bannerbannerbanner
полная версияВсё Начинается с Детства

Валерий Юабов
Всё Начинается с Детства

Дорогой маме посвящается


От автора

Своим непременным долгом и приятной обязанностью считаю выразить огромную благодарность моему дорогому другу и помощнику Раисе Исаковне Мирер, без которой этой книги, может быть, и не было бы.

Она не только побуждала меня работать, но и вложила в наш общий труд свою душу и огромный опыт литературного редактора.

Вместо предисловия

Бухарские евреи имеют богатые литературные традиции. Однако в конце 30-х годов прошлого века они были насильственно прерваны. Литературное творчество, как и деятельность всех остальных очагов многогранной национальной культуры, оказалась в Советском Союзе под строжайшим запретом.

Возрождение наших культурных традиций началось только спустя полвека, когда значительная часть бухарско-еврейского этноса оказалась в Израиле, США и других странах свободного мира. Одна за другой выходят в свет книги бухарских евреев – и научные и художественные. В этом невиданном ранее потоке большое место занимают и мемуарные произведения.

Книга, которую читатель держит в руках, принадлежит к этому жанру, и все же стоит особняком, выходит за его пределы. Этому есть несколько причин.

Первая: большинство мемуаристов люди весьма почтенного возраста. Их образ мышления сложился в прошлой, до иммиграционной еще жизни. В. Юабов сравнительно молод (ему около 40 лет). Он покинул Узбекистан 18-летним юношей. Кругозор его и менталитет в значительной степени сформировались под влиянием новой культуры. То есть у него появился «взгляд со стороны». Я думаю, это поможет тем читателям, для которых книга создавалась. «Я пишу… для своих детей и внуков, которые живут в другой части света, в другом мире…» – заявляет автор.

Вторая, не менее важная причина, выделяющая эту книгу, – она написана талантливо и захватывает читателя с первых же страниц. Ярки и объемны впечатления детства. Персонажи повествования – родители, близкие и дальние родственники, учителя, сверстники – встают перед нами как живые. Автор изображает их правдиво, с любовью, с юмором, с болью, иногда с горечью. Не всякий мемуарист решится на это.

Вместе с тем книга заставляет размышлять о жизни. Она позволяет нам представить себе то страшное время, когда господствующая коммунистическая идеология калечила судьбы миллионов людей и в Узбекистане, и в других концах Советского Союза.

Мне думается, что книга В. Юабова может послужить ценным материалом для историков и этнографов, изучающих жизнь бухарского еврейства 50-х – 70-х годов прошлого века.

Остается пожелать автору, чтобы он продолжил творческую работу, и так же талантливо рассказал о дальнейшей своей жизни, уже в Америке.

Само собой разумеется, что публиковать эту книгу надо не только на русском языке, но и на английском.

Доктор исторических наук,
заслуженный деятель науки Узбекистана
Давид ОЧИЛЬДИЕВ

Глава 1. Короткий Проезд, Дом 6


– Вале-е-яя! – услышал я, выйдя во двор. Из окошка, что было напротив, выглядывало круглое личико моего двухлетнего двоюродного братишки Юры. Стоя на цыпочках на подоконнике, он едва дотягивался до форточки. Букву «р» Юрка еще не выговаривал и смешно перекраивал мое имя «Валера».

– Вале-е-яя, меня мама бьет! – жалобно кричал братишка.

Стояло раннее апрельское утро, к тому же воскресное. Наш двор еще спал, как спал и весь Ташкент, и я испугался, что Юркины вопли разбудят родственников и соседей. Тут к окну подошла Валя, Юрина мама. Она протянула руки, но вовсе не затем, чтобы шлепнуть Юру. Придерживая его за попку, она, улыбаясь, сказала:

– Чего кричишь? Все спят еще!

Братишка, конечно, не нуждался в защите. Он, как всегда, озорничал. Но я вышел во двор не за тем, чтобы играть с ним. Мы с мамой собрались к папе в больницу.

– Юрка, погоди, ладно? Я вернусь и будем играть в войнушку.

Круглое личико расплылось в улыбке. Играть в войнушку Юрка очень любил. Три года разницы в возрасте нисколько не мешали нам дружить – вместе играть, ссориться и даже драться.

Скрипнула кухонная дверь. На крыльцо вышел дедушка Ёсхаим с котомкой за плечами. Дед был сапожником. Об этой нелегкой работе рассказывали его руки. Кожа на них была шершавая, как рыбья чешуя, ладони покрыты мозолями, а кончики пальцев и ногти, почерневшие и испещренные рубцами, походили на искореженные гвозди. Но изуродованные эти руки были могучими. Своим железным рукопожатием дедушка – а ему было шестьдесят семь лет – порой доводил до слез какого-нибудь знакомого, в чем-то провинившегося. Тот подойдет поздороваться с дедом улыбаясь, а отойдет скрючившись.

Дед был высокий, широкоплечий. Густые брови, сейчас седые, а когда-то черные, как смоль, широкий лоб, темные глаза подтверждали его принадлежность к иранской ветви евреев. И говорил он с легким, но характерным акцентом.

Мне кажется, жизнь деда Ёсхаима можно было обрисовать двумя словами. Тора и работа. Он молился по утрам дома, потом работал с восхода до захода солнца шесть дней в неделю, а субботу проводил в синагоге. Так же, как его отец и отец его отца, он знал только одну заботу: накормить семью. А заботу о воспитании детей дед полностью передал жене.

– Ха, келин, читоэт?![1] – поздоровался он с тетей Валей.

– Спасибо. Как вы?

А дед уже улыбался и кивал Юре.

– Юра, нагзи-и? – протяжно спросил он.

Дед любил пошутить с малышами. Слово «нагзи» произносилось им с долгим гортанным «г» и с длинным «и». При этом лицо его становилось удивительно смешным: карие глаза раскрывались широко-широко, седые брови приподнимались, а густая седая борода оттопыривалась – так и хотелось ее потеребить! Вот и Юрка, залившись смехом, протянул в форточку руку, шевеля пальцами.

– Посмотрите на этого малыша! Любит не меня, а мою бороду!

Дед веселился, а мне стало обидно, что он шутит не со мной. И еще мне пришло в голову, что давно, ох, как давно – с прошлого лета, дедушка не приносил нам мороженого.

– Дедушка, дедушка! – я даже подпрыгивал от возбуждения. – Ведь уже тепло! Принесите мороженое! Принесете? Только не фруктовое, а сливочное!

– Будет теплее принесу, – ответил дед, уже уходя. – Хай, келин, равтан ман.[2]

Обгоняя деда, я побежал к калитке. Воздух был пропитан ароматом цветущих деревьев. Во дворе сейчас все цвело: урючина, виноградные лозы, шпанки, черешни, яблони, сирень. Звонко капала вода, падая на землю из водопроводного крана. Чирикали воробьи, кудахтали куры, в дворовой голубятне ворковали голуби. Даже у Джека, нашей овчарки, взгляд сегодня казался веселее обычного. Да, весна наступила – и во дворе все звенело, пело, благоухало.

Бряцая ключами, дедушка отпер старые деревянные ворота. Перешагнув через нижнюю перекладину, он махнул мне рукой и, шаркая сапогами, зашагал по переулку. Глиняные ограды дворов образовывали этот переулок, узкий и длинный – чуть сгорбленная фигура деда долго была видна среди стен…

– Купите мороженое! – прокричал я.

Дед не обернулся. Еще мгновенье – и он скрылся за углом, заставленным мусорными ведрами.

Захлопнув калитку, я подошел к кусту сирени. Ветви его были покрыты пышными розоватыми соцветиями, ароматными и нежными. Сирень росла в саду недалеко от ворот. Сад доходил до соседского забора. Среди яблонь и зимнего винограда у забора прятался туалет. А рядом был летний душ. Посреди сада на высокой жерди стояла голубятня. Ее окружали кусты белых и красных роз.

