bannerbannerbanner
полная версияВсё Начинается с Детства

Валерий Юабов
Всё Начинается с Детства

Полная версия

– А ты иди на носочках! – захихикал я. – Очень полезное упражнение!

Юрка тут же подставил мне подножку. Я споткнулся, чуть не полетел – и, отшвырнув сумку, бросился на Юрку.

Мы сцепились. Молчаливая улочка огласилась пыхтеньем и криками. Сначала мы пинали и колотили друг друга, потом в ход пошли снежки, потом, наткнувшись на раскрытую дедову сумку, из которой вывалилась часть содержимого, Юрка запустил в меня мужским резиновым каблуком, за ним последовал женский… И пошло! Увлеченные боем, совершенно забыв о том, что именно служит нам снарядами, мы оба, отпихивая друг друга от сумки, хватали, кидали, кидали, кидали…

Но вот мы устали, опомнились и, вяло переругиваясь, огляделись.

Участок аллеи, на котором происходил бой, был похож на разгромленную сапожную мастерскую. Каблуки, подошвы, на-бойки, куски кожи валялись вперемешку то там, то тут. А часть пространства напоминала противотанковую зону: порвался мешок с гвоздями и они черными остриями торчали из снега…

Кряхтя, охая, потирая ушибы, мы кинулись собирать драгоценный дедов товар. Полежав в мокром снегу, истоптанный нашими ногами, он выглядел, скажем прямо, не лучшим образом. Запихивали мы все эти предметы в сумку не то чтобы как попало. Старались, конечно. Очень старались. Но зря! Уложить их так, как дед, мы не умели, руки были не те… Всех этих подошв и набоек стало вроде бы вдвое больше: в сумке они теперь помещались с трудом, она никак не закрывалась! Мокрые, измятые куски кожи, скрученные стельки торчали во все стороны…

Так мы и потащились дальше. Расстроенные, со страхом поглядывая на сумку, подошли к троллейбусной остановке. Как объяснить деду, что случилось?

– Скользко очень, понимаешь? – осенило вдруг Юрку. – Ты упал и из сумки все высыпалось в арык… Вместе с тобой, – добавил он, окинув меня взглядом.

На том мы и порешили. О драке было забыто, мы опять стали друзьями.

* * *

Поездка на троллейбусе была благополучной, без приключений. И вот уже видна издалека дедова будка, сколоченная из досок конурка, стоящая возле дерева. Наполовину высунувшись из нее, дедушка сидел на стуле, зажав между коленями сапожную лапку. Ноги его были покрыты одеяльцем, спадавшим на землю.

Подойдя поближе, мы услышали и стук молотка: дед набивал каблук на мужскую туфлю. То и дело он подносил руку ко рту и доставал один из зажатых в зубах гвоздиков.

Дед был не один. Рядом стоял дядька, который время от времени резко покачивался, как бы повторяя движения дедовой руки с молотком.

– Всего двадцать копеек, а? Ну, десять! – услышали мы, подходя, хриплый голос. – Жалко, что ли? Дай, слышишь? – и мужик угрожающе поднял руку, пошатнувшись при этом еще сильнее.

Дед не смотрел на пьяницу и продолжал стучать молотком. Наконец, он вытащил изо рта последний гвоздик, усмехнулся и поднял голову.

– Тебе не стыдно у пенсионера деньги просить? – спросил он, не повышая голоса и снова застучал молотком.

А вдруг он сейчас ударит деда? – подумал я. Но пьянчуга повернулся и пошел прочь.

– Дур-ра-ак! – заколачивая гвоздик произнес дед. Этим словом он обычно заканчивал разговор с человеком, который сильно его раздражал и вообще вел себя недостойно. Произносил он «дурак» четко, энергично, нажимая на «р» и растягивая «а». Так, пожалуй, произнес бы это слово попугай.

Услышав это краткое напутствие, пьянчуга от неожиданности поскользнулся, смешно взмахнул руками и плюхнулся в сугроб. Мы с Юркой расхохотались.

– А, пришли… – заметил нас дед. Он тоже улыбнулся чуть-чуть, продолжая стучать молотком…

Дед пьяниц не любил, хотя иногда из милосердия давал деньги самым жалким из них. Но наглых – не тепел! А попрошайки, в иных случаях прибегавшие к насилию, старика-сапожника с седой бородой не трогали. Все они слышали про его характер и силу.

* * *

Мы все еще держали в руках злосчастную сумку.

– Принесли? – спросил дед, даже не взглянув на нее. – Спасибо, поставьте в сторонку. Потом разберу…

Мы с Юркой переглянулись. Пронесло! Слава Богу, что дед так занят. А он, отложив молоток, вытащил из ножен сапожный нож с широким лезвием и принялся подравнивать резиновую набойку на каблуке. Нож этот – длинный кусок металла, отточеный под острым углом и обмотанный изолентой вместо ручки, почему-то казался мне уродливым и очень страшным. Но дед управлялся с ним, как с легоньким ножом для масла. Подперев туфлю коленом, дед придерживал ее левой рукой, а правая рука быстро и ловко вертела нож. Лишние куски резины отлетали с каблука изящными ломтиками, хоть клади их на бутерброд! Теперь-то я понял, почему руки деда были так изуродованы. Ведь при всей его ловкости нож иногда соскальзывал…

Потом закрутилось точило и каблук, несколько раз описав над ним полукруг, стал совсем гладким. Туфля была готова. Дед обтер ее тряпочкой, поставил на полку и тут же в руках его появились шило и суровая нитка. Дед повертел ими над головой, как фокусник перед очередным номером… Да, такой номер не стыдно было показывать зрителям! По крайней мере, мы с Юркой буквально разинув рот глядели, как быстро и красиво изуродованные руки деда подшивают на туфле надорванный язычок. Шило проткнуло кожу, поддело нить, вытащило ее петелькой. Вот уже и край нити в петельке. Корявые пальцы ловко завязали узелок. Прокол, петля, узелок… Прокол, петля, узелок… Мы и оглянуться не успели, как дед отрезал нить, повертел в руках туфлю и, кивнув головой, отложил в сторону.

* * *

Мы много раз слышали, с каким почтением говорят люди о деде Ёсхаиме. Его величали не сапожником, а Сапожных Дел Мастером. Мало кто в Ташкенте (а, может быть, таких людей и вовсе не было) занимался этим ремеслом без малого пятьдесят лет. Все жители округи знали его и называли либо Бобо, то есть, дедушка, либо по имени – Ёсхаим-ака. Местные власти, чтобы избавить деда от уплаты больших налогов, зачислили его будку в какое-то там кустарное производство. Значит, даже советские чиновники с уважением относились к этому независимому, никогда не терявшему чувства собственного достоинства, человеку.

* * *

Закончив работу, дедушка потянулся, поморщился и потер спину.

– Вечером массаж сделаете, – сказал он, удостоив нас, наконец, родственным взглядом.

Мы с Юркой кивнули. Отказать деду в просьбе мы вообще бы никогда и не подумали, ну уж а после того, что увидели сегодня… Как он работает здесь в такие холодные зимние дни, с утра до вечера сидя на улице и только зад свой засунув в тесную будку, где стоит на полу небольшой обогреватель? А если метель, пурга? А если дождик льет?

… Подошел человек с парой ботинок, мы попрощались и ушли.

* * *

Часов около десяти вечера, поужинав и послушав новости, дедушка Ёсхаим отправился в спальню. Пока он раздевался, я сбегал за Юркой. Два юных массажиста торжественно подступили к постели – и дед, увидев нас, начал с кряхтением поворачиваться животом вниз… Вообще-то дед терпеть не мог проявлять слабость, никогда не признавался в недомогании и, кажется, только при этих мучительно трудных для его спины поворотах показывал, что ему больно.

Улегшись, дед провел рукой по левой части спины и зада.

– Вот здесь…

– Сейчас, сейчас, уже начинаем!

Массаж, скажем прямо, был необычный. Дед, может быть, и сам не понимал, на какой риск он пошел, приказав нам однажды залезть на свою спину и потоптаться на ней как следует босыми ногами. Лишь много позже я узнал, что такой массаж с древних времен делают опытные массажисты-банщики в турецких банях, что существует «шиацу» – японский точечный массаж, который также делают только специалисты, причем не ногами, а руками, зная при этом, на какие точки следует нажимать… Но мы-то с Юркой что понимали в этих тонкостях? Мы выполняли указания деда – только и всего. И, к тому же, получали от этого огромное удовольствие. Это одновременно была и игра, и почетная обязанность, а такое случается редко.

Первым на деда залез Юрка и встал чуть повыше того места, где спина, как говорили в старину, теряет свои благородные очертания. Следом за Юркой влез и я – на дедову левую ягодицу. Юрка медленно пошел вперед по левой стороне спины к плечам. Он не шел, а крался, он смаковал каждый свой шаг, вдавливая то пятку, то носок… Дойдя до плеч, Юрка повернулся и пошел обратно по правой стороне спины. Потом он сделал еще один круг, и еще один, и еще…

– Ну, хватит! – Нетерпеливо сказал я. – Сколько можно, пусти меня!

Мы поменялись местами.

Ну и спина у деда, просто железная! Я ведь потяжелее Юрки, давлю посильнее – но и у меня под ногами – упругая, твердая поверхность. Постель слегка покачивается и даже прогибается, а дед лежит себе, будто две пушинки перекатываются по его спине. Но, конечно же, он чувствует, как мы прогуливаемся по нему, чувствует, и блаженствует, и вполголоса благословляет нас:

– Ой, хорр-рошо-о! Ой, молодец! Ой, чтобы вы всегда были здоровы! – Время от времени он подсказывает и направляет: “Во-во… Вот здесь… Еще разок… Покрепче!”

Встав, как балерина, на носки и даже упершись рукой в стену, я изо всех сил вжимаю пальцы в спину деда и переминаюсь с ноги на ногу. А он хоть бы крякнул, хоть бы в шутку притворился, что больно. Знай, твердит свое:

– Ой, молодец!

Но и этого деду мало! Понаслаждавшись массажем-«топтаньем», он командует:

– А теперь – вдвоем!

Юркино лицо выражает полнейший восторг: сейчас-то и начинается самое интересное!

Обхватив друг друга за плечи, мы, покрикивая от удовольствия, исполняем на дедовой спине что-то вроде танца дикарей на теле поверженного врага… Нам, кроме всего прочего, нам приятно прыгать и топтаться на спине строгого деда Ёсхаима потому, что в обычное время его и пальцем не тронешь. А тут вот – ногами!

И все же мы ни на минуту не забывали: спину деда под левой лопаткой когда-то, лет пятьдесят назад, задела пуля. Это место – чувствительное, его надо обходить.

 
* * *

– Что это вы раскричались? Уже ночь, спать давно пора!

Это бабушка Лиза. Подбоченившись, прислонясь к дверному косяку, она смотрит на нас и на деда взглядом человека, которому хорошо известны человеческие слабости, заблуждения и хитрости. И чтобы нам это стало совсем уж ясно, она восклицает, подняв руку к небесам:

– Дэв борин!

В переводе на обычный язык это означало: дед обладает здоровьем великана, богатыря – дэв борин – и только поэтому может выдержать то, что мы сейчас вытворяем. Еще более точный перевод: дед притворяется больным, а на самом деле – здоров, как бык…

Массаж, разумеется, прерван. Надев тапочки, мы направляемся к двери, и не успев еще дойти до нее, слышим мощный храп мгновенно заснувшего деда.

Как бы получив подтверждение полной своей правоты, бабушка поднимает уже обе руки и снова произносит:

– Дэв борин!

* * *

Сейчас, много лет спустя, я пишу эти строки и думаю: а ведь бабушка Лиза была, по существу, совершенно права! Мой дед Ёсхаим в каком-то смысле действительно был сказочным богатырем…

Глава 45. Дайну!


Даже сейчас, когда во время седера на пасхальной трапезе, раздается этот звонкий и радостный возглас, – мне кажется, что я минутами слышу не голоса сидящих рядом людей, а, те, что звучали много-много лет назад за столом моего деда Ёсхаима.

– Да-а е-ей-ну-у!

Низкие – мужские, мягкие, певучие – женские, пронзительные, восторженные – детские… Казалось бы, все эти голоса, слившись в общий хор, становятся неразличимы. Но нет, я узнаю каждый из них.

Память детства – что еще тут скажешь!

Дедова спальня преобразилась, стала праздничной и на-рядной. На большом столе, на белой накрахмаленной скатерти, сверкают бокалы, хрустальные графины, бутылки, блещет особой белизной пасхальная посуда… Стол перенесли сюда потому, что спальня побольше зала. Да она и уютнее: тут печка, тут потолок обит деревянными планочками, образующими приятный узор, тут старая резная мебель. С комода глядит на сидящих, как бы участвуя в празднике, прадед, отец бабушки Лизы…

Дед Ёсхаим тоже сегодня выглядит необыкновенно нарядным в белоснежной крахмальной рубахе, черном костюме и черной кипе. Настоящий седобородый патриарх! Только огрубевшие, шершавые, изуродованные работой пальцы остались такими же, как всегда. Но, может, и у патриархов были такие?

Я вижу, как эти корявые пальцы осторожно разламывают надвое кусок мацы – средний кусок из трех, что лежали перед дедом в начале седера. Одну из двух половинок дед снова ломает на маленькие кусочки и раздает всем нам. Мы съедим их позже, в конце трапезы. Вторую половину листа мацы – он называется Афикоман – деду полагалось бы незаметно спрятать. Тогда детям в конце вечера предложили бы его поискать. Тот, кто найдет, а потом и перепрячет – счастливчик: глава рода предложит ему за мацу выкуп. Но в нашей семье даже дед смутно помнил этот обычай. Поэтому исполняли только вторую его часть: мацу прятали дети. А дед занят главным своим делом. Раскрыв Агаду – потрепанную, пожелтевшую и даже разбухшую от времени книгу, в которой на иврите и на русском изложено, как должен проходить седер и пасхальная трапеза, – дед начинает читать… Если строго следовать правилам, Агада должна быть в руках у каждого из нас. Но где ж теперь достать священные книги? Спасибо, что дедушке удалось хоть одну сохранить. А мы уж повторяем за ним, то, что надо… Или делаем вид, что повторяем.

Вся пасхальная трапеза сопровождается этим торжественным, нараспев, чтением молитв и благословений, пением псалмов. Дед прерывается только затем, чтобы дать членам семьи необходимые указания, вовлечь их в праздничное действо. Первую молитву, например, дед прочитал, покачивая в руке те самые три куска мацы, которые лежали перед ним, потом передал их младшему из нас – Юрке. Юрка, почти без подсказок, повторил эту молитву, за ним наступила моя очередь – и так по всему столу…

Все, что нужно читать во время Пасхи, дед, конечно, знает наизусть. Но читать полагается по Агаде и дед не отрывает от нее глаз.

Дед читает, читает… А мы с Юркой – мы сидим рядом за дальним от деда концом стола, давно уже ерзаем на своих сту-льях и под столом пинаем друг друга ногами. Да и наши двоюродные братья и сестры перешептываются, пихаются, хихика-ют. Поглядеть на взрослых – и они не слишком-то вслушива-ются в торжественные слова, и они с удовольствием поболтали бы, посмеялись. Обычное застолье им привычнее, чем долгий и сложный пасхальный обряд. Сидящий рядом с дедом Ильюша даже пытается, когда дед кладет Агаду на стол, перелистнуть несколько страничек. Но разве деда собъешь? Все по-мнит, все видит, и возвращается на нужное место.

Ничего нет удивительного в том, что мы, бухарские евреи, стали почти узбеками. Правда, каким-то чудом благодаря нашим старикам, таким как дед Ёсхаим и дед Ханан, большинство из нас сохранило свою веру – Но гнет повседневной жизни, но отсутствие крепкой религиозной общины, но советское воспитание – все это постепенно делало чуждыми и непонятными религиозные обычаи нашего рассеянного народа.

На весь Ташкент был один частный учитель иврита. Еврейская культура была за семью замками, за семью печатями. Ни книг, ни лекций, ни фильмов. Взрослые – те еще хоть что-то знали от своих родителей, а уж мы, дети… Поди-ка, поддержи в ребенке веру, когда в школе ему постоянно внушают, что Бога нет, что вера – это дикость, мракобесие! Мало ли что там произносит дедушка. «Всевышний», «Владыка и Отец наш»… Зачем благодарить несуществующего и, тем более, просить у него помощи? Неужели дед верит в какие-то сверхъестественные силы? Смешно. Темнота, неграмотность…

Впрочем, с пасхальным торжеством нас кое-что мирило. В нем было много действий, которые требовали общего участия. Красоту этих обрядов, их силу, объединяющую наш разбросанный по миру народ я начал понимать, только став взрослым. Почему-то я думаю, что в древности эти обряды были очень ясны евреям, напоминали им о реальных, не таких уж и давних событиях. Вероятно, именно затем, чтобы эти события не уходили из памяти потомков, обряды разрабатывались так детально, так подробно. Чтобы каждая мелочь служила вехой, знаком…

Вот поднимается Юрка – самый младший за столом – и задает старшему в роду традиционные Четыре вопроса: «Чем эта ночь отличается от других, почему мы сегодня едим только мацу и так далее. Этот отрывок Агады называется «Ма ништана». Дед, читая Агаду, отвечает на вопросы. Он рассказывает и о горечи египетского рабства (ее сегодня символизирует горькая трава, Марор), и о том, как Ангел смерти миновал (на иврите – «пасах») дома евреев, обреченных на смерть, и как пришлось бежать, не успев заквасить тесто, с пресными лепешками, мацой… Словом, отвечая на Юркины вопросы, дед сызнова излагает вкратце историю Исхода.

Вот все мы радостно и звонко вопим: «Даейну!». Красиво, но непонятно. Может, дед и объяснял, но я прослушал. А ведь это означает: «Было бы достаточно»… Песнь Агады рассказывает о чудесах, совершенных Создателем чтобы вывести евреев из плена. И о каком бы чуде ни рассказывалось, в заключение хором провозглашается: «Было бы достаточно»… То есть было бы достаточно одного этого чуда, чтобы мы поверили в Твое могущество. Даже если бы и не вырвались из Египта…

Каково? Как кратко и в то же время с какой силой, с каким благородством выразили благодарность Богу те, кто писал Агаду!

* * *

Пасхальная трапеза продолжается. Мы с Юркой ею до-вольны: стол ломится от вкусной еды. В том числе и такой, какую попробуешь только раз в год. И мы себе ни в чем не отказываем. Едим и жареные куриные ножки, и крутые яйца, и рыбу, и замечательно вкусный, наваристый суп мацо джощак – бульон варят из курицы или мяса, кладут в него картошку, сырые яйца, сверху посыпают зеленью да еще потом добавляют мелкие кусочки мацы… М-м! Даже сейчас слюнки текут!

Суп подносили к столу мама и тетя Валя. Они ставили перед каждым из нас глубокую, дымящуюся паром косу и тут же начинало раздаваться такое хлюпанье… Хлюпать, так же, как и чавкать, за столом не очень прилично, но уж что было, то было. И громче всех хлюпал, наслаждаясь супом, уставший и проголодавшийся дед. Белая его бородка скрылась в густом облачке пара, виднелись лишь нос да густые брови.

Мы с Юркой не упускаем ничего! Сейчас мы занялись халико. Это толченые орехи и кишмиш, замешанные на вине. Неплохо, правда? Я слышал, что в других краях евреи называют это блюдо харосет и готовят его из орехов с яблоками. Но халико или харосет, вкусная эта масса символизирует глину, из которой в Египте рабы-евреи лепили кирпичи…

Юрка оделяет нас халико собственноручно. Он кладет ла-комство между слоями мацы, добавив еще и листочки салата. Приготовив таким образом большой «пирог», Юрка с точнос-тью аптекаря разламывает его на маленькие кусочки и делит их между всей честной компанией – между детьми, конечно. Но для нас двоих он кладет халико в два раза больше. Сидящий с ним рядом Яшка вдруг заметил это. Он уже было открыл рот, но Юрка потянулся к нему с ложкой халико и Яшка выступать раздумал.

Халико не то что проглатывается, оно просто исчезает изо рта непонятным образом и тут же хочется добавки. Но благоразумие подсказывает: остановись! Ведь на столе столько всего… А как соблазнительно поблескивают бутылки! В отличие от обычных дней, сегодня нам разрешают выпить вместе со всеми, когда поминают предков. А мы и в промежутках ухитряемся тяпнуть.

Но вот уже больше невозможно, нет сил есть. Даже Юрка задумчиво и почти равнодушно смотрит на горы недоеденных яств. А взрослые, я вижу, давно уже не едят, они выпивают, разговаривают, хохочут, заглушая деда. Впрочем, Марийка, жена Робика, пока еще ест. Ей-то приходится есть за двоих! Марийка красиво причесана, хорошо одета, но лицо немного отекло и живот выпирает, натягивая шелковую кофточку. За праздничным столом, значит, присутствует еще один член семьи. Пока не родившийся…

Марийка сегодня веселая, вид у нее вполне мирный, но так бывает далеко не всегда.

Для бабушки Лизы новая невестка оказалась твердым орешком. Марийка стала первой келинкой, которая не пожелала терпеть бабкины выходки и реагировала на них совершенно непривычным для свекрови образом. Во-первых, Марийка, когда свекровь начинала скандалить, нисколько не пугалась и хладнокровия не теряла. Ей все это было, как говорится, по фигу. Ей наплевать было на бабку, как, впрочем, и на весь юабовский род, включая Робика. И уж если она теряла терпение, то выкладывала свекрови и мужу все, что о них думает. А раза два после крупного скандала складывала вещи в узелок и возвращалась к своей маме. Слыханное ли дело? В Средней Азии это великий позор для семьи. Можно ли после такого события изображать, что семья живет в мире и согласии?

Словом, Робик, с трудом вернув жену после очередного ухода, строго-настрого запретил матери вмешиваться в дела его семьи. Бабушке Лизе пришлось прикусить язык – насколько она смогла. Пришлось смириться даже с тем, что младшая келинка отказалась называть ее мамой.

Разумеется, все родственники, то есть, все наши семьи, знали, как ведет себя младшая келинка. Но это не обсуждалось – хотя бы потому, что и мой отец и дядя Миша считали, что Марийка подает их женам дурной пример. Да, Марийка внушала им страх и они злобно огрызались, когда речь заходила о ней. Кстати, с появлением Марийки тете Вале стало действительно полегче жить. Бабушка-то немножко попритихла…

Тетя Валя, как и моя мама, от склок и скандалов изнемогала, бороться со свекровью было ей не по силам. «Какая вы счастливая, что уехали!» – говорила она каждый раз, когда мама приезжала в Ташкент. А ведь без мамы она стала совсем одинокой. С новой келинкой у нее дружбы не получилось, Мама же и тетя Валя друг для друга всегда были поддержкой.

Мама и на Пасху приехала главным образом ради Вали. Сидят они как раз напротив меня, тоже с краю – чтобы удобнее было вставать и подносить из кухни гоячую еду. Улыбаются друг-другу и тихонько о чем-то говорят, говорят…

Мама такая веселая, красивая. Ее густые, пышные волосы острижены. Не так давно она сломала руку, ходила в гипсе, а одной рукой невозможно ухаживать за длинными волосами да еще сооружать прическу. Пришлось постричься. Но ей и это очень идет!

Мама принарядилась, насурьмила брови. Всем хороша, только вот пальцы у нее красные, распухшие. Да и кисти тоже… Дело в том, что наша неустанная мама даже приехав на праздник решила подработать. В Ташкенте несколько частных пекарен, куда перед Пасхой приглашают женщин раскатывать и печь мацу. Вот мама туда и нанялась, и целый день – двенадцать часов подряд – месила и раскатывала тесто. Как это делается, я много раз видел дома, ведь и пельмени, и манты готовятся из такого же точно теста. Но дома-то что, дома это занимало каких-нибудь полчаса, а тут…

 

Мне всегда нравилось смотреть, как мама работает. Мне казалось, что она все умеет делать. Но тесто она делала как-то особенно хорошо.

Сначала в кастрюльке или в специальном ведерке мама замешивает тесто. Сожмет руку в кулак – и давит на тесто, будто массаж делает. Давит, мнет, перемешивает. Ее сильная рука проминает тесто насквозь, почти до дна. Работает она сосредоточенно, коротко дыша носом… И когда она достает из кастрюльки комок готового теста, оно мягкое, подвижное, теплое, совсем живое. Мама подкидывает его на руке, похлопывает, как новорожденного ребенка. Потом кладет на стол, покрытый, как пеленкой, слоем муки… Но тут уже «младенцу» приходится худо: мама начинает его раскатывать.

Сначала – толстой и короткой каталкой. Затем – очень длинной и тоненькой, как палка. Руки то находятся в центре палки, то широко расходятся в стороны, к ее краям. Взад-вперед, взад-вперед крутится каталка. От центра – в стороны и снова к центру движутся руки. Комок теста давно уже стал плоским, он делается все тоньше, тоньше, все шире – как блюдо, как поднос… Мама подхватит его за край и точным движением, не повредив, не смяв, снова расстелит по столу… Оно уже почти прозрачно, вот-вот порвется… Но нет, ни одного разрыва, ни одной дырочки. Думаете, все – тесто готово? Ничуть не бывало! Мама плеснула на него масло, осторожно размазала по всей поверхности и накатала тесто на палку. Теперь на столе лежит длинная и довольно толстая белая трость. И когда в последний раз мама раскатывает тесто по столу – это уже большое, как скатерть, полотно. Настоящее, готовое тесто!

Да, я много раз видел все это дома и не переставал восхищался тем, как красиво мама работает, как точно, как артистично. Ведь строит ли настоящий мастер дом, или вытачивает деталь на токарном станке, или лепит тесто – он все равно художник, если работает талантливо. Но в пасхальный вечер я глядел на руки художницы-мамы с болью и состраданием. Двенадцать часов они месили, раскатывали, нажимали. И вот теперь лежат, распухшие, перед мамой на столе. Больно ей, небось.

Поймав мой взгляд, мама улыбается мне нежно и весело, чуть приподняв уголки губ. Я улыбаюсь ей в ответ и вспоминаю о том, что и мне пришлось перед пасхой поработать немного. Ну, конечно, не так как маме, но все же…

Всем, наверно, известно, что еврейский дом перед пасхой должен быть не то, что вычищен, а прямо-таки вылизан. У таких хозяек, как моя бабушка Лиза предпраздничная уборка превращалась в бедствие для всей семьи. Стены, окна, полы, мебель – все это мыли, отскребывали, протирали. Чистили и стирали одежду. Особая посуда, особая кухонная утварь… Да разве все перечислишь? Трудовой повинности не удавалось избежать ни одному из домочадцев. И даже то, что один из предпасхальных дней оказался моим днем рождения не избавило меня от нудной домашней работы. Обида переполняла меня. Но бабушка была неумолима. «Джони бивещь – говорила она сладким голосом, когда я справлялся с очередным заданием. – А теперь сделай-ка вот что…».

В числе прочего мне пришлось снимать тюлевую занавеску, ту самую, за которую бабушка обычно пряталась, выглядывая во двор. Я стоял на стуле у окна и пытался снять эту чертову занавеску с карниза, а бабушка сидела неподалеку, расставив короткие ножки, очень жалобно постанывала, показывая, как она устала и в то же время бдительно наблюдала, чтобы я, не дай Бог, не порвал тюль, хоть и старый, но совсем не плохо сохранившийся и красивый. А он, действительно, находился под угрозой. У самого карниза из стены торчал гвоздик и то ли я сделал неосторожное движение, то ли что другое, – но тюль зацепился за этот гвоздик и с моего стула мне никак не удавалось отцепить его! Рвануть-то было бы очень просто, но вот снять не рванув и не порвав… Я весь напрягся, я вспотел, у меня онемели руки, стул при каждом моем движении угрожающе поскрипывал (это был дедов стул) – а занавеска все не отцеплялась! Наконец, сделав почти акробатическое движение и чуть не слетев со стула я ее снял!

– Джони бивещь! – Бабушка, даже и в то время, как хвалила меня, не забывала напоминать о своей усталости и страданиях. Все это сейчас излучали ее глаза – с такой, надо сказать, выразительностью, что казалось: со стула бабушка без посторонней помощи ни за что не встанет. Но как только я соскочил на пол с занавеской в руках, бабушка деловито сказала:

– Сегодня же все постираем и высушим! – И, покряхтывая, поднялась…

Я, между прочим, очень любил глядеть, как сушат тюль. Для этого во двор выносили длинные, почти четырехметровые деревянные рамы, на которые были набиты сотни мелких гвоздиков. На них и нацепляли – старательно и аккуратно, буквально сантиметр за сантиметром, края занавесок. Высушенный этим способом тюль оставался таким ровным, словно его только что купили… Занавески стирали обычно раз в год, перед Пасхой, сразу во всем доме. Двор наш, уставленный полотнищами узорного, в цветах и затейливом орнаменте тюля, становился в эти дни похож на выставку народного искусства.

Сейчас бабушкина занавеска, помолодевшая и похорошевшая, висела на окне и как бы участвовала в празднике.

… А за столом шел шумный и веселый спор.

– Где она? Где маца? – вопил Ахун. – Никто не заметил? Зеваки!

– Я видел, как Юрка выходил во двор! – орал Ильюха.

– Ни-че-го подобного! – Юрка возмущенно таращил глаза. Кажется, на этот раз он, действительно, был ни при чем. Но у Юрки была такая плохая репутация, что никто ему не верил.

– Он, он спрятал! Айда во двор! – продолжал вопить Яшка.

Тут трапеза и закончилась. Загремев стульями, мужчины поднялись из-за стола. Прихватив по белому полотенцу – они были сложены стопочкой на бабушкиной кровати – все мы стали выходить во двор. Громкий голос деда, продолжавшего читать Агаду, словно бы благословлял нас на подвиги.

Пока мы пировали, наступила ночь. Полная луна освещала наш старый двор во всей его весенней красе. Розоватые, нежные цветы снизу доверху покрывали урючину, ими была осыпана каждая ветка. На верхних ветвях цветы терялись во мраке, на нижних светились, призрачно и волшебно. Нежный, но сильный, дурманящий запах облаком окружал дерево.

Но не так мы были настроены, чтобы любоваться цветочками! Начиналась очередная пасхальная потеха.

Уж не знаю, откуда пришел к нам этот обычай – вроде бы, ни в каких канонах он не упоминается, – но в нашей семье, как, очевидно, и у других бухарских евреев, поиски Афикомана превращены были в сражение между взрослыми и детьми. Оружием служили полотенца, на конце завязанные узлом.

– Куда заныкал, признавайся? – Ильюха размахнулся полотенцем и огрел Юрку по спине. Рука у Ильи не слабая да и полотенце с узлом вовсе не такое уж безобидное оружие. Юрка в долгу не остался… Ахун сражался с Робиком. Мне удалось огреть дядю Мишу, но и моим плечам досталось. Мы подскакивали, перебегали с места на место, орали и хохотали. Тени наши метались по земле. Полотенца так и мелькали в лунном свете… Да, уж в эти минуты мы нисколько не походили на мирную городскую семью! Уж скорее мы напоминали наших воинственных, сражавшихся за место под солнцем древних предков.

– Нашел! Я наше-е-ел! – раздался откуда-то восторженный и звонкий Юркин крик. Оказывается, не он, а как раз Яшка спрятал мацу на кухне, в духовке газовой плиты. Догадался туда заглянуть только Юрка. Торжествующий победитель потребовал награду. Все мы – потные, разгоряченные, веселые, – снова ввалились в дом.

А там, в столовой, за опустевшим столом наш седобородый патриарх продолжал громко и нараспев читать Агаду. Казалось, он даже не заметил ни того, как мы уходили, ни нашего возвращения.

Все молитвы первого Седера должны быть дочитаны до конца.


1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru