bannerbannerbanner
полная версияВсё Начинается с Детства

Валерий Юабов
Всё Начинается с Детства

Полная версия

– Налей-ка нам чайку горяченького!

А я уже налил дедову пиалу, уже несу ее, стараясь не расплескать. Для астматиков чай – лучше любого лекарства, им лучше дышится, когда теплого чая напьются. Как мне это не знать, у меня ведь и отец – астматик.

Роза наклоняется к дедушке – он сидит на постели, упираясь ладонями в ее края – и осторожно подносит пиалу к его губам. А дедушка смотрит на меня и улыбается. Слабо, чуть заметно, но так нежно. И похлопывает ладонью по постели – мол, не уходи, присядь рядом. Глаза его оживляются, даже начинают блестеть, как прежде. И говорят мне: «Как я рад тебе. Как я люблю тебя. Джони бобо».

Не меньше, чем дедушку Ханана, я люблю деда Ёсхаима. Я вырос в его доме. И все же к дедушке Ханану я отношусь как-то по-другому, по-особому. Никогда не назову его дедом – только дедушкой. Никогда не дерну за бородку, не сыграю с ним никакой шутки, вроде тех, что мы с Юркой придумывали на Старом дворе.

Можно, конечно, сказать: к дедушке Ханану у меня больше почтения. Но почему-то не хочется употреблять это слово, какое-то оно холодноватое.

Может быть, больше жалости, боли за него?

Глава 39. Прощание с дедушкой Хананом


Иногда мне кажется, что память наша похожа на большой мешок со старыми вещами, засунутый куда-то в кладовку или в угол шкафа. Хочешь разыскать какую-то из вещей, начинаешь копаться в мешке, вынимать одну за другой. Тут и вспоминается все то, что с этими вещами было связано. Возникают события, давно забытые, люди, уже ушедшие навеки. Становится вдруг так больно – вот здесь, в груди. Возвращается все, что было когда-то таким дорогим, близким. Чем дольше всматриваешься, чем дольше держишь в руках старую вещь – платье ли это, истоптанные туфли, сломанная шкатулка, тем больше вспоминаешь. Лица людей, краски, звуки, даже запахи. И вот уже поплыли перед тобой не обрывки воспоминаний, а целые сцены из прошлого, казалось бы, совершенно забытые, запрятанные так глубоко в этот мешок. Оказывается, надо было только достать его – и порыться…

* * *

Сегодня утром было холодно в доме. Я надел мамину теплую кофту, поверх нее накинул мамин любимый красный платок. А на голову надел тюбетейку – подарок Мухитдина, доктора из Намангана, который так долго боролся за мамину жизнь. В таком вот виде уселся я за стол поработать в предрассветной синеве прохладного октябрьского утра. И услышал мамин голос: «Вставай, сынок, вставай…»

Почему именно сегодня? Мамин платок… Раннее утро, как перед школой, когда мамин нежный голос будил меня… Даже еще более ранний предрассветный час, такой же вот, как сегодня…

* * *

– Вставай, Валера, вставай!

Мама теребила меня за плечо. Я открыл глаза – и зажмурился от яркого электрического света… Проспал я, что ли? Но ведь за окном только светает.

Мама не ушла, как обычно, на кухню готовить завтрак, а уселась на край моей постели. Странно… Бледная, растрепанная, с распущенными волосами. Тоже странно: обычно, поднявшись, сразу же причесывалась, а потом уже будила нас.

Положив свою растрепанную голову на руку, упертую в колено, мама тихо сказала:

– Дедушка умер…

Я молчал. Да и что я мог сказать?

Наверное, в сознании ребенка нет да и не может быть такого ощущения потери кого-то из близких, какое дано взрослым. Нет отчаяния, что в твоей жизни что-то окончилось навеки, ушло, не повторится. Почти физического ощущения утраты, ужаса перед непоправимым, перед небытием.

У меня, по крайней мере, чувство потери было совсем другим.

Дедушки Ханана больше нет. Значит, уж не услышу я обычной его шутки, которой он встречал когда-то нас с Эммкой: «Твоя мама ай…» и любил повторять даже теперь, когда мы подросли. Не увижу, как он засовывает руку под тюбетейку, чтобы почесать лысину. И я вдруг увидел и это, и другие картинки, яркие, как на экране.

– Одевайся скорей! – Мамин голос доносился теперь из кухни. А я и не заметил, что она уже не сидит рядом со мной. – Одевайся, умойся. Поедем сейчас в Ташкент.

Дедушка умер сегодня – значит, сегодня же тело его должно быть предано земле. Таковы еврейские обычаи. В наших краях, нашей ветвью еврейства, они исполнялись очень строго.

В путь мы отправились всей семьей – вчетвером.

Наша автостанция недавно только получила новенькие «Икарусы», – большие комфортабельные автобусы европейского производства. По сравнению со старыми, такими обшарпанными, похожими на неуклюжих, медленно ползающих жуков отечественными автобусами, в которых было душно, тесно и ужасно тряско, эти «Икарусы» казались нам чудом техники и воплощением красоты. Шли они плавно и быстро.

Но на этот раз мне казалось, что автобус тащится ужасно медленно. Сорок пять минут, что занимает дорога от Чирчика до Ташкента, показались мне часами. Даже деревья вдоль дороги, обычно быстро мелькавшие за окнами, замедлили свой бег…

Но вот и доехали. Идем по Старому городу, по знакомой улице Сабира Рахимова. Справа от нас, на школьном дворе – полно детей: началась, наверно, большая перемена. Смех, визг такой, что просто в ушах звенит. Возле металлической сетки забора девчонки прыгают через скакалку. Им весело, не то что нам. Девчонки скачут и считают: «бир, икки, уч…» Девчонки смуглые, в тюбетейках, десятки тоненьких черных косичек прыгают по их плечам и спинам… Это национальная школа, здесь и уроки идут на узбекском. Мама тоже училась в узбекской школе, почему-то вспоминаю я. И она носила тюбетейку, заплетала множество косичек. И был у нее папа, еще молодой тогда. Дедушка Ханан…

– Эстер! – окликнул маму знакомый голос. Машина, идущая нам навстречу, затормозила у обочины, из окошка выглядывал дядя Авнер, мамин брат. – Эстер, мы везем папу в Самарканд! Поедешь с нами?

– Как, уже, – прошептала мама. И, отдав сумку отцу, побежала к машине.

* * *

Во дворе у бабушки Абигай было тихо, хотя народу собралось много. Бабушка – она в черном платье и черном платке – увидев нас, встала с низенькой табуретки. Обнялась с отцом, погладила по головкам нас с Эммкой, тихо спросила: «А Эстер где? А-а… Поехала с ним… Да, ушел, нет его больше…» Бабушка все кивала головой и глядела на нас, будто отвечала на наш вопрос: «А где же дед?»

Глаза у бабушки Абигай были красные, веки – распухшие. Наверно, там, в глазах, уже больше не осталось слез, подумал я. Но бабушка села снова на табуретку, заплакала, уткнувшись в платок и похлопывая себя рукой по коленке. Три ее дочери – Маруся, Роза и Рена сидели рядом с нею. В знак скорби воротники их платьев были надорваны – таков древний обычай…

Мы с Эммкой устроились на одной из длинных скамеек, стоявших у входа во двор. Там уже сидели наши двоюродные братья Робик и Борька. Борька, мой ровесник, сын дяди Авнера, был мальчик серьезный, в семье его хвалили. Борька уже не один год учился играть на скрипке.

Усевшись, я огляделся. Напротив нас, возле входа в дом, стояла у стены старая кровать. Поверх «корпоча», ватного матрасика, она сейчас была застелена спускавшимся со стены ковром, темно-вишневым, в причудливых узорах. Дед очень любил этот ковер. Сейчас на нем висела фотография дедушки.

Для нас с Эммкой старая кровать была любимейшим местом во дворе. Особенно нам нравилось прыгать на ней. Металлическая сетка была не хуже батута, она прогибалась под нами и снова выпрямлялась, а мы прыгали вверх-вниз, вверх-вниз, визжа от наслаждения. Кровать вторила нам скрипучим голосом «кыр-рк-кырррк»… Казалось, что ей доставляет удовольствие размять свои старые кости.

