Еще не отойдя ото сна после быстрого пробуждения, осоловело, тупо смотревший на столпившихся товарищей, и босой, в белых кальсонах, обнаженный по пояс, он стоял в сверкающем умывальнике. Курсанты молчали. На вора смотрели угрюмо. Мелкая дрожь пробегала по волосатой впалой груди вора, худым рукам, бледному лицу, по двухметровому телу молочного цвета.
– Сволочь! Зачем ты крал? Не наедаешься, собака? Шлепнуть бы тебя. К стенке и дело с концом. Паскуда… Позор. Последнее перед изменой Родине: воровать у товарищей. -
– Мужики, мужики, – полушепотом умолял он и заискивающе заглядывал в глаза, – пожалейте. Случайно это. Это случайно, поверьте. Первый раз, мужики. Прошу. Пожалейте, – слезы текли из расширенных бегающих глаз.
Двое с трудом сдерживали его за трясущиеся плечи, не давая упасть, а он все старался съехать, опуститься на колени на мокрый бетонный пол. Он судорожно дергался, дрожал и, всхлипывая, взывал к жалости с ужасом и отчаянием.
– Что ты раньше стянул? Отвечай!
Как помешанный он упрямо лепетал что-то, также мерзко, гадливо всхлипывая, округляя глаза. И тут его ударили, потом еще раз – ниточками из ноздрей потянулась, полилась кровь. Мгновенье – и он вскинул голову, замер и вдруг вырвался, упал на спину, заорал с лихорадочной торопливостью:
– Мужики! Подождите. Я не один, мужики! – Он забился в истерике, пополз, бритым синеватым затылком елозя по бетону, сдирая кожу. – Еще человек воровал. Я не один. Помилуйте! – вопль перешел в хрип. И тотчас из десяток глоток вырвалось:
– Кто?! Назови!
Свирепые взгляды устремились на него жадно и выжидательно, взгляды людей, готовых сиюминутно расправиться с названным, и возникла та страшная невероятно долгая пятисекундная тишина, когда слышалось журчание водяной струйки из крана, да встревоженное дыхание столпившихся здесь. И после этой паузы вероятно, он увидел себя глазами толпы, распростертого, с кровавыми пятнами по телу, и завопил сиплым голосом, крутнулся, ужом заполз под раковину, вцепился в сливную трубу, безумно заколотился лбом…
"Лысый струсил, хотя мог запросто продать Гусарова. Жалкие трусы!" – Люлин тоскливо смотрел на окна, чувствуя отвращение.
– Интересно, Костик, о чем вы так мило трепались? – Лесков любезно взял Леву за локоть. Тот растерянно посмотрел на Люлина и, не обнаружив и тени беспокойства на его лице, сказал:
– Валентина я известил. Гусаров ворюга. Но чур ни слова! Я заступил дневальным. Ночью мыл полы, дверь в канцелярию была приоткрыта. Я слышал, как Беликов распекал Гусарова. Оказывается, он поймал Дениса на горячем. И обещал покрыть.
– Гусаров – вор, – Люлин усмехнулся, еще силясь остаться спокойным, и не сдержался, выругался. – Сейчас мы войдем и заявим о сговоре.
– Зачем? – обеспокоено спросил Лева.
– Пусть мужики знают.
– А где доказательства? – возразил Лесков. – Какие доказательства? А, Костик? Ты часом не того, не счеты сводишь?
– Сергей Петрович, воздержимся от крайностей. Не в правилах Левы сводить счеты.
– Нечего доказывать. Если сохранилась в нем хоть капля совести, он сознается. На худой конец спросим Беликова. Ему вроде бы нет резона сейчас покрывать?
– Но ведь покрыл?
– Покрыл, Костя. Но люди, к счастью, меняются. Тогда, может, не будем при всех? «К чему я это говорю? К чему?» – соображал Люлин, чувствуя, как быстро забилось сердце, чувствуя сопротивление раскрывать эту совершенную подлость, – и потянул пальцем за ворот рубашки. «Неужели я свожу счеты? Но кто виноват? Гусаров? Или Беликов, потому что укрывал? Или Лева, потому что молчал? Или я и все мы, потому что видели негодяя и молчали, полагая, что он изменится? Нам хотелось оставаться в неведении, в страусином незнании. А сейчас? Мещанство желает спокойствия, пить, веселиться…»
– Ну-ка, мужики, поближе. Сделаем так…
Гремела музыка, гитаристы играли с какой-то особенной молодецкой виртуозностью. Танцующие, взявшись за руки, с хохотом носились по кругу, сначала в одну сторону, а когда разгоряченный Гусаров кричал: «Назад!», поворачивали в обратную. И промелькнуло багровое натуженное лицо, наркотический безумный блеск глаз. Как только музыканты прекратили играть, Лесков первым двинулся к Гусарову. Денис, мокрый и взъерошенный, разговаривал с Люсей, тяжело дыша. Лесков встал за его спиной и наблюдал с тревогой за Люлиным. И когда Валентин приблизился, повернулся боком, очутившись между ним и Денисом. Люлин решительно отстранил друга, извинился перед девушкой и сдержанно сказал:
– Денис, разговор наш не окончен.
– Какой разговор, Люлин? – блестящие глаза Гусарова забегали, но через мгновение стали отчужденно-спокойными, лицо ухмыляющимся.
– Петрович, зови майора.
Лесков подошел к Беликову, что-то сказал, майор, выругавшись одними губами, встал и нетвердо, вразвалку, пошел. Озабоченная Люся и несколько любопытных лейтенантов окружили Люлина и Гусарова.
– Люся, оставь нас! Намечается мужской разговор, – попросил Гусаров нетерпеливо и требовательно, натянуто улыбаясь.
– Зачем же? – остановил Лесков девушку вопросом. – Уверяю, вам будет интересно. А вы, господа офицеры, не вздумайте смыться! – прикрикнул он на товарищей. – Дело о чести. Все в сборе? Кто считает Гусарова другом?
Молчание.
– Лесков, к чему нелепые вопросы? – проворчал недовольный Чубирин. – Пьяно мудрствуешь?
– А к тому! – зло перебил его Лесков. – Мы жили с предателем.
– С предателем! – с особенной убежденностью повторил Люлин, медленно окинув лейтенантов проницательным взглядом, и ничего не прочел в их глазах, кроме укоризны или равнодушного созерцания. Гусаров, всполошившись, невесело смотрел то на Лескова, то на Люлина.
– Не горячись, Люлин, – сказал Табола. – Что ты знаешь?
– Он скажет сам. Да, Денис? Скажешь?
– Синяра ты! Понял? Чего воду мутишь?
– А мы сейчас вот выйдем и послушаем тебя. Как ты с Лысым воровал.
– С каким Лысым, Люлин? Что ты мелешь? Очнись, родной.
– Боюсь, ты лжешь, Валентин, – отчеканил Табола. – Обвиняешь. А в чем именно? Прекрати намеки.
Офицеры гурьбой вывалили на лестницу. И тут, озираясь, Беликов пробубнил со злостью:
– Ты, Люлин, пропащий дурак!
– Я? А не вы? может, объясните, коль уж так, почему Гусаров, которого вы уличили в воровстве, чист?
– Дурак ты, Люлин! – повторил Беликов, прищурив глаз. – Чего зверем вылупился? Жаль, не удалось тебя отчислить. Не создан ты для армии. Тюфяк ты, а я, воспитатель, видел, что ты тюфяк. И характер у тебя поганенький, скандальный. А Гусаров – боевой офицер. Перед ним нечего бегать на цырлях. Я из него военного сотворил, – Беликов закашлялся.
– Негодяй! – быстро сказал Люлин.
– Молчи, Люлин. В тебе не то, что военной жилки, ничего мужицкого. И какая баба за тебя пойдет?!
– Не ваше дело!
– Резать бы тебя, как аппендицит. Ты воздух сотрясаешь, можно ли ему погоны носить. – Беликов руками обхватил Гусарова за плечи, помял, потискал по-отечески. – Ему, Люлин, можно. Это один, – он медленно обводил лейтенантов тяжелым взглядом, – из немногих вас, настоящих, рожденных для армии людей. Взгляните на Хайта. Это же дохлятина, годная разве что для группы мальчиков-онанистов, вшивых интеллигентиков, знающих о детском, извините, поносе, но ни разу не попробовавших его на вкус. Которым не по нутру запах, и они воротят нос. Писаришка вшивый, крыса канцелярская!
Загадочно улыбавшийся Хайт вмиг помрачнел, на лице его резко выпечаталось что-то жгучее, непримиримое, злорадное. И, скривив рот, округляя блеснувшие ненавистью глаза, Хайт прокартавил, растягивая слова:
– Ну ты, Беликов, поц! Лицемер! – И, добавив сочное неприличное словцо, закричал: – Ты же дерьмо, майор! И знаешь прекрасно, что Гусаров – дерьмо. И я знал. И знаю, что ты, Беликов, вора пригрел, чтобы стучал на мужиков. Думаешь, при вашем разговоре никого не было? – Хайт засмеялся. – Ошибаешься. Писаришка вшивый, интеллигентах, крыса канцелярская, как выразиться изволили, притаившийся на вашей кроватке. Случайно, кажется, поспать решил. А за фанеркой слышно чудненько. И в щелочку видать. Что, не ожидал? Не пожирай меня глазками. Что, мужики? Осуждаете? А меня осуждать не надо. Наплевать мне было. Коль ротный знал и язык держал за зубами, так и мне ни к чему.
Беликов с лицом, страшно красным от злости, стоял, не размыкая тонких губ большого рта, приглаживая ладонью косые бачки. Хайт умолк и поплелся в зал. Ошарашенные лейтенанты застыли на месте.
И в эту особенно тягостную минуту Гусаров, смотревший с вялым безразличием на ступеньки у входа, вдруг встрепенулся и вскинул подбородок.
– Да что вы в самом деле? С ума посходили? Идиоты! Вы же его – кивок на Люлина, – ненавидели. Все ненавидели. А он сейчас брешет, и вы ему верите. Мраком затянуто все. Ротному спасибо. Человека из меня сделал. Не выбросил за борт. Другой бы в партком, да стуканул, растрезвонил. А ротный! Он же столько добра каждому. Что ж вы раньше молчали? Вы – лицемеры.
– Замолчи, Гусаров! – закричал Люлин пронзительным, страдальческим голосом и задохнулся, сжал пальцы в кулак. Каленым острием впилась в сознание мысль: "Врезать ему. Сию же минуту. Ненавижу его, лживого, мерзкого, безжалостного".
– Что? Рот затыкаешь? Ты? Мне? – прошипел Гусаров, ядовито, презрительно улыбнувшись, с предостерегающим видом подступая к Люлину. – Э-ге! Да ты, вижу, сам лицемер будь здоров. Хлеще нашего, – и продолжил ехидно и вкрадчиво: – Чистеньким мнишь себя? Благородным? А Лесков жену бросил и с потаскушкой на бал… порезвиться решил. И ты…
Сердце Люлина екнуло, в мозгу пронеслось: "Ну и гад!" Анжела вздрогнула, напряглась, с пунцовым лицом инстинктивно потянулась к Гусарову, но крепкая рука Лескова задержала ее.
– Вы – негодяй! – срывающимся от волнения голосом воскликнула девушка и, вздрогнув еще и еще раз, заплакала, пряча лицо в ладонях, ткнулась головой в плечо Лескова. Гусаров, развернувшись на каблуках, как ни в чем не бывало, пошел в зал, молодцеватый, энергичный, но не унимался, кричал, размахивал руками:
– Да! Да! Потаскушка. С Лескова уж взятки гладки, так она вот Люлина приклеила, офицерика зеленого, голодненького, груди женской не видевшего. А он и сомлел. Или это ты, Лесков, щедро одарил друга? Подарочек…
Договорить он не успел. Люлин, удерживаемый ребятами, вдруг вырвался и стремглав бросился по ступенькам наверх. Стиснув зубы, бешено, изо всех сил попытался ударить Гусарова кулаком в лицо, одновременно рванул того за плечо. То ли невольно, то ли повинуясь какому-то особому, выработанному в частых драках рефлексу, Гусаров чуть отклонился в сторону, и Люлин пролетел мимо, упал. Гусаров, отшатнувшись, вышел из равновесия, но, вмиг собравшись, пружинисто принял устойчивое положение, застыл в боксерской стойке с искаженным от злобы лицом, готовый отразить любое нападение Люлина. Но второй удар, страшной силы, нанесенный сбоку подоспевшим Лесковым, сшиб Гусарова с ног, и он с грохотом влетел в зал, головой растворив двери. И в тот же миг, разбросав руки, Лесков полетел вслед за Гусаровым. Это пьяный майор обеими руками толкнул его в спину.