Сирень была нашим дворовым календарем. Начало ее цветенья совпадало с приходом ранней весны. А когда ветви сирени тяжелели от пышных соцветий, это означало, что весна уже в разгаре. Сейчас куст был в полной своей красе. Я долго стоял, одурманенный запахами, ощущая, как теплые солнечные лучи, пробиваясь между цветущими ветками, гладят мое лицо. Сквозь прижмуренные ресницы они переливались всеми цветами радуги.

Хлопнула наша дверь. Это вышла мама с трехлетней Эммой, моей сестренкой. Эммка, как обычно, бежала вприпрыжку. Глядя на нее, никто не сказал бы, что совсем недавно она месяц пролежала в больнице с очередным воспалением легких. Румянец – во всю щеку, каштановые кудряшки, звонкий, веселый голос… На мою маленькую сестренку все заглядывались.

Тетя Валя снова выглянула в форточку.

– А, Эся, как дела?

– Спасибо, нормально, – ответила мама.

Тетя Валя покачала головой.

– Бледная вы очень… В больницу, что ли?

Мама грустно кивнула:

– Да, к Амнуну.

В своих дверях появилась бабушка Елизавета. Низенькая, рыжеволосая, с черным горшком в руках. Выйдя на крыльцо, бабка всполоснула горшок, выплеснула воду во двор и снова скрылась за дверью.

– Ладно, Валя, пойду я, – сказала мама.

Пухленькая Эмма, перегнав ее, побежала к воротам, но добежав до вишни и водопроводного крана, остановилась как вкопанная. Тут уже недалеко до владений Джека – его будка была возле ворот, а наш дворовый пес не внушал Эмме доверия. Джек был из рода казахских овчарок, и лучшего сторожа, чем он, невозможно себе представить. Широкогрудый, с темной мордой и черными усами, с закрученным вверх хвостом, Джек выглядел внушительно. Чутье и слух у него были поразительные. Если кто-то чужой подходил к нашему дому, Джек поднимал боевую тревогу когда незнакомец был еще в десятках метров от калитки. Лай был устрашающий. Сейчас Джек, конечно, не лаял – мы были свои. Но он встал, лениво потянулся и медленно пошел навстречу сестренке. Дойти до нее он не мог – не позволяла цепь. Джек зевнул с безразличным видом, высунул длинный красный язык, над которым виднелись острые белые клыки, завилял хвостом и как бы с усмешкой уставился на Эмму: никуда, мол, ты от меня не денешься, малышка…

 

– Трусиха, трусиха, – кричал я, смеясь.

Но осторожная Эмма дождалась маму, взяла ее за руку с правой стороны, чтобы заслониться от Джека, чтобы даже не видеть его (а раз она не видит Джека, значит, полагала сестренка, и Джек не видит ее), – и так, под надежной защитой дошла до сирени. А здесь уж Джек не опасен. Здесь быстроногая Эммка снова рванула вперед! Но первым-то к калитке подбежал я. Стоя в переулке, я в который раз с удовольствием рассматривал оставленную кем-то из родственников раму старого «запорожца». Когда нас с Юркой начнут выпускать за калитку, как здорово будет здесь играть!

* * *

Мама взяла нас за руки и мы пошли к трамвайной остановке, к Туркменскому базару. Путь предстоял далекий и нелегкий, особенно для маленькой Эммки.

По небольшому нашему переулку дошли мы до Короткого проезда. Перед тем как свернуть в него, я обернулся. На наших темно-красных деревянных воротах белела вычерченная мелом большая цифра. Я уже знал: она называетя «шесть».


Глава 2. Больница


Нашего прихода отец не заметил. Он полусидел на кровати, откинувшись спиной на гору подушек, ладонями упираясь в койку. Голова его беспомощно свисала, склоняясь то к одному, то к другому плечу. Бледное, исхудавшее лицо казалось очень усталым. Полузакрытые веки выпирали над костлявыми щеками. При каждом вдохе грудь так трудно и долго расширялась, будто хотела вместить весь находящийся в комнате воздух, а при выдохе западала, и воздух выходил из нее с громким свистом.

Совсем недавно, всего два года назад – я еще помнил это время, – отец был здоровым, сильным человеком. Высокий, стройный, жилистый, хороший спортсмен, он преподавал физкультуру в школе и был тренером по баскетболу. Иногда отец брал меня на занятия, и даже мне было понятно, что ученики его побаиваются. Не только шалить не смели – никто и слова лишнего не произносил. Учитель он был строгий, даже грубый, жесткий, если его не слушались, мог подойти и ударить.

Таким же отец был и дома…

Мне было года два-три, когда я впервые почувствовал, что боюсь отца. По крайней мере, я запомнил именно этот случай.

Был вечер, мама укладывала меня спать. В комнату зашел отец и сразу же начал кричать на маму, в чем-то обвинять ее. Она, как всегда, молчала. Он подошел ближе, размахивая руками и выкрикивая бранные слова. Я понял, что он обижает маму, может быть, вот-вот ударит… Наверно, я уже не раз видел это, но только сейчас осознал, что маме моей плохо. И мне стало страшно, очень страшно. Я заплакал. Мама подбежала, начала успокаивать меня – и отец притих. Он продолжал ворчать, но уже без крика и угроз…

О том, что у отца тяжелый характер я постоянно слышал от родственников, прежде всего от бабки и деда, родителей папы. Сын раздражал их каждым своим словом, любым пустяком. Обиды накапливались, отношения все ухудшались. Росла откровенная неприязнь. Бабка Лиза – та умела изображать нежность к сыну (может быть, в ней иногда действительно пробуждались материнские чувства, но чаще она устраивала очередной спектакль), но дед Ёсхаим был человеком искренним, он любому в лицо говорил, что о нем думает. И уж перед сыном он не притворялся.

Главная обида была давней. Когда отец учился в Алма-Ате, в казахском Институте физической культуры, он все студенческие годы был на полном иждивении родителей. А семья была бедная, многодетная… Сын, конечно, не раз обещал, что как начнет работать, станет родителям помогать. Но не дождались они этой помощи. Сын женился, потом развелся, снова женился – уже на моей маме. Все заработки уходили на семью. И теперь при любой ссоре, а ссоры возникали постоянно, дед вспоминал об этой давней обиде, об этой неблагодарности: «Сколько мы помогали тебе, а? Забыл? Каждый месяц посылки. Каждый месяц деньги. Где же твоя помощь?»

Да, ссоры возникали постоянно. Нелепые, бессмысленные. А причина была одна: взрывчатый, вздорный, злобный характер моего отца и примерно такой же, но к тому же еще и коварный – у его матери.

Вечер. Отец сидит под урючиной. Бабка Лиза выходит во двор. Потирая спину, усаживается у своего крыльца, неподалеку от сына.

– Ты покушал?

Отец (нехотя):

– Да-а…

– Что ты покушал?

Отец (раздраженно):

– Какое твое дело?

– Ты что, ответить не можешь, а?

Отец (со злобой):

– Слушай, оставь меня в покое!

Вот этого бабка Лиза не может и не хочет. Она вскакивает, забыв про спину, взмахивает руками, хлопает себя по ляжкам, по голове – и начинается скандал…

Вот дед и говаривал постоянно:

– Одни скандалы! Слова тебе не скажи. Характером весь в мать. Кто с тобой уживется?

Что правда то правда, ужиться с отцом было трудно. И удавалось это, пожалуй, только моей маме. Но какой ценой…

Она была любящей женой. Огорчалась, страдала, но неизменно прощала любимого человека, отца своих детей. Она была к тому же азиатской женой, то есть, как любая жена в любой из стран этой части света обязана была безропотно сносить все прихоти мужа, любые его капризы, придирки, издевательства, даже побои… Любовь могла окончиться, истощиться. Но терпение, бесконечное терпение, оставалось нерушимым.

Вместе с другими многовековыми обычаями своих новых соплеменников бухарские евреи восприняли, к сожалению, и этот. Не хочу сказать, что так было во всех еврейских и узбекских семьях, конечно, нет. Та же бабка Лиза – попробуй кто-нибудь ее обидеть! Дед Ёсхаим жены побаивался… А в соседнем с нами дворе жила удивительно дружная и любящая еврейская семья. Я часто слышал веселые голоса соседей, их смех, их шутки. Казалось, не только голоса, но и сама атмосфера дружелюбия и покоя долетает до меня. Завидовал ли я? Не знаю, не знаю. Но сравнивал, конечно.

* * *

…В палате было шесть коек, расположенных у стен в два ряда, по три с каждой стороны широкого прохода. Отец лежал слева от входа.

Мать присела на край постели, приложила ладонь ко лбу отца. Он медленно приподнял веки.

– Ночью… опять… прис… туп… был… Кололи… Кис… лородную… подуш… ку дали, – чуть слышно проговорил он, останавливаясь, чтобы перевести дыхание.

Я стоял возле деревянной тумбочки у изголовья отца и с недоумением разглядывал темно-красные точки – множество точек, усеявших кожу его руки от локтя до самой почти ладони.

– Я бульон вам принесла. Горячий еще, покушайте, – сказала мама, доставая из сетки бережно укутанную тряпками стеклянную банку. Она перелила суп в глубокую тарелку и стала кормить отца, осторожно поднося ложку к его губам. Запахло бульоном, очень вкусно запахло.

Эммка испуганно оглядывала палату. Она не понимала – это ясно было по ее лицу, – почему ее папа здесь, далеко от дома, в какой-то чужой комнате, где много кроватей. Она и отца разглядывала настороженно: отвыкла. Давно уже не было промежутка между приступами астмы.

Случайная простуда стала причиной несчастья. Отец часто ездил с друзьями купаться и плавать на горную реку. Однажды весной, искупавшись под ледяным водопадом, он, не обсохнув, поехал с приятелем на мотоцикле. Начался бронхит, он перешел в бронхиальную астму – и здоровый человек, спортсмен, превратился в инвалида. Приступы астматического удушья – вещь мучительная. Днем отец отсиживался во дворе на маленьком стульчике, упершись ладонями в колени, по ночам задыхался в своей постели, вот так, как сейчас здесь, в больничной палате…

– Девочка… Припевочка… – отец проговорил это ласково, стараясь улыбнуться. Он очень любил Эммку и, бывало, сидя во дворе на своем деревянном стульчике, подзывал ее к себе, теребил каштановые кудряшки, обнимал, щекотал и нежно, певуче говорил это полюбившееся ему, где-то услышанное «девочка-припевочка».

Эмма заулыбалась, застеснялась, плотно прижалась к маминым коленкам, положила на них головку.

В палате стало оживленнее. Больные уже не спали. Кто оправлял постель, кто брился. Шелестели газеты.

– Обход, – сообщил кто-то из больных. Вошли две женщины в белых халатах. Одну я узнал сразу: это была палатная медсестра, мы часто ее видели, навещая отца. У второй на шее висел стетоскоп. И с ней я уже был знаком. Обе ходили от койки к койке, возле некоторых задерживались. Вот подошли и к отцу… У Эммы при их приближении лицо стало плаксивым: белые халаты напоминали ей об уколах.

– О, да здесь сегодня целая семья! – подсаживаясь к отцу, сказала врачиха.

Начался осмотр. Звучали незнакомые слова, названия лекарств. Их было много, много. Мама тихонько вздыхала, стоя в ногах кровати и обнимая за плечи испуганную Эмму…


Глава 3. Старый Город


Из больницы мы отправились навестить дедушку с бабушкой, маминых родителей. На троллейбусе доехали до Кольцевой – это рядом со Старогородским базаром. А оттуда уже пришлось идти пешком.

Мне нравился Старый город с его узкими немощеными переулками, с невысокими глиняными строениями, с арыками, в которых постоянно что-то напевала вода. Мне нравилось, что женщины ходят здесь в национальной одежде, в живописных шелковых платьях. И чайхана на углу улицы Сабира Рахимова, неподалеку от бабушкиного дома, тоже казалась особенно уютной: в отличие от других, она не была шумной, на веранде ее обычно сидело за чаем лишь несколько завсегдатаев.

Мы постучали погромче – бабушка Абигай плохо слышала да и двор был большой. Бабушка отворила калитку – как всегда, она была в длинном платье, в тапочках, в платке, обмотанном вокруг головы.

– А, Эстер, бье![3] – воскликнула она радостно, увидев нас. – Валерька, а Валерька! – и я был осыпан поцелуями.

Бабушка, как и все бухарские евреи пожилого возраста, говорила на одном из диалектов таджикского с заимствованиями из иврита, который с древних времен стал родным для евреев Средней Азии и который некоторыми учеными считается самостоятельным языком «бухари».

Мы с Эммой остались играть во дворе. На глинистой почве росли там только две яблони да тал. Жилище маминой родни было бедным и сырым. Солнце почти не освещало его. Часть одной из наружных стен постоянно обваливалась, почти каждый год ее приходилось восстанавливать.

Хлопнула калитка и во дворе появился дедушка Ханан. На плечах он тащил большой точильный станок. Высокому, но худощавому деду ноша эта была нелегка. Увидев нас, он улыбнулся и опустил станок.

– Твоя мама ай!

Встреча, как всегда, начиналась с шутки: «ай» означало – нехорошая.

– Нет, нет! – прокричал я, обнимая его и целуя полуседую бородку. – Поточите ножи, поточите!

Кудрявая Эммка стояла в сторонке, посасывая палец и радуясь привычной игре. Дед подхватил ее, расцеловал: «Духтари Бобо! Духтари Бобо!»[4] – и унес в дом. А я остался разглядывать станок. Как любая машина, он мне очень нравился. Станок был выше меня. Два колеса, одно над другим, соединялись ремнем. Нажмешь на нижнюю педаль – и они начинают крутиться. Несколько точильных камней крепились на верхней перекладине.

Дедушка вернулся с ножами и банкой воды. Весело заиграли колеса. Ловко запрыгал нож от точила к точилу. Снопы искр стремительно вылетали из-под лезвия. Время от времени дед охлаждал лезвие в банке с водой, а затем проводил им по ногтю, проверяя остроту ножа. Взад-вперед, взад-вперед, нажимая на педаль, покачивался дед Ханан. Тук-тук-тук, тук-тук-тук – негромко и ладно постукивала педаль. Вж-ж-ж-! Вж-ж-ж! – исполняло свою пронзительную мелодию точило. «Тум – бале-ка-тум! Тум – бале-ка-тум!» – это мы с Эмкой с восторгом включились в концерт, подражая звукам барабана. Деда весь этот шум тоже нисколько не раздражал. Его усталое лицо просветлело, он тихо запел что-то свое.

 

Дед любил петь – без чужих, в кругу друзей. Иногда он пел очень печально. Может быть, ему вспоминалась война, он прошел ее почти до конца, потеряв многих друзей, вернулся больным – тяжелый бронхит, потом астма. А семью-то надо было кормить. А дали ему, защитнику Родины, медаль да 18 рублей пенсии. Он и так пытался подрабатывать, и эдак. Ввязался в одно темное дело и попал в тюрьму. Сын его Авнер с женой Софой много бегали, хлопотали, добились сокращения срока. Года два дед все же отсидел. Вышел из тюрьмы с туберкулезом. Но все равно пытался зарабатывать на жизнь и какое-то время расхаживал по городу с тяжелым точильным станком…

Мама вышла во двор.

– Дети, кушать будем скоро, только сходим за хлебом.

Хлеб, точнее говоря, лепешки, покупали у пожилой узбечки, которая жила неподалеку, напротив чайханы. Она пекла их в тандыре, под дворовым навесом. Небольшие, пухлые, ароматные, с хрустящей корочкой, обсыпанной семенами кунжута, лепешки эти славились на всю округу.

– Быр сум. – Узбечка, взяв пятьдесят копеек, протянула маме пять лепешек, еще дышащих жаром огня.

Ой, как хотелось сейчас же, тут же, съесть хоть кусочек! Но мама покачала головой:

– Дома, дома, за обедом.

Мы за столом… Дед пропел молитву. «Амен», – привычно откликнулись все мы… На большом блюде подали плов. Темный рис с кусками мяса пыхтел и дышал паром. На макушке рисовой горки красовалась головка чеснока. Взрослые традиционно ели без ложек, прижимая пальцами горсточку риса к тарелке, а затем быстро поднося ее ко рту. На сладкое бабушка подала изюм и морковь, нарезанную тоненькими ломтиками.

Тем временем шел неторопливый обеденный разговор.

– Как здоровье, папа? – спросила мать.

Дед в ответ только головой кивнул. Таких вопросов он не любил.

– Как Амнун? – спросила бабушка.

– Все так же…

– Я здоровье на войне потерял, а он – на мотоцикле… – Дед имел в виду тот, всей семье известный случай, с которого все и началось. – Эх, молодость, молодость!

– Сахар, масло хочу! Сахар, масло хочу! – раздалось из прихожей.

Слова эти сопровождались звонким хохотом и щелканьем пальцев… Это пришли мои тетки, Роза и Рена, не упускавшие случая подразнить меня. Я обычно напевал про эти самые сахар и масло, когда мне хотелось есть…

Расцеловав нас, Роза и Рена подсели к столу.

– С базара?

– Да. Опять все подорожало, – сообщила Роза. – Хукумати дузд![5] До людей им дела нет.

– Хай, как на фабрике, Роза? – спросила мать.

– План опять повысили. А ведь и так не угнаться было!

– Знаю, знаю. И без конца собрания: «Шейте лучше, шейте больше». А расценки – расценки те же. И подоходный налог с мая, вроде, опять увеличат.

– И у нас все так же. Собрания – чтобы план увеличить, либо чтоб алкоголиков обсуждать. Надоело! Терпенья нет.

– Сиди уж, куда пойдешь еще? Везде одно и то же, – вздохнула мама.

У матери были три сестры и старший брат Авнер. Росли они очень дружными. Когда дедушка ушел на фронт, маме было всего три года, Авнеру – шесть. Бабушка Абигай вместо мужа сапожничала в будке, Авнер же, как взрослый, занимался хозяйством – бегал по магазинам и базарам в поисках продуктов, ухаживал за сестренками да еще в будке помогал матери – чистил обувь. Однажды, рассказывала мама, Авнер раздобыл где-то две булки. По дороге домой захотелось ему пить. Подошел к водопроводному крану, положил рядом булки, напился, глядь – а булок уже нет…

– Валерька, Валерька! – нежно пропела бабушка Абигай. – О, джони бивещь. Ина гир[6]. – И она протянула мне сочный, жирный кусочек мяса…

Бабушкиной доброте не было предела. В своем скудном доме она всегда находила какой-нибудь подарок внукам: то это была самодельная игрушка, то лакомство. А уж улыбку она нам дарила непременно!

И всем вокруг казалось, что она очень счастливая. Но я иногда видел, как где-нибудь в дальней комнате бабушка плачет вместе с мамой. Они были очень близки и, встречаясь, говорили друг с другом, не замечая времени.

– Бурма, – попробовав кислую алычу, поморщилась бабушка.

Мы часто хохотали, когда бабушке в рот попадало что-нибудь очень кислое. Она так смешно морщилась: густые брови сходились у переносицы, ноздри расширялись, глаза же, наоборот, делались узкими, как щелочки, а губы искривлялись плачевно. Даже платок на голове, казалось, морщился…

А Роза тем временем уже снова дразнила и теребила меня.

– Можно, я съем твои глаза? А ресницы можно?

