bannerbannerbanner
Угрюм-река

Вячеслав Шишков
Угрюм-река

IV

В пышный дом Громовых вдвинулся страх. Как холодный угар, зеленоватый, струящийся, он разместился по углам, пронзил всю атмосферу жизни. Страх лег в сердце каждого.

Никто в доме не знал, как вести себя, что в данную минуту делать. Общая растерянность. Все ждали каких-то трагических событий...

Волк часто задирал башку и выл. Волка запирали в сарай, волка драли, волка задабривали котлетами, сахаром. Все равно – волк выл жутко, отчаянно. Из кухни стаями поползли во двор черные тараканы, из кладовки пропали мыши и крысы, как перед пожаром. Сбесился бык, запорол трех коров, ранил двух пьяных стражников и кучера. Днем, когда проветривался кабинет Прохора Петровича, вплыл в окно белый филин, пролетел анфиладу комнат, впорхнул в детскую и сел на кровать Верочки. Игравший на ковре ребенок пронзительно от перепуга завизжал, сбежались лакеи, филина загнали на печку и там убили. Люди толковали, что это – ожившее чучело, прилетевшее из кабинета на башне. По ночам раздавались в саду выстрелы и разбойничьи посвисты. Кухарка жаловалась, что третью ночь ее душит домовой, на четвертую – она легла спать с кучером.

Все эти страхи можно было объяснить простой случайностью, однако среди темной громовской дворни, а потом и по всему поселку пошли пересуды. Вскоре весь рабочий люд вместе со служащими и чиновным миром тоже был охвачен недугом ожидания чего-то рокового, неизбежного.

Отец Александр, встревоженный не меньше, чем кухарка, всей этой чертовщиной, ежедневно стал служить обедни с молебнами и произносить назидательные проповеди. Он разъяснял пастве всю вздорность слухов, всю греховность суеверий, он призывал пасомых к соборной молитве о даровании здравия «всечестному хозяину предприятий, болящему Прохору Петровичу Громову».

Дьякон Ферапонт на церковных службах, конечно, отсутствовал. Дьякон Ферапонт лежал в отдельной больничной палате, безропотно и мужественно перенося страдания. Простреленная шея не угрожала жизни, зато засевшая в правом легком пуля внушала серьезные опасения: дьякон, не доверяя местному доктору, не позволял извлечь ее. Из губернского города с часу на час ожидали выписанного Ниной хирурга.

Иногда, в бреду, болящий тоненько выкрикивал «благодетелю Прохору Громову многая лета», но задыхался и, безумно озираясь, вскакивал. Пред ним – Нина и вся в слезах – Манечка.

– Что, сам-то больше не сумасшествует? – озабоченно спрашивал он Нину, мычал и валился к изголовью; опять открывал глаза, трогательно говорил: – Голубушка, барыня-государыня... Забыл, как звать вашу милость... Ох, тяжко, тяжко мне. А этому самому, как его?.. скажите: умираю, а злобы на него нет настоящей. Ну что ж... Я добра хотел. Видит Бог. Тебя жалко было, себя жалко, всех жалко... Его жалко. Думал – лучше. А он меня, как медведя. Разве я медведь? Я хоть паршивенький, да дьякон. – Он хватался за грудь, тянулся рукой к Нине, гладил ее по коленке, радостно кивал Манечке, говорил булькающим шепотом: – Кузнецом, кузнецом меня сделай. Расстриги... Недостоин бо.

Нина тяжко поднимала его тяжелую руку и с немой благодарностью, глотая слезы, прижимала ее к своим губам.

Отец Александр, постаревший, согнувшийся, просиживал вместе с Манечкой возле изголовья больного все ночи.

– Батюшка! Отец святой... Недолго довелось мне послужить Господу.

– Еще послужишь, брат Ферапонт, – вздыхал батюшка. – Бог милосерд и скорбям нашим утешитель.

– Бог-то милосерд, да черт немилостив. За ноги тащит меня в тартар. Боюсь, батя, боюсь!.. Положи скорей руки на голову мне. Благослови. Черный, черный дьявол... Геть! – И дьякон с силой отлягивался от нечистика.