В разгар веселья выходил из дома дед Ханан с пиалой душистого чая в руке. Прыжки немедленно прекращались. «Эх, шалуны», – говорил дед и садился на кровать. Все еще красные от возбуждения, мы повисали на деде, гладили короткую его бородку. Лицо деда, всегда немного задумчивое и усталое, смягчалось, разглаживалось, становилось моложе от улыбки. И тут начиналась игра, всегда одна и та же.

«Твоя мама – ай!» – приговаривал дед, пощипывая нас то за шею, то за живот, то за грудку. Он делал это нежно, не причиняя боли, но было очень щекотно! Мы визжали, изворачивались, но и не думали удирать, наоборот, все крепче прижимались к деду.

Мне кажется, что дед любил нас не так, как обычно любят старики. Он наслаждался нашей компанией, как равный, и в те минуты, когда мы были вместе, сам превращался в ребенка.

Два наших теплых детских тельца возле его тела – больного, изношенного, усталого… Кто знает, может, это давало ему не только радость? Может, это вселяло силы?

Нередко случалось, что дед, играя с нами, начинал кашлять. Хрипло, подолгу. Склонялся чуть ли не до земли, пытаясь откашляться, но это не всегда удавалось. Да и не надолго помогало. Прижавшись к деду, я почти всегда чувствовал, как хрипит и клокочет у него в груди.

* * *

…Я глядел и глядел на старую кровать, на которой сидели сейчас совсем другие люди. Ни нас там не было, ни деда. Он никогда уже больше не усядется здесь рядом с нами. Вместо него висит на ковре этот портрет, как бы замещая деда на печальных проводах. Глядеть на портрет и хотелось, и было страшно.

А поминки, между тем, шли, как и полагается идти поминкам в любой еврейской семье. Да и от азиатских поминок они внешне мало чем отличались. То и дело раздавались причитания, всхлипывания, печальные восклицания.

– Почему ты нас оставил?! – громко и скорбно, нараспев, восклицала сгорбленная старушка. Она и глядела вверх, и руки, раскачиваясь, протягивала к небесам. Это была Бурьё, сестра бабушки Абигай, она приехала на поминки из Самарканда. Не только потому, что требовал обычай. Бурьё действительно любила и почитала деда, который много раз щедро помогал ей и ее семье.

Причитания Бурьё подхватили еще несколько женщин, к ним присоединились мои тетки.

– Отец, отец, сиротами оставил нас! За что? – Так кричали они, покачиваясь, то воздевая руки к небу, то похлопывая себя по коленкам, притоптывая ногами.

 

В детстве я, понятное дело, мало разбирался в похоронных ритуалах. Это потом, к сожалению, мне пришлось близко познакомиться с ними. Тогда же наша компания глядела на все, что происходит, с любопытством, не более того. Я, например, очень горевал о деде. Но ни за что не согласился бы кричать об этом при всех. Да и ни один ребенок не стал бы! Вероятно, терпимость ко многим обычаям, даже понимание их необходимости приходят только вместе с возрастом.

Зато, увидев, как печально поглядывает бабушка на старое дерево, стоящее посреди двора, я понял ее, и сердце мое сжалось. Это дерево не так давно перестало цвести и засохло. Росло оно на площадке, выложенной светлым кирпичом, и сейчас стало почти таким же светлым. Чуть склонившись, с раскинутыми сучьями, оно почему-то представлялось мне фигурой, застывшей посреди стремительного потока в отчаянном усилии сохранить равновесие. Бабушка была огорчена, когда дерево засохло и все повторяла: «Нехорошая примета». Сейчас ее взгляд то и дело обращался к этому дереву. Может быть, она вспоминала о дурном предчувствии, а, может, думала о своем сходстве с засохшим одиноким стволом.

* * *

Так прошло около двух часов, и нам с Борькой уже порядком наскучили поминки. К тому же, когда вопли причитающих очень уж усиливались, нам становилось смешно. Но ведь не посмеешься же и даже не улыбнешься в такой печальный день! Сразу кто-нибудь заметит и скажет, что ты бессердечный внук. Словом, мы с Борькой переглянулись и бесшумно слезли со скамейки.

Тихонечко, шаг за шагом, проскользнули мы в глубь двора, к одной из кладовок. В ней стоял тандыр, глиняная печь, которой уже давно не пользовались. Потому-то и валялось вокруг много всякого ненужного барахла.

Я почему-то эту печку любил. Она мне казалась живым существом. Откроешь дверь кладовки – и как только дневной свет упадет на тандыр, он тут же будто весело улыбнется своим большим круглым ртом, будто посмотрит на тебя. К тому же тандыр был чрезвычайно полезен. Залезешь в него – и без особого труда по дымоходу попадаешь на крышу. Правда, мне, хотя дымоход был не таким уж узким, каждый раз становилось в нем как-то не по себе, неудобно, удушающе тесно. Я покрывался испариной, но преодолевал страх, и, выбравшись на крышу, уже был уверен, что больше он не повторится. Увы, страх повторялся.

* * *

– Давай, давай! – Это Борька меня поторапливает. Он лезет в тандыр следом за мной. Я уже добрался до дымохода. Еще немного – и мне удастся схватиться за крестообразную перекладину над дырой дымохода на крыше… И тут я замираю.

Это чертово ограждение, эти доски, которыми обставлено отверстие в крыше! Ведь оно изнутри все черное от копоти. А на мне – белая рубашка! Как я мог об этом позабыть?

– Ты чего там? – торопит Борис. – Давай!

Эх, была не была! Постараюсь не прикоснуться.

Я тянусь к перекладине – и вдруг острое жало впивается в мою попку. От неожиданности и боли я чуть не теряю равновесие. Что это? Шмель? Я делаю рывок вверх. Снова укол! Завопив, я делаю еще один рывок, продираясь между досками локтями и плечами, повисаю, как обезьяна, на перекладине – и в ту же секунду, вместе с новым уколом, меня вдруг осеняет: да никакой это не шмель! Это Борька! Это Борька, предатель чёртов!

В подтверждение догадки снизу, из тандыра, гулко и зловеще разносится Борькин хохот. И тут же – топот его ног: двоюродный братец, сыграв со мной злую шутку, предпочел не лезть на крышу.

И вот сижу я один на шиферной крыше в горестном раздумье: что же мне теперь делать? Мои плечи, рукава, да что там, вся рубашка в черных полосах и пятнах. Спуститься снова во двор в таком виде невозможно, каждый заметит, каждый спросит: «Да что это с тобой? Где ты так вывалялся?» А уж если увидит отец…

Но спускаться нужно, ведь не сидеть же здесь до тех пор, пока все не разойдутся. К тому же, за нашими воротами, возле арыка, так весело галдят мальчишки, ковыряются в глине, что-то рассматривают. И Борька уже там, я слышу его голос.

Злоба моя постепенно остывает. Я спускаюсь по тандыру, и в соседней кладовке кое-как отмываю руки, энергично встряхиваю рубашку, что нисколько ей не помогает, и бочком, бочком, возле стен, крадусь по двору. По пути успеваю заметить, что народу стало еще больше, что пришли дед Ёсхаим и бабушка Лиза. Вот и ворота! Распахнув их, кидаюсь к мальчишкам, окликая Борьку. Но тут раздается пронзительный скрип, скрежет тормозов и почти вплотную ко мне, справа, останавливается, резко дернувшись, старая «Волга». Из нее выскакивает перепуганный бледный человек. «Чуть не задавил», – бормочет он по-узбекски. И сразу же испуг на его лице сменяется яростью.

– Ты что, с ума сошел? Чего не глядишь по сторонам? – вопит он на всю улицу.

Сердитого дядьку можно понять: еще секунда – и я лежал бы под его машиной, искалеченный, а, возможно, и убитый. Что тогда было бы с ним? Но сейчас я не в силах размышлять об этом, я никак не могу прийти в себя и осознать, что, собственно, произошло. Только ноги почему-то дрожат и поташнивает.

Человек вопит, размахивая руками, а вокруг нас уже собралась толпа. В основном с нашего двора. Кто-то гладит меня по голове. Это бабушка Абигай.

– Испугался? Ну, ничего, ничего… Ох, только этого сегодня не хватало! Ну-ну, жив остался, слава Богу… Ака Ёсхаим, отведите его, пожалуйста, к себе, – просит она стоящего рядом деда. – Как испугался! Не заболел бы. Вы знаете, пусть он пописает и смочит себе губы, – вспоминает бабушка о древнем способе предотвращать последствия испуга.

Видно, таким уж печальным был этот день: как я ни пытался сделать его более радостным, он все равно закончился неприятностями.

Глава 40. «Пусть только попробует!»


«Зачем вы ходите в школу?» И родители и учителя довольно часто задают нам этот нелепый вопрос. Всегда с горестной интонацией. Или с гневной. Шум на уроке – «зачем вы ходите в школу?» Получил двойку, пришел домой с замечанием в дневнике, с подбитым глазом, в разорванных брюках – тот же самый вопрос…

О, конечно же, мы прекрасно знаем, какого ответа от нас ждут! Еще бы не знать! И это особенно противно. Потому что приходится врать.

А если по-честному, какой мальчишка, находясь в школе, способен все время держать в голове, что он пришел сюда «получать знания», как любят выражаться взрослые. Постоянно об этом помнить – это же надо не мальчишкой быть, а каким-то выдуманным существом, каким-то роботом, каким-то зубрилой. Таких в классе не любят, они окружены всеобщим презрением.

Только девочкам прощают усердие. Девчонки – дело особое. Хотя и они, конечно, притворяются. И им интереснее перешептываться, перемигиваться с мальчишками и перебрасываться записочками, чем слушать учителя или записывать в тетрадку скучные правила.

К чему это я? А к тому, что для всех учеников самое замечательное время в школе – это как раз то, когда тебя не заставляют «получать знания». Вот, например, как сейчас. Звонок прозвенел, прошло пять минут, десять – а учителя все нет. То есть нет нашей классной руководительницы Флюры Мерзиевны.

Золотое время надо провести с пользой и с удовольствием. А у меня как раз есть очень интересное дело.

Склонившись над листком бумаги, я перевожу на русский язык странную, бессмысленную для постороннего глаза запись: «КИГОЗИИЬНИЪ ОПАВ». Для меня-то запись вовсе не бессмысленная. Расшифрованная с помощью секретного кода, она означает: «Валера, а у нас ёжик. Когда приедешь?»

С этого лета мы с Юркой начали переписываться. Письма решили кодировать. Ведь мало ли кто может прочесть их в моем или в его доме! А так – наши тайны при нас! Это во-первых. Во-вторых, когда делаешь приписки к родительским посланиям или вкладываешь к ним в конверт свое, не приходится писать длинных, скучных фраз: «Здравствуйте, дорогие… Как ваше здоровье? Как погода? У нас все хорошо, чего желаем и вам…»

Зашифрованные письма от такой чепухи избавляют. Родители поленятся спрашивать, что это все значит. Усмехнутся снисходительно: опять играете во что-то?

Вырвав из тетрадки чистый листок, я только было начал обдумывать, что ответить Юрке, как вдруг все мысли из моей головы выбил сильный щелчок по затылку. «Ой!» – вскрикнул я, вытаскивая из волос жесткий комок изжёванной, мокрой промокашки. Я так увлекся расшифровкой письма, что не заметил начала перестрелки! А она уже шла вовсю.

Перестрелка хороша уже тем, что в нее можно играть, не покидая парт. Пока нет в классе учителя, вот как сегодня. И даже при некоторых учителях, которых мы не боимся.

Треск, хруст и шелест бумаги: тетрадные листки сворачиваются трубочками. Это – оружие. Впрочем, у самых заядлых вояк всегда при себе трубочки металлические. Сочное чмоканье: каждый спешно изготовляет десяток-другой пуль, разжевывая промокашку или просто бумагу.

Ход боя давно уже отработан. Класс делится на две группы: правый ряд, что у окна, перестреливается с левым, что у стены при входе. Средний ряд перестреливается с кем захочет.

Тактика боя… Впрочем, единой тактики нет.

Стреляют в основном только те, кто сидит сзади. Затылки сидящих впереди – отличные мишени! Бедняги, они не то, что ответить на выстрел выстрелом, даже и охнуть громко не могут, вот так, как я сейчас охнул. А ведь очень больно бьет по затылку комок промокашки! Стрелки у нас умелые. Сделав сначала глубокий вдох, сжав губами трубку, они с силой выплевывают через нее пулю. «Тьфу-у!» – и воздух, подобно разорвавшейся капсюле, стремительно выбивает патрон из бумажного ствола.

Когда нет на месте учителя, бой идет в открытую, как сегодня. Шум стоит оглушительный. Правда, несколько странный. Только и слышно: «тьф-фу-у!», «тьф-ф-у-у!» Прошел бы по коридору посторонний человек, непременно остановился бы в изумлении: «Что это они все там делают? Оплевывают, что ли, друг друга с ног до головы?»

Белый град застилает классную комнату. Но вот азарт боя начинает стихать. К тому же некоторых из нас давно уже гложет беспокойство: почему так долго нет нашей Флюры Мерзиевны?

В общем-то мы догадывались, почему.

Перед уроком на большой перемене произошло одно событие, о котором знали все. А кое-кто из нас, в том числе и я, при этом присутствовал.

Но думать о неприятном так не хочется. Эх, лучше пальну-ка я еще раз! И только я начал разжевывать новую порцию промокашки, как стоящий у двери Гааг прокричал: «Идет!»

Класс мгновенно затих.

Открыв дверь, Флюра Мерзиевна приостановилась. У нее было приятное лицо, круглое, доброе, правда, неулыбчивое, даже скорее немного грустное. По временам это грустное выражение усиливалось – и мы понимали почему: муж Флюры Мерзиевны, тоже учитель – он преподавал в нашей школе черчение – довольно крепко пил.

Иногда Бондарев пройдет мимо на перемене – и запах спиртного на тебя налетит, будто ветром его принесло. У Бондарева было прежде прозвище «Ёжик», потому что он брил голову наголо, но, прознав о его пристрастии к алкоголю, старшеклассники немедленно прозвище уточнили: «Пьяный Ёжик». Два сына Бондаревых, Алешка и Вовка, учились в нашем классе и, конечно же, знали об этом прозвище, хотя при них никто его не произносил.

У Флюры Мерзиевны, стоящей в дверях класса, выражение лица было такое, будто Пьяный Ежик напился сегодня, как никогда. Молча оглядев нас, она вздохнула и негромко сказала:

– Кто сегодня на большой перемене был за школой, встаньте.

За партами никто не шевельнулся. У меня и спина напряглась, и ноги подергивались, но удерживал меня на месте тот же «закон стаи», что и других ребят: надо тянуть, сколько можно.

Большая перемена. Как хорошо она начиналась, когда час назад мы с Женькой Андреевым выбежали во двор!

Поздняя осень. Ни цветов, ни музыкантиков не увидишь теперь во дворе. Ветер шваркает по дорожкам, собирая в кучи шуршащие желто-красные листья и кружит их, кружит, словно в бесконечном танце, переносит с одного конца двора на другой.

Да, испортилась погода. Но мы не жалуемся. А старшеклассники даже предпочитают ненастье – кроме, конечно, проливного дождя. В плохую, холодную погоду тусуйся себе спокойно позади школы – за всю перемену ни один учитель носа сюда не высунет!

Если же сравнить большую перемену с тайм-аутом между двумя половинами нелегкой напряженной игры, как не представить себе, что учителя, сдвинув головы, горячим шепотом обсуждают сейчас свои дальнейшие контрдействия против каверз нерадивых, непослушных учеников?

А этим самым нерадивым сейчас не до учителей. Они тоже отводят душу: «бычкуют». Для этого и приходится укрываться позади школы, в укромном уголке.

«Бычок» – это, как известно, окурок сигареты или папиросы. Ищут бычки, в основном, на улицах, в тех местах, где обычно собираются мужики, скажем, чтобы выпить пива. Иногда таскают окурки и даже сигареты у курящих отцов. Немало бычков можно найти позади школы, где на переменах ребята из самых старших классов покуривают свои собственные сигареты.

 

Сегодня курильщикам повезло необычайно. Не далее как вчера вечером в нашем спортивном зале происходил волейбольный матч между двумя командами, нашей и соседней школы. Закончив матч, игроки всласть накурились на свежем воздухе. Об этом можно было судить по количеству окурков. К тому же, выбор оказался лучше, чем в любой табачной лавке. Валялись тут не только окурки бесфильтровых «Прим», «Беломорканала» и местных папирос «Голубые купола», но даже и зарубежные «БТ». Видно, были среди игроков парни зажиточные.

Я вообще чуждался сборищ за школой, потому что не курил и был здесь не совсем своим. Женька – другое дело, Женьке все было нипочем. А путь наш к беседке проходил как раз мимо бычковистов. И тут Женька остановился.

– Погоди-ка. Надо у Петьки спросить: принесет он завтра мяч или как.

Петька Богатов, наш одноклассник, отличный футболист, единственный в классе владелец настоящего футбольного мяча, тоже был курильщиком. Кроме него здесь же, среди старших, промышляли еще трое наших: Булгаков, Жильцов и Тимершаев.

Пока Женька с Петькой вели разговор о мяче, который нужен был для завтрашнего матча, мальчишки понабрали бычков и начали готовиться к долгожданному кайфу.

Я стоял возле Сережки Булгакова и с интересом наблюдал, как он аккуратно и умело, держа окурок за папиросную бумагу, обматывает его фильтр тоненьким проводком в голубой изоляции. Необходимая предосторожность, иначе пальцы будут вонять табаком. Все так делали.

Далее Булгаков чиркнул спичкой, но закурил не сразу, нет – он прежде прокалил огоньком фильтр. Ведь мало ли кто его брал в рот!

И только после этого, Серега, прикрыв глаза, с превеликим наслаждением затянулся. Стоило только поглядеть, с каким шиком он держит свой окурок на проволочной держалке!

Вокруг все уже дымили, кто прислонившись к стене, кто присев на корточки, кто расхаживая взад-вперед и присоединяясь к небольшим группкам, в которых шли оживленные разговоры.

В это время подошел к курильщикам наш одноклассник Витька Шалгин. И сразу же шагнул к нему навстречу Тимур Тимершаев. Швырнув недокуренный бычок, он придвинулся к Витьке вплотную и сказал:

– Говорил я тебе, чтобы ты не ходил с Иркой? А?

Сказал он это таким хриплым и низким голосом, что мне показалось: это от злости дым валит у него изо рта, а не потому, что Тимур только что курил.

Витька что-то буркнул в ответ, – я не расслышал, что, хотя стоял рядом. Но Тимур, видно, и не ждал ответа. Он размахнулся и с силой ударил Шалгина в лицо. Ох, как ударил! Кровь брызнула фонтаном из разбитого рта, Витька негромко вскрикнул, пошатнулся, присел.

Вообще-то Тимур был спокойный паренек, я не помнил, чтобы он когда-нибудь выходил из себя. Ни на кого он не нападал, хотя был сильным и крепким. А тут вдруг.

Поднялся шум, несколько ребят бросились оттаскивать Тимура, который все еще стоял над Витькой в угрожающей позе. Тимур вырывался, кричал:

– Отвалите! Пусть только попробует провожать ее!

Оттеснив ребят, подступил к нему Василий Люмис, тоже наш одноклассник. Я не заметил, когда он появился, но хорошо, что так случилось.

Василий Люмис был греком, так что, может быть, это от своих античных предков, от какого-нибудь Геркулеса, он унаследовал и силу, и решительность, и справедливость. Своей широкой лапой Василий взял Тимиршаева за голову, другую лапу сложил в кулак и, покачав им перед лицом Тимура, сказал:

– Или замолчишь, или шнобель выбью!

Шнобель, то есть, нос – это было любимое слово нашего школьного Геркулеса.

Тимиршаев сразу утих. Он знал, как и все ребята: Василий два раза одно и то же не повторяет.

Теперь все столпились вокруг Шалгина. Он все еще сидел, очень бледный, и кровь капала, капала из разбитого рта.

– Всю губу рассек. Глубоко очень, – переговаривались ребята. – А зубы-то целы? В учительскую его надо скорее.

Но вести Витьку в учительскую – значит, признаваться в том, что ты был позади школы, видел драку, словом, подвергаться допросу. Поможешь ему – подведешь и себя, и остальных.

– Сам дойдешь?

Шалгин кивнул и, задрав голову, побрел в учительскую. Тут как раз прозвенел звонок, побежали и мы по своим классам.

* * *

Вот что случилось перед уроком. Вот почему Флюра Мерзиевна задержалась и вошла с таким печальным лицом. С первых ее слов стало понятно: Витька Шалгин «раскололся».

«Все, кто был за школой», зря надеялись на чудо. Не дождавшись признания, Флюра Мерзиевна вздохнула еще раз и начала перечислять фамилии. Тимиршаев назван был первым. Он встал, громыхнув сиденьем парты. Вид у него был мрачный, но не испуганный и, казалось, он вот-вот опять скажет: «Пусть только попробует!».

Зато Ирка Умерова, виновница всего этого безобразия, красовалась, как королева! Она сидела, потряхивая своими белыми бантами и, видно, была счастлива и горда, что из-за нее подрались мальчишки. А остальные девчонки поглядывали на Ирку с завистью. Подумать только – она была первой, из-за кого в нашем классе, в общем-то дружном, возникла драка. Эх, девчонки, девчонки…

Вереницей поплелись мы в учительскую, на второй этаж. Разборная-уборная – так прозвали мы это неприятное помещение, потому что вызывали нас сюда с одной только целью: «пропесочить», «промыть мозги» – и тому подобное. На эту тему у нас было много красочных выражений. Сейчас нам все это и предстояло.

В дальнем углу учительской мелькали белые халаты санитаров, за ними виднелась Витькина голова, уже обмотанная бинтами. Его забирали в больницу – швы накладывать. Но теперь уже вряд ли кто-нибудь жалел Витьку: ведь выдал всех!

За столом у окна сидела Инна Назаровна Басс, завуч. Уж кого мы терпеть не могли, так это Инну Назаровну. Именно она требовала нас чаще всех в учительскую, чтобы промыть мозги. И промывала так, что мы считали: не завучем бы ей быть, а каким-нибудь тюремщиком. Даже вид Инны Назаровны вызывал у нас отвращение. Ее мелкие черные кудряшки, торчащие надо лбом, как грядка, почему-то почерневшей цветной капусты. Ее длинные наманикюренные ногти, которыми она то ковырялась в передних зубах, то почесывала икры, засунув руки за голенища черных кожаных щегольских сапожек. Инна Назаровна считала себя неотразимой и одевалась с доступным ее пониманию и средствам шиком.

Теперь она сидела, заложив ногу на ногу, и разглядывала нас, стоящих у двери, своими круглыми хищными беличьими глазками.

– Так… Булгаков, конечно, здесь… Не вылезаешь из учительской! Добиваешься, чтобы из школы поскорее исключили? Что ж, может и пора. Вместе с Жильцовым, кстати. В компании веселее. А ты, Тимершаев, сразу, что ли, решил на скамью подсудимых? В тюрьму для несовершеннолетних? А? Вот родители твои обрадуются! Это тебя дома, что ли, учат так разбойничать, а? Придется у родителей спросить. Но сначала ты нам расскажешь: как ты до этого дошел? Ты понимаешь, что чуть не убил Шалгина?

Инна Назаровна еще больше подалась вперед, впившись глазками в Тимиршаева. Тимур молчал. На Инну Захаровну он не смотрел, так что ее пронзительный взгляд на него не действовал.

На его насупленном лице сохранялось все то же выражение: «Пусть только попробует!»

– Тимиршаев! Ты, может, оглох?

Тимиршаев молчал.

– Так. Мы еще выясним, почему это случилось. И выясним, что за сборища происходят за школой. Понятно? И каждый, кто хоть раз еще будет замечен… Андреев и Юабов, это и к вам относится! С каких это пор вы примкнули к тем, кто позорит нашу школу? И вообще класс портится на глазах.

Тут Инна Назаровна отвернулась, наконец, от Тимура, встала и, заложив руки за спину, прошлась по комнате. Остановившись возле Флюры Мерзиевны, она уставилась на нее и медленно повторила:

– Класс портится на глазах, Флюра Мерзиевна.

Мы были отпущены, наконец, получив последнее грозное предупреждение. Флюра Мерзиевна осталась в учительской. Ясно было: теперь промывка мозгов предстоит ей.

Как ей, наверно, хотелось уйти вместе с нами!


1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru