновникам дает, а я сижу на печке, зеваю. А знаешь ли ты, что на Большом Потоке московский меховщик Страхеев свою факторию открыл и скупает пушнину у тунгусишек?.. То есть везде, везде, везде набрасывают мне на шею петлю. Тут поневоле с ума свихнешься...

Нину бросило в жар: все замечания Прохора верны от слова до слова. Упавшим голосом она спросила:

– Кто тебе про все это наврал?

– Ферапонт, вот кто! Он не врал, он правду говорил и водочки приносил мне. Он не станет врать, – ты врешь, вы все врете, а не он... Дайте мне Ферапонта, пошлите за ним. Где он?

Прохор водил воспаленными глазами от лица к лицу, напряженно ждал, что станут люди говорить про Ферапонта.

А люди были крайне смущены, люди молчали. Отец Александр бесперечь нюхал табак, сморкался, Иннокентий Филатыч подавленно сопел, моргал заслезившимися глазами. Психиатр курил сигару, пускал дым колечками.

Прохор Петрович закинул ногу на ногу, чуть отвернулся вбок, вздохнул и, сожалительно покачивая головой, сказал:

– Всех твоих правителей и помощников я променял бы на одного инженера Протасова. (Иннокентий Филатыч опять подавился сахаром, а священник поморщился.) Андрей Андреич, где ты, отзовись! Я не пожалел бы для тебя полцарства! Я без тебя пропал...

Нина быстро вынула платок, и рука ее еще больше задрожала.

– Его нет... Его нет... – сдерживая взволнованные вздохи, твердила она. – Его нет, его больше никогда, никогда не будет с нами.

– Умер? – поднял брови Прохор.

– Да. Умер. По крайней мере для нас с тобой.

Под рыжими усами отца Александра мелькнула едва заметная улыбка. Нина, опустив голову, напрягала душу, чтоб не разрыдаться при всех.

– Да, да... Я согласен, я согласен, – бормотал Прохор. – Ведь я, Ниночка, ты прекрасно понимаешь это, за барышами теперь не гонюсь. Этот мерзавец Приперентьев ежели и отобрал от меня самый богатый прииск – плевать... Плевать в тетрадь и слов не знать... Я его в морду бил. Он шулер. А Протасова жаль, Андрея Андреича. Рак? Зарезали? Батюшка, потрудитесь сейчас же отслужить панихиду. А где волк? Я согласен, я со всеми вами вполне согласен.

– Может быть, вы согласны и этот порошок принять? – заулыбавшись во всю ширь лица, спросил лунообразный доктор.

– Согласен. Давайте. Сейчас же? Как, в воде? – Прохор разболтал в чае порошок и выпил, сказав: – Пью при свидетелях. Ежели он меня отравил, имейте в виду, господа,

– Ха-ха-ха! – напыщенно раскатился доктор.

– Хе-хе-хе! – учтиво вторили ему утомленные всем этим свидетели-гости.

Тихон подошел к Нине, изогнулся перед нею и, отгородившись ладошкой, шепнул ей на ухо:

– Барыня, на минуточку. – И там, у камина, взволнованным шепотом: – Отцы дьяконы изволят маяться. Так что вроде умирать собрались. Сейчас по телефону...

Нина темной тенью надорванно подошла к столу:

– Ну, милый Прохор, покойной ночи. Будь умницей. Все будет великолепно.

Все поднялись, с облегчением передохнули:

– Покойной ночи, покойной ночи!

Доктор, прощаясь, сказал:

– Порошок морфия. Порядочная доза. Восемнадцать часов будет спать. И – как рукой.

Гости ушли. Прохор Петрович, пробубнив: «Дурак... Мне не морфию, а водки нужно...» – распахнул окно, засунул два пальца в рот, очистил желудок. Вытер слезы. Взглянул на портрет Николая Второго. И вдруг показалось ему, что вместо царя на портрете Алтынов, питерский купец, обидчик. Он глядел на Прохора как живой и нахально подмигивал ему.

– Ну ты! Стерва! – крикнул Прохор. – Тьфу!!

Алтынов засмеялся с портрета, сгреб в горсть свою бороду и утерся ею.

Прохор, перекосив глаза, схватил самовар за ручку и с силой грохнул им в стену, в портрет. Самовар крякнул от боли и сплющился.

Оторопело вбежал Тихон. За камином повизгивали, шалили сумбурчики.

Нина вернулась домой заплаканная: в два часа ночи дьякон Ферапонт умер.

Нине предстояло много неприятностей: причина смерти дьякона – Прохор Громов. Ежели он стрелял в дьякона, будучи нормальным, его тотчас же надлежит арестовать как убийцу. Если же он был в припадке помешательства, его ответственность сводится к нулю. Домашний врач склонен считать Прохора Петровича почти здоровым, но продолжающим быть в длительном припадке белой горячки. Врач-психиатр Апперцепциус находил состояние души больного сильно затронутым: в больном чередуются резкие вспышки недуга с устойчивым и полным прояснением сознания. Больной, по его мнению, нуждается в постоянном медицинском наблюдении и строжайшем режиме.

Судебный же следователь (ему перепала крупная денежная взятка) пока что заткнул уши и закрыл глаза на дело с дьяконом. В зависимости от того, сколько будет дадено впоследствии, он, когда настанет время, рискуя карьерой и даже тюрьмой, может сделать так, что Прохор Петрович при всяких обстоятельствах будет признан помешанным.

Если бы Прохор Петрович оказался здоровым, Нине Яковлевне пришлось бы засыпать золотом судью, нового пристава, прокурора и кой-кого из властей губернских. Да, да. Гораздо выгоднее для Нины, чтоб Прохор действительно оказался сумасшедшим. Но желать этого бесчеловечно и преступно пред Богом.

Сознание Нины раскачивалось, как маятник, раздирая душу. Нине страшно жаль почившего дьякона и Манечку, которой она назначит пожизненную пенсию, жаль и убитого разбойниками Федора Степаныча, и даже осиротевшую Наденьку. Но превыше всех жаль ей незабвенного друга своего Андрея Андреевича Протасова.

Сжав побелевшие губы, она достает из бювара письмо неизвестного и, сотрясаясь мелкой дрожью, перечитывает:

«Многоуважаемая Нина Яковлевна! Пишет неизвестный вам человек, некто присяжный поверенный, случайный спутник инженера Протасова. На станции Уфа он, больной, разбитый, был неожиданно арестован жандармским офицером. Мы оба так растерялись, что он не успел мне подсунуть, а я не сумел спрятать его маленький саквояж с письмами. Мы с Андреем Андреевичем провели совместно в вагоне трое суток и сдружились крепко. Наши взгляды и общественная деятельность совпадали. Необычайно светлый человек! При аресте он с разрешения жандарма передал мне ваш адрес. (Жандарм был настолько тактичен, что даже не поинтересовался прочесть его.) Сообщая вам об этом глубоко прискорбном событии, считаю своим долгом...» и т. д.

Нина хотела пройти в спальню к Верочке. Но ей все теперь стало чуждым.

– Ах, батюшка барин! – отечески журил своего хозяина, внутренне злясь на него, старый Тихон. – Вот патретик царский изволили расшибить... Ведь это ж сам ампиратор! Ну, патрет, конечно, наплевать, а вот самовара жаль.

– Иди спать, старик, – сказал тяжело дышавший, с неспокойными глазами Прохор. Злоба на Алтынова, на себя, на весь мир еще бушевала в нем. – Я это сдуру. Фантазия пришла...

– Дозвольте здесь мне прикорнуть. Вон там в уголке, у печки, шубенку брошу.

– Зачем? – И Прохор быстро составил рядом кресло и три стула. – Ложись вот здесь, старик. Да принеси-ка коньячку... Выпить хочется.

Тихон благодарно заморгал слезливыми глазами и проговорил:

– Коньячок в запрете-с... Никак нельзя.

У Прохора, оглушенного морфием, который все-таки успел всосаться в кровь, звенело в ушах, подергивало правый угол рта, голова тяжелела, просила отдыха. Он распахнул в сад окно, плотно закутался в теплый халат и сел под окном на стуле.

Вся в звездах молодая ночь бросала сверху свет и холод. Прохор поднял глаза к небу. Все блистало вверху. Золотая россыпь звезд густо опоясывала небо. Сквозь полуобнаженные ветви сада зеркально серебрился студеный серп месяца.

Прохору захотелось крыльев. Он желал умчаться ввысь от этих Алтыновых, сумасшедших домов, Ибрагимов-Оглы. Ему захотелось навсегда покинуть шар земной, эту горькую, как полынь, суету жизни. И, радуясь такому редкому, очистительному настроению души, он вспомнил все, что рассказывал ему о тайнах неба Шапошников, все, что он недавно прочел у Фламмариона. Он долго, мечтательно, как влюбленная дева, всматривался в спокойное мерцанье звезд. Фантастическая прекрасная Урания, облаченная в ризы из лунного света, грезилась застывшему в неподвижности Прохору, кивала ему с небесных кругов звездной головой, манила его туда, по ту сторону земли, за пределы видимого мира. «Сейчас... Телескоп. Надо сказать Тихону, чтоб телескоп... Сейчас, сейчас». Но морфий брал свое: голова наливалась свинцовым сном, благодатная тишина нежно обняла его, и Прохор Петрович потерял сознание.

– Подхватывай, ребята, аккуратней... Неси на кушетку, – командовал Тихон, закрывая окно. – Ишь холоду сколько напустил.

Петр с Кузьмой осторожно подняли мерно дышавшего хозяина, уложили на широченную кушетку, на которой смело могли бы разместиться двадцать человек.

Готовились назавтра похороны дьякона Ферапонта и Федора Степаныча Амбреева. Столяры возились над огромным гробом дьякона и гробом поменьше – для исправника. Тело исправника до сих пор не разыскано. Решили приделать к голове подходящего вида чучело и так схоронить завтра со всею торжественностью по чину православной церкви.

Но вот беда: священник ни за что не соглашался крестить младенца Александра в эти траурные, полные скорби дни. Поэтому Илья Петрович Сохатых впал в полнейшее отчаянье: всего наварено, настряпано, а главное – разосланы по всему свету приглашенья, и вот тебе на – сюрприз! Он злился на дьякона, что не мог умереть двумя днями раньше, злился на священника, что отказался совершать сегодня таинство крещения.

– Эка штука – человек помер! Да наплевать! Во всем мире каждую секунду по шести человек мрет согласно статистике... А куда ж нам пироги да стерлядь заливную прикажете отдать? Нищим да собакам, что ли? Тьфу! После этого действительно антирелигиозным станешь.

Для Прохора Петровича утро наступило лишь в шестом часу вечера. Но продолжительный, весь в кошмарах сон не освежил его. Начинались первые осенние сумерки. В голове Прохора содом. Душа кипела и, вся покривленная, погружалась в сумятицу. Не хотелось умываться. Все было противно, мерзко. Прохор Петрович приказал спустить шторы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69 
Рейтинг@Mail.ru