Так плывут дни по Угрюм-реке, так колеблется вся жизнь людей между берегом и берегом.

Прохор Петрович, весь поднятый на дыбы, весь взбудораженный, крепко избитый дьяконом, не мог заснуть после скандала трое суток.

Его нервы распущены, как вожжи у пьяного кучера. Часами шагая по кабинету, он старался собрать их в один узел, норовил ввести в колею свое распавшееся, как ртуть по стеклу, сознание, хотел снова стать нормальным человеком. С натугой он припоминал, что произошло между ним и Ферапонтом, но память дремала и, как дикий сон, преподносила ему лишь бутылки, драку, выстрелы. «Так ему и надо, так ему и надо, дураку. Бить? Меня? Мерзавец... Я ж его из грязи поднял». Он не справлялся об участи дьякона, ему тоже никто не говорил об этом, но он помнил, как дьякон, напуганный, убежал в дверь, ругаясь. «Значит, все в порядке... Значит, жив...» То вдруг ему становилось жаль дьякона. «Ведь я ж стрелял в него. Может быть, ранил, может быть, убил. Нет, нет, чепуха. Как я, пьяный, мог его подстрелить? Чушь!..» – успокаивал он себя. «А вдруг шальная пуля?..»

Несколько минут он стоял в раздумье, закрыв глаза рукой и напрягая мысль.

«Убил, убил, убил, убил», – начинает зудить в уши задирчивый голос. «Убил, убил, убил». Прохор звонит. Входит старый лакей.

– Слушай, Тихон... Что с дьяконом?

– А ничего-с.

– Он здоров?

Лакей мнется, с испугом смотрит на хозяина и, растерянно взмигивая, говорит:

– Так точно... Отцы дьяконы здоровы. Ничего-с.

Прохор Петрович успокаивается окончательно. Подходит к зеркальному шкафу, всматривается в стекло, не узнает себя. С подбитым глазом, с опухшим носом, неопрятный, но грозный бородач глядит на него. Прохору противно, страшно. «Красив молодчик!.. Бродяга... Пьяница... А кто довел? Они».

Мир для него раскололся теперь надвое: «они» и «я».

И стали в душе Прохора два противоборствующих мира, как два разъятых Угрюм-рекою берега. На одном берегу – он сам, Прохор Громов, великий, осиянный славой строитель жизни, властелин рабов, будущий обладатель миллиарда. На другом берегу – они, враги его: отец, Нина, Протасов, поп, черкес, рабочие. С ним – дерзновение, железная сила, воля к борьбе. Против него – человеческая, тормозящая его работу слякоть. С ним – свет, против него – вся тьма. С ним – опыт упорного созидания, против него – тупая, инертная природа. С ним – гений, против него – толпы идиотов.

Так с опрокинутой вверх ногами вершины гениальности казались Прохору Петровичу два враждующих друг с другом мира: «они» и «я».

Адольф Генрихович Апперцепциус теперь появляется к Прохору Петровичу с опаской: постучит в дверь, войдет, зорко окинет фигуру больного и, притворяясь беспечно-веселым, подплывает к нему с распростертыми руками:

– Дорогой мой, здравствуйте! А поглядите-ка, погода-то какая!.. Прелесть! Солнце, свежий ветерок, осыпается золото листьев. Пойдемте-ка пройдемтесь.

– А вы все еще не уехали?

– Нет. А что? Мое присутствие вас...

– Вы получаете сто рублей в день. Так? Если уедете, будете получать по двести рублей и в продолжение месяца. Но только чтоб быстро! Согласны?

Не вполне поняв, серьезно или в шутку это сказано, доктор пробует широко улыбнуться, склоняя лунообразную голову то к правому, то к левому плечу.

– И передайте Нине Яковлевне, – у меня нет охоты видеться с ней, – передайте этой умнейшей даме, что если она позволит себе надеть на меня сумасшедшую рубаху, я и ее убью, и себя убью. Вы не думайте, что я безоружен. – Прохор быстро поднялся с кресла, распахнул халат и выхватил торчавший за поясом короткий испанский кинжал. – Не бойтесь, не бойтесь, – успокоил он доктора, на лице которого задергались мускулы. – Не бойтесь. Я не сумасшедший. Можете вязать кого хотите: Тихона, Нину, попа... А я, извините, пожалуйста, я в вашей помощи нимало не нуждаюсь. Хотите, я к завтраму буду совершенно нормален? Состояние моего здоровья зависит от меня, а не от вас. Хотите пари? Впрочем, у вас нет ничего, вы весь голый, как ваш череп. Я предлагаю пари Нине. На сто тысяч. На миллион!! Я завтра – здоров. До свиданья...

– Но, Прохор Петрович!.. Дорогой мой. Вот микстура. Препарат брома. Регулирует отправление нервов...

– А, спасибо. – Прохор взял бутылку из рук доктора, подошел к окну и выбросил ее в фортку. – Пожалуйста, не пытайтесь отравить меня. Я ваши штучки знаю. Передайте Нине, что я ее столом больше не пользуюсь. Да, да, не пользуюсь. Я сегодня обедаю у Иннокентия Филатыча. А завтра – у Стеши. И вообще я скоро уйду от вас. Да, да, уйду. И в очень далекие края. Уж тогда-то, надеюсь, вы меня оставите в покое. Вы видите: Синильга дожидается меня возле камина, – стал врать Прохор, запугивая доктора. – Сейчас, Синильга, сейчас!.. Идите, доктор, а то она и вас задушит. Да, да, не улыбайтесь, пожалуйста. До свиданья, доктор! Прощайте, прощайте, прощайте... – И Прохор Петрович, взяв доктора за полные плечи, начал мягко выталкивать из кабинета. Затем захлопнул за ним дверь и вдруг действительно услыхал от камина голос:

– «Да, ты не ошибся. Я – Синильга. А хочешь, я в тебя залезу, и ты с ума сойдешь...»

У Прохора зашевелились на затылке волосы. Крепко запахнув халат, он подбежал к камину. Пусто. Лишь страх сгущался по углам. Грудь Прохора дышала вперебой со свистом.

– Черт, дурак!.. Набормотал глупостей. Вот и погрезилось. Осел! – Он позвонил. – Позови сюда дьякона, – сказал он лакею; тот переступал с ноги на ногу, мялся. – Ну, что? Ты слышал? И чтоб водки захватил. Впрочем, к черту! Беги к Иннокентию Филатычу, чтоб шел сюда.

– Слушаюсь. – И лакей повернулся на каблуках.

– Стой! Не надо. Садись. Сиди здесь. В шахматы играешь?

– Плоховато, барин.

– Дурак... Тогда – убирайся... Впрочем, стой! Помоги одеться мне. А пока садись. Садись, тебе говорят!

Лакей сел. Прохор позвонил по телефону:

– Контора? Правителя дел сюда. Да, да, я! – Прохор насупил брови. – Слушайте, приготовьте мне к завтрашнему вечеру сводку нашей задолженности угля дороге. Что? Что-о-о? Кто приехал? Какая приемочная комиссия? Вот так раз. Сам Приперентьев? Гоните в шею, в зубы, башкой об стену! Впрочем, не надо! Ах, сволочи! Ну ладно. Я буду там.

Прохор сорвал с себя халат и, размахивая им, стал торопливо ходить по кабинету.

 

– Кто это там воет? – крикнул, остановился и швырнул халат к стене.

– Волк, барин.

– Я не волк! Я не волк! Я Прохор Громов. Барин есть барин, а волк есть волк... Сапоги! – Обуваясь, бубнил: – Пусть отбирают. Пусть, пусть. Мне теперь ничего не жалко. Протестуются векселя? Знаю!.. Механический завод стоит? Знаю... Пароход затонул? Знаю... Все знаю, все понимаю, – крах идет, крах идет! Ну и наплевать! Сначала я всех жрал, теперь меня жрут. Наплевать, наплевать, наплевать!.. Врете, сволочи, подавитесь, не вы меня, а я вас сожру с сапогами вместе. Уж поверь, старик. Слушай, Тихон, милый!.. Покличь отца. Он мерзавец. Он не имел права интриги с Анфисой заводить, я Анфису люблю до сумасшествия. Он подлец! Я ему в морду дам. Покличь его.

Старый Тихон, державший наготове брюки, кротко улыбнулся и сказал:

– Ваш папашенька, барин, в селе Медведеве изволят жить.

– Ах, с Анюткой? А ты знаешь, старик, что Анютка была моей любовницей?

– Неправда, барин. Это вы на себя клеветать изволите. Это было бы очень ужасно и для вас, и для папашеньки.

Прохор, вздохнув, улыбнулся и, застегивая брюки, сказал:

– Хороший ты человек, Тихон. Эх, жизнь прожита! И я был бы хорошим. Будь Анфиса жива, мы бы с ней наделали делов... Ну, ладно. Давай жилетку. Теплый полушубок приготовь. Грешный я, грешный, брат, человек... Грешный, каюсь. А тебя люблю. Только пожалей меня, в обиду не давай. Я так и в завещании... Богат будешь... Богу молись обо мне. Чувствую, что отравят. Покличь-ка Петра с Кузьмой.

Вошли караулившие у входа два здоровенных бритых дяди в сюртуках и белых перчатках.

– Вот что, ребята, – сказал им Прохор Петрович, встряхивая полушубок. – Нина вам платит жалованье и душеспасительные книжки раздает. А я вам по пяти тысяч. В завещании. Только – поберегите меня! Не давайте в обиду. В морду всех бейте. Идите, ребята, Кузьма с Петром. Лошади готовы? Ну, прощай, Тихон. – Прохор обнял его и поцеловал.

Старый лакей уткнулся носом в грудь хозяина, искренне завсхлипывал.

Прохор Петрович говорил с поспешностью, одевался с поспешностью и с поспешностью ушел.

Кучер подал лошадь, Прохор мельком осмотрел себя, чтобы удостовериться, не забыл ли переодеть халат, сел в пролетку, отпустил кучера, взял в горсть вожжи и поехал один. Ему некого теперь бояться: Ибрагима нет в живых, и шайка его разбита. Следом за хозяином и тайно от него выехали доктор Апперцепциус, с ним Кузьма и Петр и четыре вооруженных верховых стражника.

Кабинет пуст. По углам кабинета чахнет страх, неслышный, холодный, пугающий. Страх дожидается ночи, чтоб, окрепнув, встать до потолка, оледенить пылающий мозг хозяина и, оледенив, бросить в пламя бреда.

Старый Тихон прибирает кабинет и, поджав губы, покашивается на углы: в углах кто-то гнездится, дышит. Тихона одолевает оторопь. Тихон передергивает плечами, крестится, на цыпочках спешит к двери. Кто-то норовит схватить его сзади за фалды фрака. Тихон опрометью – вон.

Страхом набиты покои Громовых, кухня, службы. Страх, как угар, разметался далече во все стороны.

В страхе, в томительном ожидании сидели у постели больного Ферапонта люди. Иннокентий Филатыч сокрушенно вздыхал и сморкался в красный платок. В бархатных сапогах – ноги его жалостно подкорючены под стул. «Господи, помилуй... Господи, помилуй», – удрученно, не переставая, шептал он.

Дьякон величаво строг, но плох. Делавший ему операцию приезжий хирург определил общее заражение крови. Борясь с недугом, дьякон бодрится. По его просьбе Нина Яковлевна доставила в его палату граммофон. «Херувимская» Чайковского сменяется пластинкой с ектеньями столичного протодьякона Розова.

Ферапонт морщится.

– Слабо, слабо, – говорит он. – Когда я служил у Исаакия, я лучше возглашал: сам император зашатался.

Отец Александр горестно переглядывается с Ниной; Манечка, вся красная, вспухшая от слез, подносит платок к глазам.

Дьякон просит поставить его любимую пластинку – Гришку Кутерьму и деву Февронию из «Града Китежа».

Знаменитый певец Ершов дает реплику деве Февронии:

 
– Как повел я рать татарскую,
На тебя – велел всем сказывать...
 

Дева Феврония испуганно вопрошает:

 
– На меня велел ты, Гришенька?
– На тебя.
– Ой, страшно, Гришенька, Гриша.
Ты уж не антихрист ли?
– Что ты, что ты! Где уж мне, княгинюшка.
 

И трогательно, с нервным надрывом, который тотчас же захлестывает всех слушающих, Гришка Кутерьма с кровью отрывает слова от сердца:

 
– Просто я последний пьяница!
Нас таких на свете много есть:
Слезы пьем ковшами полными,
Запиваем воздыханьями.
 

Ответных слов Февронии – «Не ропщи на долю горькую, в том велика тайна Божия» – уже почти никто не слышит. Всякому ясно представляется, что этот спившийся с кругу, но по-детски чистый сердцем умирающий дьякон Ферапонт имеет ту же проклятую судьбу, что и жалкий, погубивший свою душу Гришка. Ясней же всех это чувствует сам дьякон. В неизреченной тоске, которая рушится на него подобно могильной глыбе, он дико вращает большими, воспаленными, глубоко запавшими глазами, и широкий рот его дрожит, кривится. Последнее отчаянье, насквозь пронзая сердце, вздымает его руки вверх (левая рука в лубке); с гогочущим воплем, от которого вдруг становится всем жутко, он запускает мозолистые пальцы себе в волосы и весь трясется в холодных, как хрустящий саван, сухих рыданиях.

Пластинка обрывается. Входит хирург. Сквозь истеричные, подавленные всхлипы собравшихся сердито говорит:

– Волнения больному вредны.

Нина вскидывает на него просветленные, в слезах, глаза и снова утыкается в платок.

V

Мрачный Прохор, погоняя гнедого жеребца, ехал емкой рысью. На перекрестках, где пересекались две лесные дороги, его встретил похожий на гнома горбатый карла с мешком. Карла бережно поставил возле себя мешок, замаячил руками, замычал. Прохор осадил коня. Кланяясь и безъязыко бормоча «уаа, уаа», немой карла подал Прохору Петровичу письмо с печатью исправника «Ф. А.» и наверху – княжеская корона. Слюнявые губы карлы сжаты в кривую ухмылку. Прохор привязал коня, вскрыл конверт и стал разбирать вихлястый, весь в спотычках, необычный почерк Федора Степаныча. «Пьяный, должно быть, царапал», – подумал он.

«Прохор Петрович! Который выстрелен из пушки, это не Ибрагим. Вчера я поймал Ибрагима, отсек ему голову. Подаст вам это письмо несчастный карла. Я, мерзавец, мучил его, держал на цепи в Чертовой избушке, заставлял делать фальшивые деньги. Он передаст тебе мешок с головой черкеса Ибрагима-Оглы. Живите, Прохор Петрович, в полном спокойствии, а я теперь по-настоящему отправляюсь в дальний отпуск, в Крым. Прощай, прощай, голубчик Прохор...

Исправник Федор Амбреев».

Письмо было в каплях, в потеках – будто дождь или слезы, на уголке размазана кровь. Мрачный Прохор сразу весь просветлел: «Наконец-то черкес убит!» – стал быстро выворачивать карманы, отыскивая, чем бы в радости наградить карлу. Денег не было. Прохор снял дорогие часы, спросил:

– А где же все-таки сам исправник?

Но карлы не было. Мешок стоял прислоненным к сосне. И в версте позади, таясь в перелеске, маячили стражники с лакеями и доктором. Они боялись попасться на глаза хозяину.

Прохор привстал на колени и, волнуясь, раскрыл мешок. На дне мешка лукошко. В лукошке вверх лицом голова исправника Федора Амбреева.

Прохор широко распахнул по-страшному глаза и рот. В его душе вдруг скорготнул, как пилой по железу, раздирающий сердце визг. Морозом сковало дыхание. Гримаса оглушающего ужаса взрезала его лицо. Брови скакнули на лоб. Он сразу понял, что его поразило безумие.

– Федор! Федор!! – наконец закричал оцепеневший Прохор Петрович. Но его крепко перепоясала вдоль спины по полушубку чья-то плеть. Прохор вскочил. Плеть стегнула его по голове с уха на ухо.

– Хороша подарка?! – дико хохотал с коня Ибрагим, оскаливая злобные зубы.

И в третий раз свистнула плеть по Прохору.

Прохор бросился бежать по дороге, бестолково взмахивая выше головы руками, будто отбиваясь от слепней. Вздымая пыль, мчались за Ибрагимом стражники. Бестолковая стрельба огласила лес.

С этого момента вся нервная система, вся психическая сущность Прохора дрогнула, сотряслась, дала трещину, как от подземного удара громоздкий дом. Прохор Петрович до конца дней своих не мог уничтожить теперь вставший в нем страх. Он силою воли лишь вогнал его внутрь. И страх, как дурная болезнь, быстро стал разлагать его душу.

Вся знать, все служащие предприятий взволнованы этим зверским убийством исправника. Значит, Ибрагим-Оглы жив; значит, его шайка в действии.

Жилые дома с семьями побогаче с вечера запирались наглухо ставнями. Спускались цепные собаки. Многим чудились в потемках обезглавленный исправник и мстящий кинжал черкеса. Мистер Кук, ложась спать, клал возле себя два револьвера и пятифунтовую гирю на веревке. Лакей Иван спал, держа в руке топор. Новый пристав и следователь производили дознание, составляли срочное донесение в губернию об убийстве исправника, коллежского советника Амбреева. Уехавшие с исправником урядник Спиглазов и три стражника из служебного рейса не вернулись. Они, вероятно, тоже убиты Ибрагимовой шайкой.

Сутемень, темень. Мрак. Небо затянуто в тучи. Наступившая ночь набухала страхами. Всюду уныние, всюду невнятное ожидание бед. Выл волк.

...Позвольте, позвольте!.. Нельзя ли хоть струйку свежего воздуха.

Вот Илья Петрович Сохатых. Мимо него черным коршуньем несутся события; они скользят где-то там, с боков и сверху, едва задевая его сознание. Пусть все сходят с ума, пусть режут, убивают друг друга, ему хоть бы что.

Третьего дня, от большого ума своего, от убожества жизни, он побился об заклад с лакеем Иваном съесть тридцать крутых яиц и фунт паюсной икры. Съел всего двадцать восемь яиц с икрой и чуть не умер. Иван же скушал сорок два яйца, полтора фунта икры и чувствовал себя прекрасно.

Мистер Кук – в восторге: послал портрет Ивана и соответствующую заметку в одну из нью-йоркских бульварных газет, а виновнику подвига подарил клетчатые подержанные штаны и шикарный галстук. А над пострадавшим Ильей Петровичем много смеялись. Хохотала и малолетняя Верочка. Но, в подражание старшим, она вдруг осерьезилась, рассудительно развела ручками, затрясла головой, просюсюкала:

– Господи! Пятый год живу на белом свете, а такого дурака еще не видывала...

...Но, слава Богу, Илья Петрович Сохатых поправился.

Праздник из праздников, торжество из торжеств ожидается назавтра в его семье. Завтра в двенадцать часов, как из пушки, назначено святое крещение первенца, имя которому наречется – Александр.

Крестным отцом, по настоянию счастливейшей матери, приглашен молодой горный инженер Александр Иванович Образцов, квартировавший в семье Сохатых. Крестная мать – Нина Яковлевна Громова.

Феврония Сидоровна, оставшись вдвоем с молодым инженером, умильно говорит ему:

– Вот, Сашенька, наш Шурик подрастет, будет тебя папой крестным звать. Папа...

– Я очень рад, – отвечает молодой человек. Он весь зарделся и брезгливо прищурился на лысого, в пеленках, крошку.

– Ах, Сашенька!.. Ведь сынок-то весь в тебя.

– Ну, это еще... знаете, не доказано, – раздраженно пофыркивает носом инженер Образцов; он хочет добавить: «Похож или не похож, а я все-таки переезжаю от вас к Нине Яковлевне», но вовремя сдерживается, боясь опечалить хозяйку. В его душе непонятная враждебность к младенцу и к осчастливленной матери. Он весь как бы в липких, противных тенетах. Он морщится.

Илья Петрович Сохатых спешит заготовить последние пакеты. Ему деятельно помогает Александр Иванович Образцов.

– Я бы полагал, – говорит нахлебник, – мистеру Куку послать объявление из «Русского слова». И шрифт жирнее, и вообще – эффектнее.

– Да, да! – восклицает вспотевший Илья Петрович. – Первоклассным гостям обязательно «Русское слово». А второстепенным микробам – «Новое время». Очень слепо, черти, напечатали. Следовало бы редактора обругать по телеграфу... Да мараться не стоит.

– Я думаю – рубликов в двести обошлась вам эта затея?

– Почему – затея? Во всех приличных домах столицы это принято.

– Да... О покойниках.

– А чем же покойник лучше новорожденного? Ну разве это не красота?! – Кудрявый, начинающий заметно лысеть Илья Петрович разбросал на столе газетную простыню «Русского слова» и, прихлопнув ладонью то место, где напечатано объявление, сказал, задыхаясь:

– Читайте!

В веселенькой из залихватских завитушек рамке напечатано:

ВНИМАНИЕ!

Сим доводится до всеобщего сведения, что в резиденции «Громово» 21 сентября в 6 часов дня по местному времени у известного коммерсанта Ильи Петровича Сохатых и его супруги Февроньи Сидоровны родился сын-первенец, имя же ему – Александр.

 

– Они, вибрионы, выбросили два места в объявлении, – жаловался Илья Петрович. – После слова «Александр» у меня значилось: «малютка необычайно красивой внешности». Вот это выбросили и еще в конце: «Счастливые родители убедительно просят другие газеты перепечатать».

В каждый пакет вкладывался номер газеты и пригласительная с золотым обрезом и с короной карточка. В конце карточки приписка от руки: «Подробности смотри в прилагаемой газете на странице 8-й».

Двое подручных Ильи Петровича дожидаются в кухне, чтобы этим же вечером разнести пакеты по принадлежности.

У Прохора Петровича надвое раскалывалась голова. Там, глубоко под черепом, ныла, разрывалась, дергалась какая-то болючая точка. Острота неимоверных мучений была непереносима. Будто в дупло наболевшего зуба, к которому нельзя прикоснуться пушинкой, с маху забивают гвоздь. Прохор стонал на весь дом. На помощь прибегали оба врача, приходил Иннокентий Филатыч с отцом Александром и другие. Прохор всех выгонял:

– К черту! Вон! Стрелять буду...

Лишь старому лакею Тихону позволено пребывать в кабинете.

– Барин, страдалец наш... – страдая страданием Прохора, хныкал он и весь дрожал. – Дозвольте, я вас разую. А потом ножки в горячую воду. Сразу полегчает.

– Чего? В воду? Давай разувай. – И Прохор, не в силах сдержаться, снова неистово выкрикивал: – Ой! Ой! Ой!

Горячая вода лучше всяких лекарств делала свое дело: кровеносные сосуды в ногах расширялись, кровь откатывалась от головы, облегчая болезнь.

– Негодяй! Это он меня плетью... По голове. Как он смел? Мерзавец... Как он смел руку на меня поднять?!

– Разбойник, так разбойник и есть, – кряхтел Тихон, искренне радуясь, что угодил барину водой.

Чрез час боли стихли, но сон не шел.

Не спали и в покоях Нины Яковлевны. Там совещались, что делать с хозяином. Говорил доктор Апперцепциус. За последнее время он стал желчен и нервен.

– Я недели две-три тому назад рекомендовал больному длительное, комфортабельно обставленное путешествие. Это, безусловно, по авторитетному мнению науки, должно было произвести свой эффект. Но... – доктор развел руками. – Но, к сожалению, по мнению науки, авторитет которой в этом доме не желают признавать, благоприятный момент упущен. Галопирующая болезнь вступила в новый фазис своего развития. Этому способствовал казус с отрубленной головой исправника.

Отец Прохора Петровича – Петр Данилыч, спешно прибывший из села Медведева, тоже присутствовал на совещании. Он приехал с единственной целью насладиться зрелищем, как проклятый сын его будет ввергнут в глухой возок и увезен в тот самый желтый дом, где сидел по милости нечестивца Прошки несчастный старик, отец его. Проклятый сын будет орать, драться, но его сшибут с ног, забьют рот кляпом, раскроят в кровь морду, вышибут не один здоровый зуб. Пусть, пусть ему, анафемскому выродку, убийце, пусть!

Лохматый Петр Данилыч, притворно вздохнув и покосившись на икону, грубым, каменным голосом говорит:

– По-моему, вот как, господа честные. Путешествие ни к чему. Глупая выдумка. Сопьется малый. А надо Прошку везти в дом помешательства. Там и уход хорош, и лечат хорошо. Я сидел – я знаю.

– Господи, помилуй! Господи, помилуй! – шепчет Иннокентий Филатыч, поеживается.

– Мне с этим необычайно тяжело согласиться, – убитым голосом говорит Нина Яковлевна, одетая в черное, траурное платье. – Нет, нет. Я готова выписать первоклассное светило науки, окружить больного самым внимательным уходом. Словом, я согласна на все жертвы. И мне странно слышать, – обращается она к Петру Данилычу, – как вы, отец, рекомендуете для сына сумасшедший дом?..

Старик ударил в пол суковатой палкой с серебряным набалдашником и открыл волосатый рот, чтоб возразить снохе, но доктор Апперцепциус, оскорбленно надув губы, перебил его:

– Хотя я в этом почтенном доме и не считаюсь светилом науки...

– Бросьте, доктор!.. – сказала нервно Нина Яковлевна. – Мы не для пикировок собрались сюда.

– Доктор верно говорит: в желтый дом, в дом помешательства – возвысил голос Петр Данилыч.

– Простите. Я этого вовсе не собирался говорить.

– Господи, помилуй, Господи, помилуй! – И Иннокентий Филатыч, тыча в грудь Петра Данилыча, укорчиво сказал ему: – Эх, батюшка, Петр Данилыч. В желтый дом... Да как у тя язык-то поворачивается! Нешто забыл, как плакал-то там да просил меня вызволить из беды?

– Дурак! – закричал Петр Данилыч, злобно моргая хохлатыми бровями, и стукнул в пол палкой. – Меня здорового засадили! Прошка засадил! Так пусть же он...

– Отец! – крикнула Нина.

– Я правду говорю! Он, мерзавец, много лет держал меня с сумасшедшими. Я еще с ним, с проклятым, посчитаюсь на Страшном суде Господнем... Я ему скажу слово. – Он встал, большой, взъярившийся, и свирепо загрозил палкой в сторону кабинета: – Убивец, сукин сын, убивец! – Старик весь затрясся. – Все сердце мое в кровь исчавкал, пес!.. Дьякона подстрелил, рабочих больше сотни в могилу свел... Хватайте его, жулика! Не в сумасшедший дом, а в каторгу его! Потатчики, укрыватели!! И вас-то надо всех в тюрьму!

Присутствующие вскочили. Иннокентий Филатыч и отец Александр, успокаивая старика, повели его вон. Старик кричал, размахивая палкой:

– К губернатору поеду! Все доложу! Все... В Питер поеду... Прямо в сенат, к царю.

Нина готова была разрыдаться.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69 
Рейтинг@Mail.ru