bannerbannerbanner
Угрюм-река

Вячеслав Шишков
Угрюм-река

VII

Размолвка между Ниной и Прохором уладилась лишь на Урале. Прохор осунулся, был мрачен. Яков Назарыч терял в догадках голову, выпытывал Нину, та молчала.

«Да, да», – рассуждал сам с собой Яков Назарыч и в Екатеринбурге так с горя набуфетился, что в вагон самостоятельно идти не мог – втащили на руках.

– Ну вот, Прохор, глядите, глядите скорей – столб: Азия – Европа, – возбужденно заговорила Нина. – Мы теперь в Европе, поэтому азиатчину долой, будьте европейцем. Ну, мировая! Целуйте руку!

– Ниночка! – вскричал Прохор. – Как я рад!

Они стояли на площадке. Вагоны тараторили: «Так и надо, так и надо, так и надо».

– Я ж тогда пошутил, Ниночка...

– Шутка? – поджала она губы. – А зачем же вы куснули мне шею? Вот. – И она отвернула высокий воротник кофточки. – Что вы, лошадь, что ли? До сих пор горит.

Прохор смеялся, как ребенок. «Гора-гора-гора», – буксовали под уклон колеса.

Наутро проснувшийся Яков Назарыч взглянул на молодежь и сразу сметил.

– Эй, кондуктор! – крикнул он. – Какая станция сейчас?

– Нижний Тагил. Большие заводы тут и вроде как городок.

– Вот молодчина! Получай целковый, выбрасывай в окошко багаж. Эй, ребятишки, вылазь – отдых!

– Как? Что? Зачем? – Нина запротестовала. Прохор рад. Раз завод, то как же не остановиться? Резон.

– Завод мне – тьфу! – сказал, протирая глаза, Яков Назарыч. – Главная же суть в том – пришла фантазия как следует кутнуть мне с вами. Эх, ребятишки вы мои, ребятишки!..

Остановились в единственной, довольно плохой, гостинице. Отец устроил обед с шампанским, произнес тост, что, мол, до чего это хорошо на свете жить, раз попадаются всякие заводы на пути и распрекрасный Урал-гора, и вот два юных сердца, то есть молодой человек и образованная барышня, – ах, как мило. Тут Яков Назарыч заплакал, засмеялся, закричал «ура!», стал целовать и Нину и Прохора, потом приказал и им поцеловаться, – это ничего, раз при родителях; другое дело – за углом. Потом грузно сел и моментально уснул – как умер.

Была жара и духота, но Прохор с Ниной самоотверженно ходили по окрестностям завода. Яков же Назарыч с утра до ночи ел ботвинью и окрошку со льдом и едва не доелся до холеры.

Прохор под конец стал раздражать Нину своей деловитой суетливостью. Он запасся разрешением администрации на подробный осмотр всех цехов завода и, кажется, многое успел вынюхать за эти дни.

Старший инженер, в седых бакенах, в ермолке на бритой голове, спросил:

– Почему так интересуют вас заводы?

– Я был в вашем музее, – сказал Прохор, смело глядя ему в глаза, – и видел отлитую из меди благодарственную грамоту Петра Великого на имя Демидова, который начал здесь это дело. Думаю, что и я буду удостоен невзадолге такой грамотой. Я сибиряк, есть капиталишка, правда небольшой. Но это плевок; я умею делать деньги.

Инженер откачнулся чуть и поправил очки.

– Вы не подумайте, что я фальшивомонетчик, – поспешно успокоил его Прохор, – нет, но я энергичный и имею голову. Я мечтаю возродить у себя промышленность.

Инженер с интересом рассматривал стоявшего вперед ним саженного богатыря с сильным, загорелым лицом, – он был бельгиец, любил выражаться коротко и точно, поэтому переспросил:

– Возродить? Значит, там, у вас, промышленность существовала?

– Нет, – сказал Прохор, – не возродить, а как это?.. ну... родить! И я очень хотел бы видеть вас у себя, на Угрюм-реке. Позвольте записать ваше имя-отчество.

– Альберт Петрович Мартенс, – сказал, улыбнувшись, инженер. – Но я прошу не сманивать от меня инженеров и вообще людей. До свиданья.

Прохор по-своему оценил последнюю фразу инженера.

– А ведь он испугался меня, Ниночка. Значит, в моей фигуре есть что-то такое, а? Ниночка?

Девушка в конце концов от него отстала: не может же она лазить с ним по вышкам, по доменным печам, она предпочитает ознакомиться с бытом рабочих и обойдет несколько их домишек. А это открытый рудник? Да. А почему же такая красная земля, глина, что ли? Да, это, в сущности говоря, разрушенный диорит, а глубже – бурый железняк, переходящий в глубоких слоях в магнитный.

– А что значит – диорит?

Ну, она не может же ему читать тут лекций, – он должен учиться сам; если интересуется горным делом, пусть вызубрит геологию, петрографию, да и вообще...

Да, да, Прохор так и сделает. Но до чего образованна эта Нина, даже становится неловко. «Эх, ученая!» – с досадой подумал он и внутренне поморщился. И вновь колыхнулся пред ним образ Анфисы, такой понятный, простой, влекущий, колыхнулся и сразу исчез в грохоте кипящей заводской суеты.

Прохор осматривал печи Сименса, старинный деревянный гидравлический молот, прокатные машины, турбины, сначала пробовал все зарисовать, но убедился, что это не под силу ему. Однако книжечки его пестрели заметками, кроками, эскизами, или вдруг такая густо подчеркнутая фраза: «В первую голову это ввести у себя». Он записал фамилии нескольких мастеров и рабочих: он скоро пригласит их на службу к себе. Сколько они здесь получают? Пустяки, он будет платить значительно дороже, кормить хорошо, их жилища будут теплы и светлы. Ну, что ж, они с удовольствием, хоть на край света, – здесь не жизнь, а каторга. «А когда же, господин барин?» – «Скоро».

Он подбирал рабочих по фигуре и по голосу: крупных и басистых, среди них – знаменитый фигурой и неимоверным басом кузнец Ферапонт. «Пискачей» не любил, не доверял им; эта черта сохранилась в нем на всю жизнь.

На другой же день по заводу разнеслась молва, что с Угрюм-реки приехал богатый заводчик, фабрикант, сквозь землю видит, в двух Америках обучался, набирает народ и за деньгами не стоит. А при нем – вроде как жена, ну эта чисто ангел – ходит по хибаркам, утешает, к Марухе Колченоговой сейчас же доктора привезла, кому ситцем, кому хлебом. Этакая, говорит, грязь у вас, вы же люди-человеки, надо, мол, по-Божьи жить, а вы пьянствуете и бьете жен; Ивану Плетневу на всю семью обувь притащила, все заплакали, она тоже пролила слезу. Ангел!..

Вечером у гостиницы толпа рабочих с паспортами: пусть барин, пожалуйста, запишет. Даже инженер приехал. Он приказал рабочим немедленно разойтись и быстро вбежал по лестнице. Плотный, среднего роста, лет тридцати двух, однако черные, короткие и густые волосы его чуть серебрились сединой. Лицом смугл, приятен, чисто выбрит, черные монгольские глаза и широкий лоб. С военной выправкой, щелкнув каблуками, поцеловал руку Нины:

– Инженер Протасов! – Он чуть грассировал, и голос его был теплый, тенористый.

Он пришел с ними познакомиться из практических соображений. Он молод, сведущ, энергичен и желал бы попасть на новое крупное дело, а здесь, где все на колесах и все сто лет тому назад предрешено, ему не место: для творчества нет размаха, мысль спит, голова ушла в бумажки, в циркуляры, в хлам.

– Мы, Андрей Андреевич, люди простые, но верные... Кадило раздуем, – подмигивая Прохору, сказал Яков Назарыч. Он благодушно смотрел на затеи Прохора, как на спектакль, и вдруг сам почувствовал себя актером. – А ну-ка, доченька, шампанского!

Просидели до темной ночи. Андрей Андреевич очаровал Нину знанием рабочей жизни, либеральными своими взглядами и вообще умом, даже его грассированье находила она прелестным. Прохор вытащил из чемодана образцы пород со своих владений. Инженер Протасов внимательно рассматривал. Это медный колчедан, это, кажется, метис-лазурь, чудесно, это янтарь – ого-го! А это золотоносный песок. Из какого количества по объему? Процентное содержание? Прохор не знает. Жаль. Во всяком случае – это богатство. Ага, золотой самородок! Великолепно. У, да у Прохора Петровича масса образцов!..

– Я их исследую, – сказал инженер. – Минералог своим глазам не должен доверять. Микроскоп, пробирка, ступа, реактивы. Это – аксиома.

После его ухода и молодежь и Яков Назарыч почувствовали, что под их, в сущности, ничем взаимно не связанную жизнь подплыл твердый, как камень, остров, и этот остров – инженер Протасов, сразу давший им веру в себя, и в него, и в общий успех дела. И вся затея Прохора стала теперь не на шутку близка Якову Назарычу, а через него – и Нине.

– Этот человек дорогого стоит, сразу видать, – сказал Яков Назарыч.

– Не думаю, – протянул Прохор и кивком головы откинул черный со лба вихор. – Зачем голос у него не бас...

– Прелестный, прелестный! – перебила его Нина.

Утром Прохор с Яковом Назарычем отправились в чугуноплавильный завод. Домна изрыгала из своей приплюснутой глотки смрад и пламя. Густое темно-желтое облако дыма висело над заводом. Игрушечный паровозик-»кукушка», весело посвистывая, тащил маленькие вагонетки по узкому рельсовому пути. На площади, возле собора, у памятника Демидову, в грязной луже лежали на боку и похрюкивали свиньи. Прошли двое рабочих в больницу, испитые и чахлые, с обмотанными тряпкой головами. Маленькие домишки за прудом, небо, люди, площадь – все серо, как пыль, однообразно.

Здание, куда они вошли, высокое, со стеклянной крышей. Десятка два рабочих рыли лопатами в земляном полу узенькие желобки. Эти желобки шли от доменной печи, ветвились. По ним потечет расплавленный чугун. Чрез слюдяной глазок Андрей Андреевич заглянул в пламенное брюхо печи, посоветовался с мастером и скомандовал рабочим:

– Фартуки!

Все облеклись в кожаные фартуки и рукавицы, надели большие синие очки.

– Давай!

Удар железными жезлами – и хлынул из домны бело-огненный чугун; он пылал, плевался искрами, растекаясь в желобках. Воздух быстро нагревался. Рабочие бросались к ослепительным потокам, ловко втыкали на пути ручейков железные лопаты, отбегали прочь, а ручейки смертоносно текли по другим канавкам куда надо. Воздух раскалился. Бороды у рабочих трещали. Пот лил градом. Огненные ручейки, слепя глаза, катились под уклон. Домна гудела, ухала, извергая пламенную массу, рабочие стали скакать козлами, как черти, был ад и раскаленность, еще немного и – всему конец.

 

Яков Назарыч загнул на голову пальто и бросился вон, крича:

– Прохор, изжаришься, беги!

Вскоре, после поливки чугуна водой из примитивных леек, вышли и Прохор с Протасовым.

– Да, это работа дьявольская! – говорил инженер Протасов. – Но на все привычка. Пойдемте-ка в железоделательное, есть интересные прокатные машины для листового железа. У нас лучшие сорта, применяется древесный уголь. Наше листовое железо может стоять без окраски сто лет и не ржавеет. Пойдемте!

– А ну вас, – отмахнулся Яков Назарыч. – И так чуть глаза не лопнули. Я лучше пивка попью.

Он так в казенных синих очках и ушел домой, пошатываясь и что-то бормоча.

Прохор с инженером вошли в соседний цех. Мелькали огне-золотые ленты раскаленного железа, крутился вал, рабочие ловко подхватывали клещами концы лент и на бегу вставляли их в следующую прокатную машину. А огненные ленты ползут в воздухе и гнутся, десять, двадцать – по всем направлениям, во всех концах. Эй, не плошай, лови, лови! И все крутилось, двигалось, металось, полосовало пространство огнем. Прохор с интересом наблюдал за рабочими: как точно рассчитан их каждый шаг, каждое движенье руки, будто у опытных гимнастов-циркачей.

А вот и склады, вот результат этого изнурительного труда: сотни тысяч пудов разных сортов железа, стали, чугуна. Да как они не продавят землю! У Прохора будет точь-в-точь так же. Нет, – больше, лучше, грандиозней.

– А есть у вас пушка? – спросил он Протасова.

– Пушка? Зачем?

– А так... Для торжества. У меня будет! Я люблю.

Протасов улыбнулся.

Завтра утром путники должны двинуться дальше. Но Прохору необходимо побывать на платиновых приисках, ведь тут же недалеко. И потом он, в сущности, ничего не изучил.

– Ну нет, брат, молодчик, – запротестовал Яков Назарыч. – Этак с тобой на ярмарку-то к Рождеству только прикатишь.

Хорошо. Тогда он приедет сюда после ярмарки и проживет месяц-два.

– Мы с вами, Прохор Петрович, со временем в Бельгию поедем, в Аргентину, в Трансвааль, – сказал на прощанье Протасов.

VIII

Кама не широка, но многоводна, высокие берега в кудрявых увалах: села, перелески, ковры волнистых нив.

– Ах, какая церковка! Прохор, Прохор! – указывала биноклем Нина. – Новгородский стиль. Век пятнадцатый, шестнадцатый.

Прохор сидел возле штурвальной рубки, уткнувшись в записную книжку с рисунками, схемами, заметками. Голова его вспухла от новых впечатлений, и душа была там, на Урале, среди лязга машин.

– Да, да, замечательная церковь... Я люблю, – на минуту с досадой оторвался он и добавил: – У нас в Сибири лучше.

Яков Назарыч смотрел в газету и, пуская слюни, клевал носом.

– Восемь, девять с половино-о-ой, – доносилось снизу. – Одна вода!

Отрывочный свисток: довольно мерить – глубоко.

Возле Богородского Кама слилась с Волгой.

– И это называется Волга? – насмешливо сощурившись, присвистнул Прохор.

– Да, Волга, – отозвалась Нина. – А вам не нравится?

– Вы бы поглядели Угрюм-реку.

– Прохор! Разве можно сравнить? Смотрите, какое оживление здесь, это действительно великий путь. Села, города... Вон – элеватор. А что ж на вашей глухой реке?

Когда же стали все чаще и чаще попадаться беляны, баржи, пароходы, катера, Прохор настроился по-иному.

– Вот это любо! – вскрикнул он. – Глядите, один, два, три. А вот там еще дымок. Позвольте-ка бинокль. Ого, какой дядя прется!

– А какие сады, какой воздух! – восторгалась Нина.

– Да, воздух очень приятный, – в мягких туфлях и щегольской панаме неслышно подошел к ним Яков Назарыч. – Эй, человек, парочку пивца! Ну, что, ребятишки, хорошо?

Прохору весело.

– Яков Назарыч, а ведь все это надо и на Угрюм-реке завести.

– А капиталы где? – из-под ладони посмотрел на него купец.

– У отца возьму. Для первости... Да и в земле, в приисках много у меня. Вырою!

Купец непонятно как-то, но ласково захехекал и потрепал Прохора по плечу.

Нина грустила, что так мало в Прохоре поэзии: влюблен, а сидит, словно делец-старик, с своей записной книжкой или заулыбается вдруг, и Бог знает, где в этот миг душа его. И как будто все уже переговорено, нет общих мыслей, любовь завершена, пропета. Нет, она не хочет такого серого конца, в сущности, еще не начавшейся по-настоящему любви. Так чем же ее прельщает Прохор? И почему бы над всем этим, пока не поздно, ей не поставить точку?

Прохор думал про Нину кратко: уж не такая она красавица, но ему надоела мимолетная любовь с кем попало, без страданий, без сопротивления, любовь однобокая и пресная... Даже Анфиса... Что Анфиса?.. Конечно, Анфиса – таких и на свете нет. Но разве можно ему связать себя с нею? Он, Прохор Громов, и – Анфиса! Невыгодно и страшно. Значит, остается Нина. Он груб, силен, он коренастый кедр, а Нина чиста, нежна, как ландыш. Но своевольна и строга. Так что же тянет его к ней? Может быть, капитал ее отца? Не следует ли в таком случае и ему поставить точку? Нет, вся душа дрожит в нем и жаждет Нины. Она в долине, он на горе и неудержимо влечется к ней, как пущенный вниз по откосу камень.

Ночь была прохладная, спокойная и звездная. Какой богатый Бог! Столько золотой пыли натряс он из широких рукавов своих на небо. Дорога золотая, Путь Млечный, куда ведешь? И что за твоим кольцом, и есть ли что? Вот Нина устремила ввысь глаза и ищет ангелов на твоих златых путях. Но глаза ее смертны, видят вершок, не боле, – и вдаль и вглубь. Несчастные глаза, несчастный человек! Глаза ее в слезах, а мысль в восторге. Да, ангелы есть! Вот они, вот они в мыслях, тут, возле нее. И среди них, конечно, – Прохор!

Прохор тоже смотрит на небесный золотой песок, но взор его корыстен, жаден. Ему не надо ангелов. Он, как тать, обокрал бы все ночное небо, все звезды ссыпал бы к себе в карман. А вот самородки, один, другой, вот семь блистающих самородков сразу. Огни Большой Медведицы... О, богатый Бог! Если б хоть одну золотую звезду залучить на землю...

– Большая Медведица и маленький, маленький спутник. Не знаю, видите ли вы? – говорит Нина.

– Ваш спутник – я. – И Прохор, бок в бок прижимаясь к ней, садится на скамейку. Нина чуть отодвигается, но ею овладевают любопытство и робкая истома.

– Нина... – говорит он и берет ее за руку.

С земли наносит ароматом зреющих садов. Синяя ночь вся в брызгах золота, в стуке колес, в бегучих изжелта-белых валах за пароходом. Чу, как вздыхает, как трудится заключенная в сталь мысль человека; она ведет пароход навстречу воде, побеждая стихию. Судно спешит на всех парах, торопится к сроку, стрелка манометра предостерегающе указывает предел, корпус дрожит, и вздрагивает под ногами палуба. Но если б они сидели и на гранитном монолите, все равно – камень колыхался бы под их ногами. Нина гладит его руку и что-то шепчет. Белая в синей ночи, и белые ноги в белых туфлях. Прохор, отстранив губами золотой медальон, поцеловал ей грудь в треугольный вырез, она прижала его голову и поцеловала в висок. И так сидели молча, сдерживая дыхание. Из рубки доносились нелепые звуки вальса, там горели огни. Ах, если б затушить огни и прихлопнуть звуки! Что может быть слаще тишины, синих небес и звезд.

– Ниночка!..

– Ничего не говори, пожалуйста... Молчи...

Еще крепче они прижались друг к дружке. Млечный Путь, весь в самородках, лег под их ногами.

– Папочка! – заглянула Нина утром в каюту отца. – Я желаю выпить с Прохором на брудершафт. Можно?

– Это еще что за новости?.. Портвейн, что ли?

– Нет, папочка, нет! – засмеялась она, но в это время вошел в каюту рыжебородый, с черными глазами мужчина.

– А, Лука Лукич! Ниночка, покличь-ка Прошу. Ну, как дела?

– Все в порядке, Яков Назарыч. Товар дошел благополучно. Лавка открыта. Цены на пушнину крепкие, сделки идут хорошо, да мне, признаться, хочется попридержать товар, на повышение должно пойти. Думаю, при больших барышах закончим.

– Вот, Прохор Петрович, – сказал Яков Назарыч вошедшему в вышитой чесучовой рубахе Прохору. – Это Лука Лукич, мой главный доверенный. Оказывает, значит, мне почет и для уваженья выехал с Нижнего встретить меня, как своего патрона. Ты где вскочил-то к нам?

– В Исадах, с лодки.

– Ну, как дела, Лука Лукич? Ну-ка расскажи еще разок. Прохору любопытно. Это Петра Данилыча Громова сынок, большой коммерсант будет.

– Да-с, видать-с, – одобрительно протянул доверенный, окидывая взглядом молодого верзилу, и вновь в подробностях рассказал про коммерческие дела.

– Документы при тебе? – спросил хозяин, степенно и самодовольно оглаживая бороду.

– Фактуры, накладные, счета – в конторе, в Нижнем, а вот дубликат главной книги захватил.

– Ну-ка, давай-ка... Да ты садись...

Доверенный продолжал стоять, отираясь клетчатым платком, и стоял, вытянувшись, Прохор. Хозяин долго рассматривал книгу, то вскидывал на лоб, то опускал на нос золотые свои очки.

– Сколько сделано белок?

– Восемьдесят пять тысяч.

– А скобяной товар куплен? Где заприходовано?

– Будьте добры на букву эс... позвольте-с...

Но вот пришла Нина, смуглая, темноволосая, в белом, с васильками на груди.

– Папочка, пойдемте завтракать. Я заказала стерлядь.

– Сейчас, сейчас... Слушай-ка, Прохор... Это какую вы с ней выдумали наливку пить? Нинка, какую?

– Брудершафт, – улыбнулась Нина, показывая блестящий, свежий ряд зубов.

– Не слыхивал. Заграничная, что ли?

– Нет, здешняя, – серьезно сказал Прохор. – Собственного розлива.

– Сейчас, сейчас... Надо телеграммы написать. Ну-ка, Проша, садись, ты попроворней... Пиши, я буду сказывать.

IX

Нижний Прохора не поразил – город как город, – но ярмарочная суетня и деловитость захватили его. Нина сбегала в Исторический музей, что в кремлевской башне, в книжные магазины, накупила книг о нижегородской старине и зарылась в них. А Прохор рыскал по ярмарке, заходил в магазины, склады, ко всему приценялся, заносил в книжечку цены, адреса фирм, набрал целый ворох прейскурантов и в конце концов растерялся: что ж ему купить, а купить необходимо для будущей работы в своей тайге, у него двадцать пять тысяч денег, да тысяч на пятьдесят он сдал пушнины Якову Назарычу, он богач, он должен купить все. Но как жаль, что он ничего не смыслит в технике, что ему не с кем посоветоваться.

Он начал с того, что приобрел себе трость с серебряной ручкой в виде нагой соблазнительно изогнувшейся женщины, а Нине – красный зонт с малахитовым наконечником. И уж шел по скверу, беспечно помахивая тросточкой и держал под мышкой зонт, как вдруг подумал: «А ведь Нине-то, пожалуй, тросточка-то того...» Сел на скамейку, отломал срамную завитушку и спрятал в карман, а палку забросил в кусты. Потом раскрыл зонт. «Дрянь, безвкусица! Красный... Что за дурак такой!» И тут же за бесценок сплавил его татарину, впрочем – торгуясь с ним жестоко и спуская по гривеннику.

– Надо что-нибудь солидное.

Он поехал на трамвае в главный корпус, купил себе золотые часы Мозера, Нине – кольцо с жемчугом и двумя алмазами, Якову Назарычу – желтый китайский халат с райскими птицами. И с покупками направился пешком к себе в гостиницу.

Зной спадал. Был вечерний час. Красные и белые, на Волге зажигались бакены. На зеленые склоны берега ложился мягкий отблеск заката. Белые стены кремля розовели, и в легкой пелене сизых сумерек, отдаляясь, меркнул ярмарочный шум. Прохор шел бульваром.

– Мужчина, позвольте прикурить, – и к нему, поднявшись со скамьи, подошла высокая блондинка в белом платье и черной широкополой шляпе. Прохор сдунул пепел и щелкнул каблуком в каблук:

– Честь имею...

Что-то Анфисино было в ней: брови, фигура, волосы, чуть раздвоившийся подбородок, только глаза не те.

– Мужчина, знаете, я вас очень попрошу, – переливным ясным голосом и полузакрыв голубые глаза, улыбчиво проговорила она. – Угостите меня мороженым...

– До свиданья, – приподнял он фуражку и непринужденно, хотя и задерживая шаг, пошел вперед.

– Мужчина, стойте! – зазвенело вдогонку.

К повернувшемуся Прохору быстро несла себя роскошная дама.

– Вы такой великолепный! Я сама угощу вас мороженым. Сама угощу вином. Пойдемте кутить... Милый! – Она энергично подхватила его под руку, и ее лакированные туфли замелькали по песку бульвара.

– Позвольте, позвольте... Я ведь... – слабо сопротивлялся он. Из-под темно-синей поддевки вяло и жалко белела чесучовая рубаха, но глаза загорались.

– Милый, я вас видела... я вас давно люблю.

– Где вы могли меня видеть? Вздор какой! Позвольте! Я не свободен... Я связан.

– Связан? Ах, как чудесно это! – вильнула она голосом и, заглядывая ему в глаза, тихо захохотала в нос. – Вы рыцарь мой. И знаете, где я вас видела? Я вас видела во сне. Да, да, да... Милый, великолепный мой, рыцарь мой! – Она стала говорить торопливо, нервно, – да, да, да – ей надо голосом зачаровать его, опутать страстью, он упирается, вот-вот уйдет.

 

– Вы сибиряк, купец? Я же знаю! Да, да, да... О милый, милый. – И голос ее звучал точь-в-точь как у Анфисы.

– Нет, нет, я никак не могу, сударыня... У меня ж невеста, – проговорил он, все более и более распаляясь.

– Да вы, милостивый государь, очевидно, за проститутку принимаете меня? Стыдно, стыдно вам! – возмущенно произнесла она, опустив веки.

– Нет, что вы, сударыня! – подхватил он. – Ничего подобного.

– А знаете, кто я? Я графиня Замойская. Да, да, да... Но ни слова, ни звука: муж ревнив. Я умчу вас в свой замок, впрочем, нет, мой замок в Кракове, и там старый-старый муж... А здесь так... ну, так... моя скромная келия... Милый, он согласен... Да, да, да?

Прохор смутился.

– Но поймите, госпожа графиня, – с отчаянием произнес он, – у меня действительно невеста здесь... Я бы с полным удовольствием.. И вот, например, халат... для Якова Назарыча... – Он потряс свертком, покраснел весь: ведь перед ним не тунгуска в тайге, перед ним – графиня, сама графиня Замойская... Вот идиот, дурак!

– Халат? Якову Назарычу? Как это очаровательно! – потряхивая головой, хохотала она.

Прохор взглянул на ее перламутровые зубы, на ее пунцовый рот.

– Я, госпожа графиня, согласен, – сказал он басом и мужественно кашлянул.

– Шалун, ах, какой шалун! – крутилась, колыхалась, таяла графиня. И сам он крутился, извивался, таял. «А что за беда, – решительно подумал он, – черт с ней!» И про кого это подумалось: «черт с ней», – про графиню ли, про Нину ли, или про Анфису, может, – Прохора не интересовало. «Черт с ней».

Долго, до третьего часу ночи, щелкал на счетах, выхеривал и вносил в книгу Яков Назарыч, и до третьего часу ночи сидела с ним Нина. «Что ж это с Прохором?» Синим и красным отмечала она в книжках о нижегородской старине, рассматривала план города, ярмарки, и вот – в ее глазах зарябило.

– Папочка, я лягу спать.

– Где же это мыкается Прохор-то наш?

Яков Назарыч потел, кряхтел, пил московский квас – на деле он трезв и строг: ни капли водки. Ах, паршивый оболтус, где же он?

Окна открыты, чуть колыхались занавески, их потряхивал налетавший с Волги ветерок. Было темно на улицах и тихо, только нет-нет да и засвистит городаш, заорет пьяный, а вот гуляки идут с песней, и словно бы – голос Прохора. Яков Назарыч нырнул под занавеску и воткнулся головой во тьму. Гуляки нескладно, как-то слюняво хлюпая горлом, пели в два голоса, а третий только подрявкивал и ухал:

 
Нас на бабу пр-роменял!..
Над-дну ночь с ней пр-р-равазил-си, сам на у-у-у...
 

– Это что за безобразие! Напился и проходи! – строго раздалось внизу.

– Мы не будем, господин городовой, папаша!.. Это Мишка все... Мишка, молчи, черт! А то – под шары...

Мишка взревел дурью:

– Сам на у-у-у-у-у...

Резко на всю тьму задребезжала горошинка в свистке, дробный топот гуляющих ног враз взорвался и, смолкая, исчез вдали. Яков Назарыч закрыл окно.

– Нет, не он.

От другого окна стрельнула за ширму – в одной рубашке, босая – Нина.

Прохор явился солнечным утром без покупок. Его чуб свисал на хмурый лоб, глаза и губы были обворованы, неспокойны, жалки.

– А, Прошенька... Где, соколик, побывал? – язвительно-ласково запел Яков Назарыч, умываясь. Он послюнил указательный перст, ткнул им в солонку на столе и принялся тереть солью и без того белые зубы.

– А я, можете себе представить, такой неожиданный случай... – начал Прохор подавленно, – встретил вчера товарища по школе...

– Так, так, так... – подмигнул ему Яков Назарыч, наигрывая пальцем на зубах... – Товарища? Хе-хе-хе...

– Ну, зазвал меня к себе, пообедали, поужинали, – вытягивал из себя Прохор и краснел. – А тут дождик пошел. Я и остался ночевать.

– Дождик?! – в два голоса – отец и дочь – спросили и с хохотом и с грустью. – Это у тебя, может, дождь, в нашей губернии не было... Так, так, так...

«Этакий я подлец, этакий негодяй! Зачем я так вру?..» – с брезгливостью подумал Прохор, опускаясь на стул.

Из-за ширмы вышла Нина. Яков Назарыч прополаскивал рот: задрав вверх бороду, захлебывался, булькал, словно утопающий.

– Ниночка! – Прохор подошел к ней, опустил голову. – Доброе утро, Ниночка! – И прошептал: – Я негодяй... Негодяй!..

– Здравствуй, Прохор, – проговорила она, вопросительно подымая на него большие серые глаза. – Кто ж это твой товарищ? Познакомь меня... – И, таясь от отца, прошептала: – В чем дело?

Но Яков Назарыч, кой-как перекрестившись, усаживался за стол. Самовар давно пофыркивал паром. Чай пили молча.

– Иди-ка, Нинка, снеси телеграмму поскорей... Вот, – сказал отец.

Когда она ушла, Прохор сделал беспокойное, озабоченное лицо.

– Яков Назарыч! – Он взглянул на крупный нос старика, отвел глаза, опять взглянул. – У меня украли в трамвае двадцать пять тысяч.

– С чем вас и поздравляю, – громко сморкнулся в платок Яков Назарыч.

– Одолжите мне, пожалуйста, денег.

– Сколько же?

– Да немного... Тысяч пять...

Яков Назарыч вновь высморкался и, размахнувшись, хлестнул платком по севшей на стол осе. Потом достал бумажник и бросил к носу Прохора сторублевку.

– Что это, – насмешка, Яков Назарыч? – раздражаясь, сказал Прохор; брови его сдвинулись. – Наконец, у вас мой товар... Я свои прошу...

– Эта песенка долгая, когда еще продадим, – ответил тот и поднялся, круглый, как надутый шар.

– Значит, вы не верите Прохору Громову? – поднялся и Прохор, большой, но обескураженный.

– Прохору Громову мы верим, – спокойно сказал Яков Назарыч, – а Прошке – нет. Тебе следует, сукину сыну, штаны спустить да куда надо всыпать: вот так, вот так, вот этак!.. – Улыбаясь одними красными щеками – глаза были злые, – он взмахивал правой рукой, крутился. – Вот так, вот так! – летели слюни. Потом схватил шляпу и в одной жилетке выскочил вон, но тотчас же вернулся за пиджаком, надевал его на ходу, злясь и фыркая.

– Вот черт! – выругался Прохор и подошел к трюмо. Изжелта-бледное лицо, ввалившиеся одичалые глаза. Очень болела голова, тошнило, дрожали ноги. Чем же она отравила его, эта высокопоставленная дама, графиня Замойская, пышная блондинка? Ха! Графиня Замойская! Утопить бы ее, стерву, в вонючей луже. «Ниночка, Ниночка, какой грязный и подлый я!» Он лег на диван и ничего не мог выжать из памяти. Кружились и подпрыгивали красные апельсины, электрические лампочки, цветы, он помнит – выпивал, пил, жрал; помнит: плясали, вертелись морды, плечи, бедра, кто-то из всех сил барабанил по клавишам рояля или, быть может, ему по голове, шумело, хрюкало, грохотало, – то смолкнет, то нахлынет, – все покрывалось туманом, и в тумане, в облаке – она, соблазнительная и легкая, как облако: милый, милый! – и вот в облаке плывут куда-то. Комната, кружева, волна волос, одуряющие духи, – милый, милый, пей! – два-три глотка, вздох, молния – и все пропало.

– Да, – подтвердил Прохор, – тут тебе не тайга!

Потом где-то на откосе его разбудил городовой, потом заблаговестили к заутрене, он ощупал карманы: ни часов, ни денег – чисто.

Целый день, до обеда, больной и понурый, он осматривал вместе с Ниной Художественный музей и Преображенский собор в кремле. Нина обстоятельно объясняла ему достойные внимания предметы, молилась возле каждого старинного образа, возле каждой гробницы, а пред могилой великого сына земли русской – Минина опустилась на колени. Прохор рассеянно помахивал рукой, но когда Нина, кланяясь, искоса взглядывала на него, он со всем усердием осенял себя крестом и бил поклон. Ему так стыдно Нины, она же, как назло, мучительно молчит.

Усталые, купили винограду и пошли на Гребешок отдыхать. Заволжье и Заокская сторона с ярмаркой, селами, церквами седых монастырей, лесами и полями были как на блюде. Солнечно и недвижимо. Недвижимы Волга и Ока. Но все живет, все движется, течет во времени, рождается и умирает.

– Как хорошо и как грустно!.. – вздохнула она.

– Нина... – решительно начал Прохор, взял ее за руку и все, все пересказал ей. Нина горько улыбнулась. – Ты презираешь меня? – спросил он.

– Ничуть.

– Почему?

– Потому что люблю тебя.

У Прохора задрожали губы; он уже не мог больше говорить. Он глядел на нее, как на чудотворную икону раскаявшийся грешник.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69 
Рейтинг@Mail.ru