Подсев ко мне, она похлопывала мои щеки и покусывала веки. Тетушкам нравились мои большие глаза и длинные ресницы. Мне кажется, они порой играли со мной, как с куклой. А я сердился и стеснялся.

– Ты когда-нибудь заговоришь? А, знаю, что мы с тобой сделаем! Сейчас будем красить тебя усьмой!

Тут уж я, конечно не выдержал – вырвался из Розиных объятий и убежал…

* * *

Сурмление бровей было одним из любимых занятий женщин этого дома.

Свежие ростки усьмы растирали в ладонях. Сок по капельке выжимали на дно перевернутой пиалы. А потом ваткой, намотанной на спичку, наносили его на брови. И, любуясь в ручном зеркале своими толстыми зелеными бровями, с удовлетворением приговаривали: «Ну, как?»

Когда выдавалась свободная минута, сестры включали радио, чтобы послушать узбекскую музыку. Нежная, тягучая, печальная, только она и нравилась, только она проникала в их души. Сестры начинали пощелкивать пальцами, покачиваться в такт мелодии. Знакомым песням подпевали…

А бабушка любила играть в карты, особенно в кругу детей и внуков.

Вот и сейчас она предложила свое любимое развлечение. Видела она плохо, карты держала у самых глаз. Прищурив один из них, цыкала, улыбалась, покачивалась из стороны в сторону и бормотала себе под нос: «Иби, ба сар дароя, ина бин»[7], – и лукаво поглядывала на сидящих вокруг, как бы говоря: «Ой, попалась же я!»

Но если кто-нибудь пытался во время игры воспользоваться слабостью ее зрения, ничего из этого не получалось. Бабушка тщательно и зорко проверяла, какие карты кладут партнеры, и, заметив плутовство, невозмутимо их возвращала. Бабушка всегда сохраняла бдительность.

* * *

В доме деда Ханана и бабушки Абигай время летело быстро. Мы и не заметили, как стемнело, пора было возвращаться домой.

Распрощались. Тетки проводили нас до чайханы, а оттуда мы уже сами пошли к трамвайной остановке.

«Туркменский базар», – объявила кондукторша. Мы вышли. Разбрызгивая снопы искр, трамвай умчался.

Тьма стояла непроглядная, лишь кое-где тускло мерцали редкие уличные фонари. И тишина была особенная, ночная, ее только углублял шелест листьев, мирный звон цикад, шорох шин изредка проезжавшей машины.

По другую сторону трамвайных путей находился Туркменский базар. Огромный рынок, протянувшийся на сотни метров, хранил сейчас молчание. Он оживет с наступлением рассвета.

Шли мы не быстро, мама несла на руках похрапывающую Эммку, и лишь минут через двадцать добрались до Короткого Проезда. Лампочка над воротами тускло освещала переулок. Джек, учуяв нас, залаял басом и смолк.

В доме все спали.

Мать открыла дверь. Запах сырости резко ударил в ноздри. Громко щелкнул выключатель, свет брызнул и осветил небольшую комнатку, которая была для нас и прихожей, и кухней, и приемной для редких гостей.

– Закрой дверь, Валера.

Встав на порог, я дотянулся до дверной ручки. Поглядел на Юркины окна. Там было темно… «Войнушка», – вспомнил я. Юрка небось долго ждал меня.

Мама уложила Эмму, затопила печь.

Я сказал, что хочу есть, обед ведь был так давно. Мама открыла холодильник. Одинокая лампочка поблескивала среди его пустых полок.

– Уже поздно, сынок. Пойдем-ка лучше спать.

Она сказала это, отвернувшись.

– Ничего, мама! Я сыт! Уже поздно. Уже поздно, – повторял я, чуть не плача.


1Как поживаете, сноха? (Здесь и далее – тадж.)
2Пошел я, сноха.
3Заходи.
4Дедушкина дочка
5Начальники воры.
6Душа моя, возьми это!
7Чёрт побери! Посмотрите же!
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru