bannerbannerbanner
Угрюм-река

Вячеслав Шишков
Угрюм-река

XXI

Инженер Протасов любил весенними вечерами заходить в эту избушку. Иногда просиживал в ней до самого утра. Чрез сени жили хозяева, в передней половине ссыльный, «царский преступник», чучельщик Шапошников. Он маленький, бородатый, лысый. По стенам, на окнах, на столе звери и зверушки, в углу с оскаленной пастью волк.

– Все препарируете?

– Да.

– Не скучно?

– Что же делать! Охота дает мне развлечение, препарировка кормит меня. Иначе в этой глуши – духовная смерть.

Первая встреча произошла так. Инженер Протасов принес коробку печенья и фунт сыру. За чаем ведутся длинные разговоры. Протасов все пристальней приглядывается к ссыльнопоселенцу, упорно что-то припоминает и никак не может вспомнить нужное. Вдруг Шапошников начинает рассказывать о своем старшем брате, погибшем в селе Медведеве. Протасов весь насторожился, кровь бросилась в голову, спросил:

– Как он погиб?

– Подробностей не знаю, товарищ. Говорят, спился, сошел с ума, сгорел. Брат, помню, писал мне о вашем патроне Громове, когда тот еще мальчишкой был. Припоминаю, он пророчил Громову большую судьбу. Еще писал о некой необычайной демонической женщине. С весьма странной судьбой.

– Об Анфисе?

– Да. Вы слышали?!

– Как же! Ходят целые легенды.

– Я получил от брата три предсмертных письма. Они написаны одно за другим. Два последних – утром и вечером, в тот же день, я полагаю – в день его трагической смерти. Письма ужасные. Все в мистических прорицаниях, в исступленных фразах. Я удивляюсь, что с ним стряслось? Всегда такой трезвый во взглядах. Очевидно, влияние тайги, всей обстановки, а может быть, и этой женщины. Он ее любил, хотел жениться на ней. Да и немудрено. Вот полюбуйтесь... – Шапошников вытащил из-под деревянной кровати, из сундука, вложенный в футляр застекленный акварельный портрет.

– Брат прислал мне фотографию. Мой приятель, известный портретист, сделал с нее картину.

На Протасова глядела сквозь стекло очаровательная женщина. Правильный овал лица, тугие косы на голове, тонкие изогнутые брови, большие влекущие к себе глаза, – от них нет сил оторваться.

– Так вот она какая, эта Анфиса, – пресекшимся голосом прошептал Протасов. – Да это прямо одна из блестящих фантазий Греза! Сам Рафаэль оцепенел бы перед ней...

– Такие женщины действительно могут свести с ума.

– Но в ней ничего нет демонического, она вся – свет. От нее святость какая-то идет... Ну, Жанна д'Арк, что ли... – Протасов говорил тихо, все еще не отрывал глаз от очаровавшего его лица.

– А это вот мой погибший брат.

– Слушайте! – вскричал Протасов, вглядываясь в большую фотографию. – Да это ж вы!

– Да, я сам смотрю на этот портрет, как в зеркало. Нас всегда путали с братом. Даже голос и манеры. Словом... Кастор и Поллукс.

– Странно. Вы, право, как сказочная птица феникс, восставший из пепла.

– Хм... Пожалуй. И если б я повстречался с Громовым, он обалдел бы. И, знаете, у меня есть еще интересный документ... Он вас, товарищ, может поразить. Приготовьтесь. – И Шапошников стал рыться в сундуке, набитом потрепанными книгами. – Пожалуйста, наливайте сами, кушайте... Прикройте самовар. Он с угаром... Вот-с, извольте. – И Шапошников подал несколько листов бумаги, исписанных мелким угловатым почерком. – Это черновик донесения министру юстиции прокурора Стращалова по делу об убийстве Анфисы Козыревой. Словом, уголовный роман о Прохоре Громове. Довольно интересный. Тут и о брате моем. Возьмите с собой. На досуге прочтете.

– Но как же он... к вам...

– Стращалов – мой приятель. Когда-то вместе в университете учились. Потом, года три тому назад, повстречались в ссылке.

– Что?.. Разве он...

– Да, бывший прокурор Стращалов – революционер... – И Шапошников, потирая руки, захихикал в бороду. – Прокурор и... Да, странно. Досталось ему ну не политическое, а близкое к политике дело... Студент какой-то... Ну, речь. А прокурор, вместо обвинения, как начал да как начал крыть наши порядки! Ну, обыск... Нашли литературу. Вообще жандармерия давненько до него добиралась. Вот так-то...

– Где же он теперь?

– Кто, прокурор? А недалеко. Полагает перепроситься сюда.

Протасов заглянул в самый конец, в резюме докладной записки. Шапошников заметил, как щеки гостя побагровели.

– Черт!.. Не может быть... – швырнул Протасов рукопись на стол. – Чтоб Громов был убийца!.. Нет, чушь, гиль...

– Да, Прохор Громов прямой убийца Анфисы и косвенный убийца моего родного брата. Постараюсь с этим мерзавцем сквитаться как-нибудь. – Голос Шапошникова был весь в зазубринах, звучал угрозой. Но Протасов не слыхал его. Мысль Протасова заработала вскачь, вспотычку, его лоб покрылся морщинами, в похолодевших глазах отражалось душевное напряжение; Протасов взвешивал, оценивал за и против, делал поспешные выводы, но тут же опровергал их логикой, направлял мысль в обхват всей громовской жизни с Ниной в центре, снова делал умозаключения. Наконец, отирая рукой вспотевший лоб, сказал:

– Нет, нет... Это невероятно. Ваш прокурор, простите меня, клевещет.

– Не думаю! – закричал фальцетом Шапошников и, потряхивая седеющей бородой, стал взад-вперед бегать по комнате.

Волк, звери и зверушки с любопытством следили за ним глазами. Набитая паклей белка, прижав лапки к пушистой груди, как будто силилась о чем-то намекнуть ему, может быть, о том давно прошедшем зимнем вечере, когда юный Прохор нес от Шапошникова вот такую же, как и она, зверушку, но встретилась Анфиса – шум, крик, звонкая пощечина, и мертвая свидетельница-белка осталась валяться на снегу. Да, да, об этом. И еще о том, что сейчас сюда, может быть, войдет ожившая Анфиса и скажет всему миру, и волку, и зверушкам, кто убил ее. Но Анфисе не проснуться. Только милый ее образ, запечатленный изысканной кистью мастера, безмолвствует в этой хижине, и Протасову нет сил оторваться от него.

– Нет, нет, не думаю, чтоб прокурор Стращалов клеветал, – запыхтел взволнованный Шапошников. – Во всяком случае, он будет здесь и, надеюсь, докажет вам, что ваш Громов – преступник.

К великой радости Протасова, вместе с ожидаемым грузом приехал и Иннокентий Филатыч. А вместе с ним...

– Позвольте представить. Это родственник Нины Яковлевны, человек деловой, коммерческий. Иван Иванович Прохоров...

Инженер Протасов козырнул, подал ему руку и сказал Иннокентию Филатычу:

– А я вас попросил бы остаться здесь, помочь мне.

Старик с огорчением посмотрел в сторону, подумал и, встряхнув длинными рукавами архалука, сказал:

– Ладно... Ежеле надо, останусь... Только по Анюте соскучился, по дочке.

Однако Анна Иннокентьевна за последнее время не особенно-то скучала об отце. Ее по мере сил старался развлекать закутивший Прохор. Странная какая-то, железная натура этот Прохор Громов. Два раза тонул на днях в весенних бушующих речонках, в третий раз – утопил коня, сам выплыл. Время горячее, он с утра до ночи на работе, спит, ест где придется, но, ежели попадет домой, заходит ночевать к Анне Иннокентьевне.

Никто бы не подумал, даже любовница пристава Наденька, что набожная, строгая вдовица сбилась с панталыку, впала в блуд. Анна Иннокентьевна подчас и сама недоумевает, как мог с нею приключиться такой грех. Да уж не демон ли это обольститель, обернувшись Прохором, храпит у нее на пышной, лебяжьего пера постели? Когда пришла ей эта мысль, вдовица обомлела. И, вся смятенная, хотела осенить спящего крестом и ужаснулась: вдруг это действительно сам сатана лежит, его перекрестишь, а он обратится в такое, что в одну минуточку с ума сойдешь. Нет уж, пес с ним... Хоть бы отец скорей приехал.

А случилось это очень просто. Второй день Пасхи. Ночь. Стукнуло-брякнуло колечко.

– Кто такой?

– Анюта, отопри.

– Сейчас, сейчас!.. Ах, я прямо с кровати... Я думала – папенька.

Она открыла дверь и, сверкая матово-белыми плечами, помчалась в спальню приодеться.

Попили чайку, подзакусили. Обласканная ночь быстро миновала.

– Куличи, Анюта, у тебя очень сдобные, – говорил утром Прохор.

– Ах, какие же вы греховодники, Прохор Петрович. На кого польстились, на честную вдову. Теперь все говенье мое, весь великий пост – насмарку. – Она улыбалась, но слезы неудержимо текли по ее полным бело-розовым щекам. – И не смейте больше появляться, не пущу.

На четвертый день Пасхи, когда были съедены все куличи, она, прощаясь, сказала ему:

– Приходите. Буду ждать. Свежих куличиков испеку. Еще сдобней.

На шестой день Пасхи, удостоверившись в вероломстве Прохора, Стешенька и Груня решили вымазать бесстыжей вдове ворота дегтем. Но, по великому женскому сердцу, пожалели позорить милого Иннокентия Филатыча и, вместо задуманного мщения, пошли в гости к Илье Петровичу Сохатых, где и нахлестались обе разными наливками до одурения.

На Фоминой неделе Прохор сказал вдове:

– Ты мне надоела. До свиданья.

Анна Иннокентьевна три дня, три ночи неутешно выла, как осиротевшая сова в дупле. А тут пришло цисьмо:

«Свет Анютушка! Христос воскресе! Я приехал, сижу на реке Большой Поток, на пристани. Заарестовал меня Андрей Андреич для работы. А со мной родственник Нины Яковлевны – Иван Иваныч Прохоров, будет жить у нас. Приедем внезадолге».

Вешние воды скатились. Угрюм-река вошла в берега свои.

Мистер Кук и дьякон Ферапонт, на удивленье всем, начали купаться. Холодная вода обжигала тело, быстро выбрасывала пловцов на солнечный прогретый воздух. Попробовал было понырять и Илья Сохатых, но схватил насморк, флюс и до жаров проходил с подвязанной щекой. В утешение свое он заметил, что утроба супруги действительно помаленьку увеличивается в объеме.

– Ангелочек... Милая... – сюсюкал Илья, придерживая застарелый флюс.

Он сразу весь обмяк душой и телом, флюс лопнул, и счастливый будущий отец послал в городскую типографию заказ на пригласительные карточки с золотым обрезом «по случаю высокоторжественного крещения младенца»...

 

Заканчивалось здание большой литейной мастерской с четырьмя вагранками. Вот-вот должны прибыть с Протасовым новые станки и механизмы. Инженеру-механику Куку дела по горло. Это ж его специальность. Но, будто по наущению дьявола, с ним стали происходить странные истории. Может быть, влияние ранних купаний или лучезарно-спешный ход весны, а всего верней, что, потеряв всякую надежду на взаимность Нины, мистер Кук вплотную увлекается теперь девицей Кэтти. Словом, так ли, сяк ли, но мистера Кука по утрам одолевал сильнейший сон. Бедный лакей Иван! От неприятности, от ежедневных выговоров лошадиное лицо его стало еще длинней, а уши больше. Нет, попробуйте-ка вы разбудить этого окаянного американца! Мистеру надо подыматься в семь утра. Иван с шести часов начинает будто бы невзначай шуметь кастрюльками, посудой, ругать собаку, хлопать дверьми. Мистер Кук повертывается к стене, прикрывает ухо думкой и еще крепче засыпает. Без четверти семь, стуча каблуками, как копытами, Иван подходит к изголовью Кука:

– Васкородие! Барин!

Мистер Кук мычит.

– Да барин же!.. Вставайте.

Мистер Кук мычит, отлягивается ногой. Иван неотрывно тянет свою подневольную волынку. Когда его терпение иссякает, он трясет мистера Кука за плечо:

– Да вставайте же, вам говорят! А то опять ругаться будете...

– Пшел к шертям!

Иван продолжает трясти его, весь сгибается, приставляет рот к самому уху спящего и громко орет. Тогда мистер Кук, озверев, схватывает Ивана за волосы и начинает мотать его голову в разные стороны:

– Вот тебе!.. Так, так, так... На чужой кровать рта не разевать!

Иван вырывается, отступает в кухню; ему смешно и больно. Бормочет:

– Ну и черт с ним... И пусть дрыхнет. Тьфу!

В восемь часов барин вскакивает:

– Иван! Идьет! Для чего не разбудил?!

– Побойтесь, барин, Бога... Глотку кричавши повредил.

– Врешь, врешь... Какой такой есть глотка? Дурак!

Два дня Иван применял ловкий маневр. Безрезультатно использовав все меры, он на минуту затихал и вдруг оторопело бросался к мистеру:

– Барин!! Мамзель Катя, учителка!

– Где?

– На улке дожидается...

Мистер Кук мгновенно вскакивал и, едва продрав сонные глаза, схватывал одновременно сапоги, штаны, жилетку. Момент горького разочарования сменялся брюзгливой бранью. Но Иван терпел.

На третий раз магическое слово «Катя» произвело обратное действие: мистер Кук выхватил из-под кровати сапог и пустил его в удиравшего лакея. Иван злорадно захохотал, высунул из двери голову, сказал:

– Мимо, васкородие... Крынку изволили с молоком разбить. Вставайте. Вставайте.

За чаем мистер Кук дружески беседовал с Иваном:

– Запаздываю на службу. Я этого не терплю. Разбудишь – двадцать копеек. Не разбудишь – штраф.

– Деретесь очень, барин.

– А ты таскай меня за ноги немножечко с кровати, поливай водичкой. Изобрети очшень лючший способ.

– Слушаюсь.

Иван изобрел: он достал где-то старую оглоблю, что дало возможность, обезопасив себя расстоянием, тыкать из кухни барина в спину концом оглобли. Пока-то барин вскочит да сгребет сапог, а Иван уже на улице. Так остроумно был разрешен терзавший лакея вопрос.

Но кто разрешит сердечные терзанья Кэтти?

«Папочка! – писала она отцу. – Не можешь ли ты устроить мне место где-нибудь там, возле тебя. В такой глуши, как здесь, существовать мне тяжко. Боюсь наделать глупостей».

Впрочем, эти строки писались вскоре же после шалой ночи в лесной охотничьей избушке. Но тогда был снег, мороз, теперь – все зазеленело, и букет нежных фиалок, преподнесенный мистером Куком, стоит возле ее кровати.

Милый, милый мистер Кук! Он вот-вот сделает ей предложение. Он показал ей сберегательную книжку и пачку процентных бумаг. У него капитал в десять тысяч. Придется запросить папочку, много это или мало? Как жаль, что нет здесь Нины.

Бедный, бедный мистер Кук! Он до сих пор не знает, влюблен он в Кэтти или нет... Какая трудная, какая непонятная вещь – любовь. Для человека, мозг которого загроможден математическими формулами, схемами стропил и ферм, уравнениями кривых и прочей дребеденью, любовь есть сфинкс. Впрочем, игра в любовь довольно занимательна. А вдруг... вдруг Кэтти согласится быть его женой? О, тогда все пропало – и мистер Кук погиб. Тогда – прощай мечта о миллионах, о собственных приисках, о широких масштабах жизни. Десять тысяч. Ха-ха! Разве это капитал? Как жаль, как жаль, что здесь нет его богини Нины.

Но вот Нина прислала письмо Протасову:

«Дорогой Андрей. Не сердитесь, что это первое письмо после долгой нашей разлуки. Масса дел. Спасибо, помог расторопный Иннокентий Филатыч. Но ваше присутствие было бы незаменимо. Теперь все помаленьку наладилось. Дела с наследством приведены в относительный порядок. Выяснилась наличность капитала. Я теперь, под вашим руководством, могу воевать с Прохором Петровичем. Надо изобрести систему, которая заставила бы его волей-неволей стать человеком. Я отлично понимаю, что обострять отношения с рабочими опасно: это грозило бы нашей фирме крахом. А вот Прохор Петрович не желает этого понять. Что же касается наших с ним взаимоотношений, то... Впрочем, я не буду писать о них, вы сами сможете догадаться. Только одно скажу, что в глубине души я Прохора все-таки люблю. Вы на это, знаю, горько улыбнетесь, скажете: какая нелепая несообразность. Да, согласна. Вдруг я, христианка, верная жена, и – Прохор: весь, как пластырем, облепленный пороками, грехами. Ну, что ж поделаешь. Бывают аномалии. Да! Самое главное. С Иннокентием Филатычем приедет к вам старик Иван Иваныч Прохоров, мой двоюродный дядя. Пригрейте его. Постарайтесь устроить так, чтоб он не попадался на глаза мужу. По крайней мере до моего возвращения. А то Прохор может подумать, что я собираюсь постепенно перетащить к нему всех своих родственников. Об этом старике будут у нас с ним большие разговоры.

Теперь о делах... Во-первых...»

XXII

Свои дела инженер Протасов завершил блестяще: обоз в полтораста лошадей завтра двинется с грузом в резиденцию «Громово».

За Протасовым, наверное, была слежка – урядник здесь «с понятием», но и Протасов не дурак: после окончания работ он нарочно громко пригласил всех работавших у него «политиков» для расчета в квартиру Шапошникова. Значит – просто деловые отношения, не более. Невиданной щедростью Андрея Андреевича политики остались весьма довольны. За чаем велись страстные разговоры о положении громовских рабочих. Предлагалась подача рабочими коллективной жалобы в Петербург, мирная забастовка, вооруженное восстание. Юноша с блестящими глазами, Краев, покашливая, воскликнул:

– Возьмите меня, товарищ Протасов, к себе на службу – и на третий же день я берусь организовать не мирную, как предлагаете вы, а политическую забастовку со всеми вытекающими отсюда последствиями.

– Это преждевременно, – сказал Протасов. – У меня имеются кой-какие перспективы. Его жена – прекрасная женщина... Она... Впрочем, об этом тоже преждевременно.

– Простите, пожалуйста, – желчно заскрипел, как коростель, болезненный Краев. – То есть как это – преждевременно?! Растоптать гада никогда не преждевременно...

– Прежде чем решиться на такой шаг, надо взвесить обстоятельства, которых вы, товарищ Краев, не знаете, – отпарировал Протасов наскок юного энтузиаста.

– Вы, Протасов, сдается мне, ведете двойную игру, – продолжал горячиться Краев. – Вы хотите, чтоб и волк был сыт и овцы целы. Абсурд!.. Вы как маленький или как по уши влюбленный ждете какого-то чуда от женщины...

– Краев, замолчи! – в два голоса оборвали юношу.

– Еще неизвестно, кто из нас маленький: я или вы. – И голос Протасова дрогнул в обиде. – Что ж вы от меня, Краев, требуете? Впрочем, вы ничего не имеете права требовать от меня.

– От вас требует народ, а не я!.. – затрясся, как в лихорадке, Краев и закричал, пристукивая сухоньким потным кулачком в острую коленку: – Вы, если угодно, все время, каждую минуту должны взрывать изнутри предприятия мерзавца Громова! Все время разрушать его благосостояние! Вот путь революционера! А вы что? Вы продались патентованному негодяю за большие деньги... (Протасов вздрогнул и весь похолодел.) Простите меня, дорогой товарищ, не обижайтесь... Я очень болен... Я... – И он надолго закашлялся.

Душе Протасова до предела стало неуютно. Запальчивые слова юноши крепко вонзились в его сознание.

– Продался? Спасибо, спасибо, – едва передохнул он.

Все наперебой стали защищать Протасова. Юноша, все еще кашляя, тряс головой, отмахивался руками, страдальчески гримасничал, стараясь улыбнуться оскорбленному им Протасову. Тот прошелся по комнате и, поборов себя, спокойно сказал:

– В данное время и в данном случае всякие радикальные меры по отношению к Громову я считаю нецелесообразными. Что касается линии своего поведения, то я отчет в этом отдам в другом месте.

Возвратясь в свою избу, Андрей Андреевич долго не мог уснуть. Под впечатлением стычки с Краевым в сознании Протасова встал во всю силу трагический вопрос самому себе: революционер, марксист, имеет ли он, в самом деле, право возглавлять крупнейшее дело народного врага и множить его капиталы? Не ложится ли поэтому ответственность за страдания рабочего класса на его собственные плечи?.. И как вывод: быть Протасову с Прохором Громовым или расстаться с ним?

Страшно сказать: «быть», еще страшней ответить: «нет». Вопрос остался без ответа, вопрос повис над его судьбой, как меч.

Разбитый Протасов провалялся до утра в тягостной бессоннице. Пред утром, когда тревожная ночь соскользнула с земли в небытие, Протасову улыбнулись обольстительные глаза Нины: «Андрей, мы еще поработаем с тобой, мы еще потягаемся с Прохором Петровичем».

– Да, да, – засыпая, мотнул Протасов отяжелевшей головой по неугревной, как каторга, подушке.

На следующий день, в двенадцать часов, семьдесят пять возчиков сели под навес за стол. Жирные щи, каша, пироги с рыбой и по стакану водки. Изобретательный Иннокентий Филатыч сиял. Он угощал мужиков как рачительный хозяин. Когда все было съедено, он встал у выхода.

– Сыты ли?

– Сыты, папаша!

– Все ли сыты?

– Все! Благодарим.

Разукрашенный лентами, цветами, кумачом обоз вытянулся в линию. Заиграла музыка. Каждый возчик, утерев усы рукой, подходил к Иннокентию Филатычу, старик трижды целовался с ним, говорил:

– Постарайся, друг!

Обласканные возчики спешили к своим лошадям.

– Трога-а-й!..

Оркестр грянул шибче. Обоз, скрипя колесами, двинулся в поход.

– Счастливо оставаться, папаша! – взмахивали шапками возчики.

Иннокентий Филатыч Груздев закрещивал обоз большим крестом и во все стороны помахивал беленьким платочком. За обозом – продукты, походные кухни и фураж.

– Ну, Кешка, ты, брат, воистину деляга, – сказал приехавший с Груздевым Иван Иваныч Прохоров и, силясь улыбнуться, лишь задвигал черными, с густой сединой, хохлатыми бровями.

Ямщик подал тройку, оба старика сели в тарантас.

– А я пришел к вам, товарищ, попрощаться. Завтра еду, – сказал Протасов.

Шапошников, потряхивая бородой, с жаром тряс руку Протасова и сам весь трясся.

– Что? Знобит?

– Нет, хуже. Нервы... Хотел выпить валерьянки... А вместо того... Эх!.. Давайте выпьем.

Протасов сел. Шапошников был под изрядным хмельком. Все лицо в напряженном смятении, серые глаза возбуждены.

– Прощайте, Протасов, прощайте. Кажется, закручу.

– Напрасно. К чему это?

– Вы никогда не бывали в ссылке, вот и...

– Человек при всяких обстоятельствах должен оставаться человеком.

Шапошников безнадежно отмахнулся рукой, выпил водки, сморщился, сплюнул сквозь зубы, как горький пьяница.

– Теоретически, – сказал он. – А практически – кой-кто из наших или спивался, или убивал себя. Случается и хуже: женятся на дочках торгашей и едут с товарами в тайгу грабить тунгусов.

– Лучше бежать.

– Да, я согласен. Но я устал... Устал, понимаете, жить... И чувствую, что...

– Бросьте, бросьте.

– Пейте, Протасов.

Чокнулись, выпили. Непьющий Протасов проглотил скверную водку с омерзением.

– Слушайте, Шапошников... Подарите мне рукопись прокурора.

– Зачем?

– Надо.

– Вы не сумеете использовать ее.

– Помогут обстоятельства.

Шапошников вздохнул, сморщился, почесал за ухом, сказал: «Возьмите» – и, пошатываясь, подошел к окну. Руки назад, он смотрел через стекла в мрак и ничего не видел. Спина его сутулилась, плечи вздрагивали. Смущенный Протасов стал тихонько насвистывать какой-то мотив.

– Чувствую, что скоро, – раздался от окна надтреснутый голос. – За братом – фють! А страшно... Бездна. Уничтожение сознания.

 

Протасов молчал. Он не выносил присутствия пьяных, собирался уходить.

Шапошников вдруг круто обернулся, вскинул кулаки и, потеряв равновесие, хлюпнулся задом на скамейку.

– Мерзавец он! Мерзавец... Так ему и скажите... Не сойду с ума, пока не отомщу за брата! А ежели сойду, то и сумасшедший приду к нему! – выкрикивал Шапошников, сильно заикаясь. Потом, как женщина, всхлипнул, ударился затылком в стену и закрыл лицо ладонями. Раздался отрывистый, какой-то лающий плач.

– Я мнимая величина! Я мнимая величина! – отсмаркиваясь, кричал Шапошников. – Я корень квадратный из минус единицы... Презирайте меня, Протасов... Я – не я.

Вдруг в голове Протасова блеснуло дикое предположение: да уж не тот ли это Шапошников, один из героев Анфисина романа? А вся выдуманная история про брата – гиль, бред? Протасов прекрасно знал всю жизнь семейства Громовых в Медведеве из подробнейших рассказов Ильи Сохатых. Что за чертовщина... Не может быть?!

Протасову от мелькнувшей мысли стало не по себе. В голове играл туман от двух рюмок выпитой водки. Он закрыл глаза и старался сосредоточиться. Фу, черт, какая нелепость лезет в голову!..

Протасов внезапно вздрогнул, как от прикосновения холодного железа. Против него – Шапошников. Керосиновая лампа едва мерцала. Лицо Шапошникова растерянно, мокро от слез, жалко. Шапошников через силу улыбнулся и, держа Протасова за руку, шутливо погрозил ему пальцем.

– Я знаю, вы о чем. Ерунда, ха-ха!.. Ерунда! Тот брат сгорел, погиб. Это условно верно, как единица, деленная на нуль, есть бесконечность...

– Условно? – Протасов, робея, глядел в его возбужденные глаза. – Ваш брат заикался, и вы заикаетесь... Это в некотором роде...

– Да, когда пьян или волнуюсь... Наследственно. Дедушка наш алкоголик, отец тоже...

– Вы давно в ссылке?

– Только без экзамена. Я ж говорил вам, что я... Впрочем... Довольно, довольно, милый друг, довольно. – Он вынул из кармана тряпочку и высморкался. – Я... я... я слишком много... страдал. И, поверьте, мне скучно расставаться с вами. Наше село называется – Разбой... Этим все сказано.

Они поцеловались. Волк, звери и зверушки провожали Протасова печальным взглядом.

– Да... – остановился в дверях Протасов. – Дайте мне еще раз взглянуть...

– Что, на Анфису? Нет, нет.

– Почему?

Шапошников, почесывая бока горстями, покачиваясь, залился скрипучим смехом:

– Ре... ревность, понимаете... Ревность.

И вдруг лицо его заледенело.

Обоз двигался прямиком по проложенной Громовым грунтовой дороге. Старики же ехали по старому тракту, чрез деревни, чрез села, где можно сменить лошадей. На второй день путники издали увидели захрясший на аршин в грязи тарантас с поднятыми оглоблями, а в стороне привязанную к дереву, по уши заляпанную грязью лошадь. В тарантасе человек читает газету. Сравнялись.

– Илюша, ты?

– Я, Иннокентий Филатыч... Здравствуйте!

– Давно сидишь?

– С утра. Часика четыре. Ямщик за народом на пристяжке угнал. Влипли крепко. Это называется – тракт, сплошная, я вам скажу, аксиома. А с вами кто?

– Так, человек один, – ответил Груздев.

Иван Иваныч, закутавшийся в воротник драпового архалука, повел на Илью хохлатыми бровями, отвернулся.

– А я на пристань гоню. Телеграмма получена. Мебель стиль-фасон Прохору Петровичу пришла! – прокричал вдогонку путникам Илья Сохатых. – А наш хозяин на соляных варницах гуляет!

– Чего? Гуляет? Ха-ха! Важно.

К деревне Гулькиной путники подъезжали ранним вечером. Соляные варницы Громова были в версте отсюда, меж двух озер. Будни, а с деревни долетает песня, шум. Пьяный мужик лежит поперек дороги. Пьяная старуха плетется возле изгороди, говорит сама с собой. Телята пронеслись, задрав хвосты. У поскотины умирает обожравшийся вином пастух-старик. Пьяными голосами враз поют двадцать петухов. Сивушным духом пышет воздух, голосит гармошка, нескладный хор подхватывает песню, и все звуки покрывает здоровецкий чей-то бас.

– Ферапонт, – сразу догадался, въезжая в хмельную деревеньку, Иннокентий Филатыч. – Дьякон новый, из кузнецов, Прохора Петровича дружок. Стой, ямщик!

На гребне полого спускавшегося к реке зеленого берега большая десятивесельная лодка. На корме совершенно голый Прохор, во всем своем бесстыдстве. Он прокутил всю ночь, он пьян. Шея у него крепкая, плечи с наплывом, но белое тело стало утрачивать былую стройность, под кожей отлагался разгульный жирок благополучия. Какая-то дикая забубенность в жесте, в голосе, во взгляде хмельных оплывших глаз. Окруженный толпой загулявших девок, баб, шумливым полчищем детей, он чувствовал себя в своей тарелке, как Посейдон, окруженный Амфитритами. Ему наплевать на всех. Что такое толпа людей? Она продажна. За пятак, за водку он уведет ее куда угодно, он заставит ее ползать на карачках, прикладываться к его купеческому брюху. И пусть посмеет только пикнуть закабаленная деревня, хозяин хлопнет ладонь в ладонь – и староста с сотским сведет всех мужицких коров и лошадей в уплату долга. Но хозяин сегодня добр и пьян, толпа тоже пьяна, толпа колобродит с хозяином весь день. Эх, горькое, горькое ты счастье!

Прохор стоит на корме дубом, крепко держится за руль.

– Господин атаман! – возглашает стоящий на носу дьякон в красной рубахе, в плисовых шароварах. – А не видать ли чего в волнах?

– Нет, ничего не видно, – рассматривая из-под ладони простор Угрюм-реки, по-серьезному отвечает Прохор и, как капельмейстер, взмахивает рукой.

Визгливый хор мужиков и баб с уханьем, с присвистом рвет воздух:

 
Ничего-о-о в волнах не ви...
Да не ви-и-и-дно!..
Только ло-о-дочка да черне... да черне-е-е-ет!..
 

– Тяни! Тяни! – командуют обалделые, с заплеванными бородами десятский с сотским. С полсотни подгулявших баб и девок, влегая грудью в лямки, прут судно по луговине вниз, к воде. Пять вдребезги пьяных мужиков, падая, разбивая себе зубы, усердно подхватывают лодку сзади.

– Вали веселей, вали!.. – подбадривает Прохор. – Всем по золотому!

Охальные бабы оглядываются на Прохора, толкают одна другую локтем в бок, хохочут. Девкам оглянуться стыдно, уж разве так как-нибудь, из-под руки, сквозь пальцы. А вот как подмывает оглянуться.

Лодка поскрипывает, мужики подергивают, бабы зубоскалят над голым Прохором. А лодка ходом-ходом вниз.

– Чего будешь, хозяин, в воде делать? – кричат бабы.

– С бабами, с девками купаться.

– Ишь ты, лакомый! Водичка шибко холодна.

– Коньячком да наливкой согреем.

– Ишь ты!.. Не ослепни смотри, на голых глядя... Вот ужо хозяйке твоей пожалуемся... Вот ужо, ужо...

– Стоп!! – гаркает дьякон Ферапонт. Все вздрагивают, выпрямляют спины. – Господин атаман! – вопрошает он. – А не видать ли чего в лодочке?

– Нет, ничего не видать. – И Прохор вновь взмахивает рукой, как капельмейстер. Хор визжит:

Только паруса беле... да беле-е-еют!..

Иван Иванович стоит в тарантасе во весь рост, глаза его как под солнцем куски льдин: покапывают слезы.

– Вот это и есть Прохор-то?

Его голос дрожит, бритый рот кривится.

– Да, – отвечает ему Иннокентий Филатыч. – Он самый.

– Тьфу! – болючий летит плевок вслед удаляющейся лодке с Посейдоном. – Погоняй, ямщик!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69 
Рейтинг@Mail.ru