bannerbannerbanner
Угрюм-река

Вячеслав Шишков
Угрюм-река

V

Прохору сегодня грустно. В Ербохомохле сказали ему, что белый старик Никита Сунгалов приказал долго жить. Когда? Позалонись. Когда? В самый что ни на есть Покров.

– Неужели в Покров?! – Прохор долго отупело мигал, его душа была удивлена вся и встревожена.

Сходил на могилу старца. Вот там-то пробудилась в нем щемящая тревога, большой вопрос самому себе. Он стоял без шапки, с поникшей головой. Темная елка накрыла лохматой лапой кучу земли с крестом. На кресте – две стрекозы сцепились, трепещут крылышками. Вверху – ворона каркнула и оплевала могилу белым. Прохору опять вспомнился свой первый путь, безвестность, страхи, та гибельная ночь в снегах... Вот у него уже борода растет, бездумная юность откатилась, истоки пройдены, впереди темная Угрюм-река с убойными камнями, впереди – вся жизнь. Но ему ли бояться Угрюм-реки? Нет! Он пройдет жизнь играючи, тяжелой каменной ногой, он оживит весь край, облагодетельствует тысячи народу. Он... А что же в конце концов? Вот такой же на погосте бугор с крестом? Нет, не в этот песок он ляжет, только надо бороться, работать, надо верить в себя. Но как все-таки трудна, как опасна дорога жизни! Тьма – и ничего не видно впереди. И вот он один, среди старых и свежих могил. Зачем он пришел сюда? И кто же ему поможет в жизни, кто благословит на дальний путь?

Стало на душе вдруг холодно и смутно. Он вздохнул и крепко подумал: «Дедушка Никита, благослови на жизнь». И подумалось ответно из могилы: «Плыви, сударик... Посматрива-а-ай!»

Бушевал падучий порог, весь в беляках и пене. Угрюм-река хлесталась о камни грудью, Угрюм-река была грозна...

– Здравствуйте, Ниночка! Дорогая моя, хорошая Ниночка...

– Прохор, вы?! И борода? Сейчас же отправляйтесь бриться.

Миловидная Домна Ивановна навстречу пухлую свою ручку протянула:

– Здрасте, здрасте, гостенек наш дорогой...

Ну, конечно, охи, ахи и первым делом – чай. К чаю, как и в тот далекий зимний вечер, пожаловал после бани и сам Яков Назарыч Куприянов.

– Ух ты, мать распречестная! Прохор!! – весело закричал он женским – не по фигуре – голосом, крепко облапил Прохора и крепко три раза поцеловал. – Ну и дядя! Ну и лешева дубина вырос... Никак больше сажени ты?..

– Что вы, Яков Назарыч, – басил Прохор, стоя фонарным столбом. – Какой же рост во мне?.. Карапузик.

Все захохотали.

– Хе-хе... В таком разе и я, по-твоему, щепка? – И хозяин похлопал ладонями по своему гладкому тугому животу. – Ну а как отец, мать? Давно писали? А черкесец тот, как его? Ну а деньжищ-то много в тайге нажил? Ого, отлично!.. Ба-а-льшой из тебя будет толк. Мать, угощай!

Прохор чувствовал себя великолепно – чисто вымытый, в свежем белье, новой венгерке со шнурами и козловых сапогах.

– Как вы удивительно похорошели, Ниночка, – сказал он.

– А разве я была не хороша?

– Нет, я... в сущности... я хотел сказать...

– Ничего, ничего, сыпь!.. Бабы это любят, – захехекал хозяин. – А ну-ка коньячку. Да, да, весь в дедушку. А батя твой непутевый, слабыня, бабник. Так и скажи ему. Есть, есть слушок такой... Да-да.

Прохор покраснел, по затылку прокатился холодок. Нина, склонившись над чашкой, урывками посматривала на него, весело подмурлыкивала что-то, улыбалась. «Строгая и насмешливая», – подумал Прохор и сказал, обращаясь к Якову Назарычу:

– Вот Нина Яковлевна писала, что вы собираетесь путешествовать. Правда это?

– Ах, вот как! – притворно сдвинув брови, закричала Нина. – Мне, мне не доверять?!

– Правда, правда, поедем, – закашлялся сам.

– Сейчас же просите прощения! На колени!..

– Да будет тебе, Нинка, представляться-то.

– Ничего, дочка, представляйся! Крути парню голову, хе-хе-хе!

– Папочка!

Нет, хорошо! Все, как и в тот вечер. Лампа с висюльками, пузатый, купеческой породы, самовар, пироги, варенье. Те же рыжеватые, с проседью, борода и кудри Якова Назарыча, даже пиджак чесучовый тот же. Все, как в тот вечер, все хорошо. Только в тот вечер не было еще у него в груди Анфисы. Почему же она теперь вдруг выплыла непрошеною тенью где-то там, за Ниной, и так укорно смотрит на него?

– Я шибко-то не тороплюсь. Лишь бы нам на Нижегородскую ярмарку попасть, – говорил на другой день Яков Назарыч Прохору.

Они шли по городу, в лавку. Жарко, солнечно. Яков Назарыч обливался потом, был под зонтиком и обмахивался платком.

– Я товар давно отправил, еще по весне. С собой только чернобурых захватим, да полярочка одна есть, как снег, что и за лиса! Ей-богу, право!

Лавка, в каменных новых рядах, большая, в три раствора. Хозяин лавку очень запустил, все по ярмаркам ездил да по селам, ведь у него во многих селеньях лавки. А здесь надо бы произвести учет. Прохор предложил свои услуги. Яков Назарыч рад. Уходили вдвоем с раннего утра и пропадали до вечера, обед им приносила горничная в сопровождении Нины. Иногда Нина подолгу оставалась в лавке, как-то даже стала с Прохором перебирать ленты, но у них дело не клеилось, путали сорта, цены, болтали. Яков Назарыч сметил и сказал, подняв на лоб круглые очки:

– Иди-ка ты, коза, с своей помощью домой. Не помощь это, а немощь.

– Папочка, – проговорила Нина и встряхнула шкуркой соболя, – ты знаешь, что в Древней Руси шкура называлась – скора?

– Сама-то ты «скора».

– Нет, верно. Отсюда – скорняк. Я же читала. Или вот перчатки, они назывались перстаты, от слова – перст.

Яков Назарыч все приглядывался к Прохору. Вот золотой человек, неужто Нинка оплошает?

В лавке четыре велосипеда.

– Выбери-ка себе самый лучший, – сказал Яков Назарыч, – и владей! За труды дескать.

Прохор подарком был очень растроган, поблагодарил и в тот же вечер своротил себе нос, но дня через два кой-как привык держаться на колесах.

Приближалось время отъезда. Домна Ивановна вся в заботе: надо же на дорогу наготовить припасов.

– Как жаль, Ниночка, что вы не велосипедистка, – сказал Прохор прохладным вечером.

– С чего вы взяли? Только с вами ездить стыдно: вы опять дьякона сшибете.

Однако они покатили за город. Ровная, убитая дорога несла их легко. Широкий цветистый луг.

– Давайте собирать цветы, – сказала Нина,и, нарвав букет незабудок, протянула Прохору: – Вот вам... Не забывайте.

В этот миг там, далече, черкес подал Анфисе последнее письмо.

– Ниночка! – воскликнул Прохор. – И как вам не грех так думать? Вас забыть?

...– Спасибо, Ибрагимушка, – прочла письмо Анфиса; губы ее кривились. – Спасибо и Прохору твоему... Прохору Петровичу.

Прохор поцеловал букет и прижал его к сердцу.

– Вот если б... Только боюсь сказать, – проговорил он, сдерживая улыбку.

– К чему говорить? Я же и так понимаю вас, – засмеялась, загрозила пальчиком Нина.

Прохор поймал ее руку.

– Нина... Ниночка!..

...И письмо из рук Анфисы упало. Широко раскрытые глаза ее глядели в пол.

– Ты чего? – спросил черкес.

– Так, Ибрагимушка... Зачем же ты одного-то его бросил?

– Прошка жениться хочет. Невеста выбирать поплыл.

– Невесту?.. – И ничего не сказала больше.

...– Нина! – начал Прохор, смущенно потупив глаза и перебирая поля шляпы. – Ах, если б вы только... если бы...

– Ужасно ненавижу эти ахи. Вы хотите сказать, что любите меня? Да?

...»А на вашу притворную любовь я плюю». Прохор ли это пишет? Анфиса дробно-дробно затопала, как в плясе, ударила кулаками в стол и замотала головой.

...У Прохора гудела радостью душа. Золото заката ослепляюще растеклось в его глазах. Нина сидела рядом, на лугу, пахучая, как цветы после дождя, и соблазнительно улыбалась. Прохор грубо схватил ее в охапку, опрокинул на спину и поцеловал в губы..

– Негодный мальчишка! Как вы смели?! – Вся взбешенная, она вскочила. – Нахал! – Выбежала с велосипедом на дорогу и быстро поехала домой.

Ошеломленный, Прохор едва залез на своего «дукса». Он, чуть не плача, ругал себя идиотом, подлецом, выписывал по дороге ужасные крендели, пред самым городом двинул какую-то старуху в зад и брякнулся с велосипеда.

VI

– Здравствуй, Красная шапочка, – сказала Анфиса горестным голосом. – Поговорить с тобой пришла.

После первого давнишнего свидания с Анфисой Шапошников так обработал себя, что и не узнать: вместо дикой бородищи – аккуратная бородка, длинные, но реденькие волосы подрублены в скобку, по-кержацки, умыт, опрятен, даже под ногтями чисто. Очень обрадовался он Анфисе и, несмотря на жару, накинул новый коломянковый пиджак. Лысина его торжественно сияла.

– Вот письмо, прочти, поразмысли, грамотей.

Он надел пенсне, сел и задрал вверх ноздри. Анфиса нервно дышала, наблюдая за его лицом. По углам стояли волк, и зайцы, и зверушки.

– Н-да!.. – протянул он, перекинул ногу на ногу и заюлил носком начищенного сапога. Он вспомнил про свой письменный донос Прохору, ему стало обидно за себя и стыдно.

Анфиса вопросительно подняла брови.

– В порядке вещей, – неискренне сказал он.

– Как это в порядке?! Какой же это порядок?

– Н-да-а... – загадочно вновь протянул Шапошников.

– Господь с ним! – махнула она рукой и опустила голову.

Он потрогал свой нос и искоса поглядел на высокую, под голубой кофточкой, грудь Анфисы. Ему хотелось и помучить Анфису, окатить ее холодным словом, и сказать ей самое заветное. Но почему он так всегда теряется перед этой простой женщиной? Неужели власть красоты так сильна, так обаятельна? Он провел ладонью по большой лысине своей и, вздохнув, проговорил:

– А как вы смотрите на жизнь? – и тут же выругал себя за глупый вопрос свой.

Не раздумывая, ответила:

– Да очень просто, Шапкин. Ни жемчугов, ни парчей мне не надо. А вот посидеть бы с милым на ветке, как птицы сидят, да попеть бы песен... И так – всю жизнь. И ничего мне, Шапочка, мил-дружок, не надо больше. Так бы и сидеть все рядком, пока голова не закрутится. А тут упасть оземь и... смерть.

 

Шапошников чуть прищурил глаза и придвинул свой стул к ней вплотную.

– Это романтика, наивная фантазия, мечта, – сказал он.

Анфиса резко отодвинула свой стул.

– А я и другая, ежели хочешь. – И она загадочно, как-то пугающе заулыбалась. – Во мне и другой человек сидит, Шапочка. Ух, тот шершавый такой! Тот человек с ножом.

– С ножом? – нервно замычал Шапошников.

– Денег ему давай, сладкого вина ему давай, золота! Жадный очень, зверь. Иной раз он чрез мои глаза глядит... Боюсь. – Анфиса шептала сквозь стиснутые зубы и зябко передергивала плечами.

Шапошников взглянул на нее, вздрогнул, съежился: глаза ее были мертвы, пусты.

– Анфиса Петровна!

– Боюсь, боюсь... – еще тише прошептала она, откачнувшись вбок и как бы отстраняясь от кого-то руками. И вдруг, вскочив, топнула: – Эх, жизнь копейка!.. Шапочка, давай вина!

Шапошников тоже вскочил.

– Анфиса Петровна!

– Давай вина! Нету? Прощай!

– Постойте, дорогая моя! Минутку... – Он схватил ее за руки и дружески-участливо спросил: – Так в чем же дело?

У Анфисы слезы полились.

– Дело не во многом, Шапочка. Дело в сердце моем бабьем... Эх! Ну, прощай, дружок... Вижу, ничего ты мне не присоветуешь. Тут не умом надо... Эх!.. Уж как-нибудь одна. Прощай!..

Анфиса на голову выше Шапошникова, и когда обняла его, он уткнулся лицом ей в грудь. Ей приятно было ощущать, как этот премудрый книжный человек дрожит и трепещет весь. Выбивая зубами дробь и заикаясь, он сказал:

– Вы... вы мне, Анфиса, присоветуйте... Вот скоро кончится срок ссылки, а чувствую – не уйти мне... Анфиса... Анфиса Петровна... Не уйти.

– Да, верно... Не уйти, – сказала она. – Ты уж по пазуху влип в нашу тину. Женишься ты на толстой бабище, а то и на двух зараз. Сопьешься да где-нибудь под забором и умрешь...

– Нет, не то. Нет, нет! Мне стыдно показаться смешным... но я...

– Вижу жизнь твою насквозь, Шапочка... Так и будет.

– И откуда у вас вещий такой тон?

– Господи, да я же ведьма!

Комнату мало-помалу заволакивали сумерки. Волк, и зайцы, и зверушки слились, утонули в сером. Шапошников чиркнул спичку и зажег самодельную свечу. Когда оглянулся – Анфисы не было. Был Шапошников – удивленный, оробевший чуть, были волк, и зайцы, и зверушки. Еще на столе, в бумажке, деньги – тридцать три рубля. В записке сказано:

«Возьми себе, помоги товарищам на бедность. Деньги эти черные».

Петр Данилыч объявил черкесу:

– Ты останешься у нас. Прохор уехал надолго.

Ибрагиму без дела не сидится: стал с Варварой на продажу конфеты делать – хозяину барыш, – а над воротами укрепил неизменную вывеску:

СТОЙ! ЦРУЛНАЪ ЫБРАГЫМЪ ОГЪЛЫЪ

Но хозяин как-то по пьяному делу сшиб ее колом: «Весь дом обезобразил!.. Тоже, нашел где...» Тогда Ибрагим прибил вывеску на вытяжной трубе отхожего места: видать хорошо, а не достанешь.

Хозяин часто ездил по заимкам к богатым мужикам попить медового забористого пива, поволочиться за девицами, за бабами; однажды здорово его отдубасил за свою жену зверолов-мужик. Петр Данилыч лежал целую неделю, мужик пришел навестить его и гнусаво извинялся:

– Ежели бы знать, что ты, неужели стал бы этак лупцевать... А то – темень. Да пропади она пропадом и Матрена-то моя, думаешь – жаль для такого человека?

Заглядывал к Анфисе, но та все дальше, все упрямее отстранялась от него. Это его бесило. Грозил выгнать Анфису вон из дома. Ну что ж, пусть гонит, неужели свет клином сошелся? Анфиса при нем же начинала укладывать в сундуки добро. Куда же это она собирается? К нему. К кому это – к нему? А вот он узнает, к кому уйдет Анфиса. Тогда он принимался упрекать ее, потом всячески ругать, она молчала – он выходил из себя и набрасывался с кулаками, она спокойно говорила: «Иди домой, не поминай потаскуху Анфису лихом. Прощай!» Он с плачем валился ей в ноги: «Прости, оставайся, владей всем». И, придя домой, бил жену свою смертным боем. Марья Кирилловна из синяков не выходила, денно и нощно думала: «Вот женится Прохор, сдам все дело с рук, уйду в монастырь».

Петр Данилыч о хозяйстве не заботился, а хозяйство плохо-плохо, но приумножалось: хлопоты Марьи Кирилловны неусыпны, Илья Сохатых тоже усердно помогал, хотя и небескорыстно: пообещалась хозяйка женить его на Анфисе Петровне.

– Когда же, Анфисочка, осмелюсь настоятельно, без юридических отговорок, вас спросить? – приставал к красавице Илья. – Ведь надо ж в конце всего прочего и в гегиену с медициной верить... Просто измучился я весь от ваших пышностей в отсутствие женитьбы.

– Скоро, Илюшенька!.. Скоро женю тебя... Да многих женю, дружок...

– Ах, оставьте ваш характер!.. Это смешки одни с вашей стороны... И вследствие наружного пыла вы толкаете меня к гибели. – Илья ерошил рыжие свои кудри; с его тонких губ вместе с витиеватыми словами летела слюна. – Вы вскружили всем головы, даже один человек, – я молился на него, вот какой курьезный человек, – и тот из-за вашей красоты весь остригся и стал как едиот... Ага, смеетесь?! А каково это видеть мне, вашему, позволю себе уронить, нареченному, а?!

Отец Ипат отчаянно сморщился, зажал толстые щеки картами, сизый большой нос выставил вперед, уголками припухших глаз зорко и со страхом следил за правой рукой Петра Данилыча.

– Рр-раз! – хлестко щелкнул тот по самому кончику поповского носа десятком туго сжатых карт. – Два!

Отец Ипат бодал головой и хрюкал:

– Полегче!.. Зело борзо.

– Три! А ведь я, батя, со старухой-то своей разводиться хочу... Четыре!

– Не одобряю. Ой!!

– Пять!..

– Ну, слава Богу, все... Сдавай, – сказал отец Ипат, утирая градом катившиеся слезы.

– Поздно.

– Ишь, злодей, игемон, эфиоп. А реванш? Не желаешь?

– Поздно. Пойду.

– Куда это, к ней? К Меликтрисе Кирбитьевне? Зело зазорно. Право, ну.

– Батя, помоги... Тыщу.

– Больно ты дешев! А молодица хороша, сливки с малиной!.. Право, ну... Зело пригожа. – Он сдал карты, вздохнул, перекрестился: – Ох, Господи!

Петр Данилыч нарочно поддался. Отец Ипат тузил его сизый нос с остервенением, точно мужик конокрада.

– Ну, дак как, ваше преподобие? – сказал Петр Данилыч и сморкнулся в платок кровью.

– Нет, нет, меня, брат, не подкупишь... Дешево даешь! Право, ну. Дело кляузное, прямо скажу, грязное... Хотя в консистории у меня связишки кой-какие есть.

От священника – час был поздний – Петр Данилыч направился к Анфисе. Но завернул домой, чтоб взять коробку конфет и новые модные туфли, купленные в городе, по его поручению, приставом.

Пристав же в это время, сказавшись толстой, сварливой жене своей, что идет навести ревизию политическим ссыльным, направился к отцу Ипату. Тот собрался спать, сидел пред маленьким зеркалом в одном белье и растирал вазелином распухший нос.

Анфиса тоже сидела у себя пред зеркалом, кушала шоколадки и красовалась, примеряя соломенную шляпу с лентами.

– Это кто ж тебе шляпу? И конфеты! Эге, точь-в-точь, как у меня. Пристав? – поздоровавшись, спросил Петр Данилыч.

– Да, пристав.

Петр Данилыч сел и забарабанил в стол пальцами.

... – А я вас, отец Ипат, осмелился побеспокоить по важному делу, – сказал пристав, здороваясь со священником, и покрутил молодецкие усы. – Дело у меня сердечное...

– Да я фельдшер, что ли? Валерьянки у меня, Федор Степаныч, нету. Хе-хе-хе... Извини, что я в подштанниках.

– Я человек военный, – сказал пристав, ласково оглаживая эфес шашки, – и хочу начистоту. Помогите мне развод провести.

– Развод? Какой развод? Кто?! – изумился отец Ипат и уронил банку с вазелином.

– Я. С своей женой.

Отец Ипат выпучил на пристава свои узенькие глазки и застыл.

... – Дак пристав? – спросил мрачно Петр Данилыч.

– Да, да, да, – задакала Анфиса.

Он сорвал с Анфисы шляпу и бросил на пол.

– Это что ж такое?.. Петр Данилыч... Значит, я не вольна себе?

... – Ты?! С своей женой? – наконец протянул отец Ипат.

– Да, да, да, – задакал и пристав, виляя взглядом и выпячивая свою наваченную грудь. – Представьте, схожу с ума, представьте, Анфиса Петровна – вопрос жизни и смерти для меня...

Отец Ипат вскочил, ударил себя по ляжкам и захохотал:

– Ах вы, оглашенные! Ах вы, куролесы!.. Епитимью, строжайшую епитимью на вас на всех! – Нося жирный свой живот, он стал бегать босиком по комнате. – То один, то другой, то третий. Ха-ха-ха! Ну, допустим, разведу вас... Извини, что я в подштанниках... Вас два десятка, а она одна... Ведь вы перестреляетесь... Дураки вы этакие, извини, Федор Степаныч... Право, ну...

– Кто же еще?

– Кто, кто?.. Да скоро из столицы будут приезжать. Вот кто... А вот я гляжу-гляжу, да и сам расстригусь и тоже – к Меликтрисе: полюби!.. – Отец Ипат опять ударил себя по широким ляжкам и захохотал.

Потом началась попойка.

...– Я все для тебя сделаю, хозяйкой будешь в доме, – говорил размякший Петр Данилыч. – Поп обещался развод в консистории обмозговать. А нет – доведу жену до того, что в монастырь уйдет.

Пили они наливку из облепихи-ягоды. Жарко! У Анфисы кофточка расстегнута. Петр Данилыч блаженно жмурится, как кот, целует Анфису в лен густых волос, в обнаженное плечо. Но Анфиса холодна, и сердце ее неприступно.

– Я бы всем отдала на посмотрение красоту свою. Пусть всяк любуется. Меня нешто убывает от этого. А душа рада. Вот приласкаю какого-нибудь последнего горемыку, что заживо в петлю лез, – глядишь, и ожил. Значит, и греха в этом нету. Был бы грех, душу червяк тогда грыз бы. У меня же на душе спокой. Ничьей полюбовницей, Петя, не была я, а твоей и подавно не буду.

– Я женой предлагаю... Дурочка!..

– Какая я жена для тебя? Ты крепок, да уж стар. Если женишься, я и тогда красоту свою буду другим раздавать, как царица нищим – золото. Заскучает черкес твой – приласкаю, сопьется с панталыку сопливый мужик – и его своей красотой покорю...

– Ты пьяная совсем.

– Тот – мой муж, кто всю меня в полон заберет, чтоб ни кровиночки больше не осталось никому, вся чтобы его была. И такой сокол есть. Хоть и навострил крылья в сторону, а чую, на мое гнездо вернется... А не захочет, прикажу!

– Анфиска! Кому ты говоришь это?!

– Тебе, Петенька, тебе...

Он злобно сорвался с места, ударом ноги отбросил табурет, кинулся к Анфисе.

– Бревно я или человек?! Убью!! – Он задыхался, хрипел, был страшен.

Анфиса быстро в сторону, по-холодному засмеялась, погрозила пальцем.

– А кинжальчик-то мой помнишь, Петя? Моли Бога, что тогда остался жив. Спасибо китайскому доктору, знатный яд, чуть ткну – и не вздохнешь. Вот он, кинжальчик-то. – И в ее вертучей руке заиграл-заблестел кривой клинок.

...Пристав вылез от священника – хоть выжми и, пошатываясь, долго тыкался в темной улице. Под ним колыхалось и подскакивало сто дорог, а чертовы ноги перепрыгивали с одной на другую. Крайняя дорога вдруг вздыбилась верстой и хлестнула его в лоб. Лбу стало холодно и больно.

– А, голубчик!.. Вот где ты валяешься?! – прозвучал над ним голос.

«Это супруга», – подумал пристав.

...А к отцу Ипату вошел Ибрагим. Он держал под мышкой зарезанного гуся и крестился на широкий с образами кивот, где теплилась большая лампада. Отец Ипат сидя спал, уткнувшись лбом в столешницу.

– Кха! – кашлянул черкес. Отец Ипат почмокал губами, захрапел. Черкес кашлянул погромче. Храп. Черкес крикнул:

– Эй! – и топнул.

Отец Ипат приподнял охмелевшую голову, открыл рот. Ибрагим усердно закрестился опять и сказал, протягивая гуся:

– Вот, батька, отец поп, на. Макаться хочу, вера хочу крестить... Варвара хочу свадьбу править.

– Развод?! – подпрыгнул вместе с креслом поп и вновь сел. – Развод?! К черту, к дьяволу!.. Не хочу развод...

– Мой вода мырять, вера святой... Крести дэлай. Мухаметан я... Мусульман.

Отец Ипат схватил за шею гуся и, крутя им, гнал черкеса вон:

– Ступай, ступай! Какие по ночам разводы. Соблазн. Архиерею донесу...

– Ишак, батька, больше ничего! – кричал черкес, спускаясь с высокой лестницы.

Пьяный отец Ипат по-собачьи обнюхал гуся, сказал:

– Зело борзо, – бросил его в угол и рядом с ним улегся спать.

Крутым серпом стоял в высоком небе месяц. Он был виден отовсюду. Прохор с Ниной тоже любовались им, врезаясь в горы Урала. Гремучие колеса скороговоркой тараторят в ночной тиши, медная глотка по-озорному перекликается с горами. Поезд в беге виснет, как лунатик, над мрачными обрывами, по карнизу скал, вот-вот сорвется. Нине жутко – ушла в вагон.

Прохор взглянул на месяц: «А что-то там у нас, в Медведеве?»

В Медведеве в этот самый миг хлестала пристава по щекам жена, Шапошникову снилась красавица Анфиса.

 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69 
Рейтинг@Mail.ru