Молодые офицеры попытались схватить, удержать, растащить трех сцепившихся лейтенантов и майора, но они вырвались и с яростной руганью вновь набросились друг на друга, с искривленными, что-то неразборчиво кричащими ртами, отчаянно замолотили кулаками. Затрещали швы на мундирах, покатились пуговицы, и в ресторане все как-то вскочило, зашумело, задвигалось. Мелькали лица, пол гудел от топота сапог, ботинок, летела и билась со звоном посуда. Девушки отчаянно визжали. Четверо дерущихся и крикливая, обступившая их толпа лейтенантов превратились в клубок извивающихся тел. Хрипя, с руганью клубок быстро передвигался по залу, сшибая стулья, двигая, опрокидывая столы, давя осколки разлетающейся посуды.
«Нужно немедленно прекратить драку», – скользнуло в шумящей, ноющей от боли голове Люлина, но по дикому, непонятному влечению хотелось еще и еще раз попасть в эти сжатые губы, а черные усики, в багровое постоянно ускользающее лицо Гусарова. Иногда Люлин расплывчато видел в отдалении красное, как у рака лицо Беликова и злое, худощавое лицо Лескова, которое тут же заслонялись испуганными, растерянными, озлобленными – товарищей. И он, кричал от невыносимой обиды и ярости: "Негодяй! Негодяй!" – и прорывался сквозь тела к Гусарову.
Все совершалось чрезвычайно стремительно, нелепо, неподвластно им. Отовсюду тянулись руки с крючкообразными пальцами рвали мундиры. Люлин, отбиваясь от них, хотел достать кулаком Гусарова. Но их уже оттеснили друг от друга, растащили наконец тяжело дыша, они еще рвались и брыкались, застав себя сжатыми скверно ругались, наконец, успокоились, обмякли, отдавшись власти сдерживающих рук. И тут Люлин замер: на лицах Беликова и Гусарова не было ни единой ссадины или синяка, тогда как у Лескова из носа капала кровь, а на своих губах он чувствовал жжение и солоноватый привкус. И стало невыносимо тоскливо, живот скрутило. Люлин выругался. Стоявший рядом Табола схватил со стола стакан и быстрым, коротким движением плеснул остатками вина и горящее лицо Люлина:
– Остынь малость. Не в казарме.
– Славик, – возмущался Люлин, – он же натуральное дерьмо. Как он служить будет? Как он посмеет? Надо делать что-то.
– Но не убивать же?
Вразвалку к Гусарову подошел Чубирин. Люба, сжавшись, вцепилась в локоть Дениса. Алексей осторожно убрал ее руку и смачно плюнул Гусарову в лицо – тот дернулся, потянулся телом, но остановился, начал утираться.
– Поздно. Не знал, что ты подлец, – процедил Чубирин сквозь зубы.
– А, может, зря мы? Может, Гусаров не воровал? – раздался сомневающийся голос Бубова. – Давно было. И мы…
– И мы не имеем права судить его, – подхватил Соловьев и кто-то еще.
Вокруг бегал, суетился растрепанный официант – ему тоже досталось в схватке – и кричал, спрашивая у всех:
– Кто? Кто платить будет?
Люлин осмотрел себя: разодранная рубашка, пропал с левого плеча погон, выдрали с мясом.
Расходились молодые лейтенанты крайне смущенные, подавленные, никто не посмел говорить.
Терпкий, удушливый воздух. Позднее небо озарялось бело-голубыми всполохами грозы. Ночь густела. Из непроницаемо черной ее глубины надвигалось что-то живое, огнистое. Люлин, точно слепой, ступал по тропинке. За ним шли Лесков и Анжела. Тропинка, на которую указал прохожий, выводила на шоссе.
Налетел сильный душный ветер. Он стремительно несся меж деревьев, раскачивая скрипучие стволы, шелестел пышной листвой. Вскоре друзья вышли к шоссе, взобрались по насыпи.
– Я испортил выпуск, – произнес Люлин тоскливо. – Петрович, ты уж и не рад небось?
– Что ты, старик, что ты, – отозвался Лесков, выходя из состояния рассеянной задумчивости. – Я как раз думал, что хоть скверно получилось, и драка эта, зато никаких теперь тайн…
– А у меня поганое ощущение. Словно не доделал чего-то, – Люлин вздохнул. – Вина какая-то.
– Какая вина? Брось ты. Больно. Просто больно…
– Проклятое мещанство, – сказал Люлин, вскипая. – Болезнь века.
Анжела придерживала ребят под руки, шла между ними, поглядывая на их лица и думая о чем-то своем. Однажды она с сожалением сказала:
– Разочаровалась я в военных. Грязь
– Хватает, – кивнул головой Люлин и добавил с тревогой и печалью в голосе: – Но есть много очень, Анжела, прекрасных порядочных людей, истинных офицеров. Но и грязи много.
– И вместо того, чтобы избавляться от грязи, ее прячут, прихорашивают, – произнес Лесков решительно. – И чем сильнее скрывают, тем больше скапливается. Кто же возьмет лопату?
– Придет, Петрович, время, и найдутся эти силы. Покончат со статусом неприкосновенности дерьма.
– Вот именно, неприкосновенности. А то трубят: «Герои! Гвардейцы!» Как будто в армии не люди, а роботы.
– Нет, Петрович, – нетерпеливым глухим голосом проговорил Люлин, – нас на блюдечке с голубой каемочкой. А квакнет какая лягушка в болоте, цапля тут как тут, схапает.
– Схапает?
Ветер пихнул идущих в спины. Зашумели громче, закачались деревья под натиском вихря, закрутившего, погнавшего по шоссе клубы пыли. Упали первые тяжелые капли дождя, и сразу посвежело. И гроза, накопившаяся за последние душные дни, разразилась с небывалой ожесточенной силой.
Вспыхивали, ярко освещая местность, и блистали синеватые зигзагообразные молнии, протяжные раскаты грома заставляли вздрагивать. Хлынул проливной дождь. В минуту друзья промокли насквозь. Лесков снял с себя и накинул на плечи Анжелы пиджак. Они шагали по бегущему, пузырящемуся потоку мутной воды и не слышали, как из-за поворота вынырнул микроавтобус марки "Ниса". Автобус остановился. Открылась дверь. В салоне вспыхнул свет, водитель махал рукой, приглашая.
– Здорово как! – Анжела быстро скрылась в салоне. За ней прыгнул Лесков и обернулся:
– Полезай, старик.
Анжела прильнула к стеклу.
Люлин грустно заулыбался и, прерывая шум ветра и раскаты грома, закричал, поднимая руки:
– Извините меня. Поезжайте. Я хочу побыть один… Мы так, Петрович, и не поговорили. Я напишу тебе. Давай! – И он захлопнул дверку и поплыл, отодвигаясь назад, за стеклом, по которому хлестали, растекаясь струи дождя, остался в ночи, мокрый, одинокий, с грустной улыбкой на губах.
В салоне было тепло, тихо играл магнитофон. Мягкое сидение расслабляло, втягивало, мерно жужжал двигатель. По сторонам из-под колес с шелестом разлетались брызги раздавленных луж. Вдоль обочин плыла потоком, выхваченная светом фар, сверкающая листва тополей. Анжела сидела сжавшись, неловко подогнув ноги, задремывала. Голова ее иногда непроизвольно падала на плечо Лескова. Колечки ее волос касались его щеки. Он не чувствовал щекотливого касания. В закапанном боковом стекле Лесков наблюдал прощальное колыхание листвы, ощущая в груди что-то постороннее, тяжелое. Раз на минуту Анжела приподняла бледное лицо и, вздыхая высокой, тугой грудью, не то смущенно, не то стыдливо спросила Лескова, есть ли у него адрес Валентина. Лесков, очнувшись, оторвался от стекла и сказал, глядя Анжеле в глаза:
– Есть. Тебе его дать?
Она опустила ресницы и улыбнулась.
– Спи. Не волнуйся.
За стеклами шумел дождь, стучал по капоту, по крыше. Водитель что-то говорил, потом протянул раскрытый термос с душистым кофе. Лесков, обжигаясь, пил кофе с наслаждением и любовался уснувшей девушкой.
А Люлин тем временем шагал по шоссе. Мокрая одежда обтягивала тело. Неудобства Валентин не чувствовал, шел, думая, что это – все-таки счастье, попасть после зноя под дождь, да под какой дождь! В гостинице он бы не заснул сейчас и проворочался бы в бессонной тоске с боку на бок. А здесь, под дождем, он испытывал подлинное счастье.
Гроза стремительно откатилась далеко вперед, в сторону города. Там вспыхивало и грохотало. А тут сразу посветлело, задышалось несравненно легко и привольно. Таинственное сияние месяца расцветило лес, отчетливо забелели тонкие стволы мокрых берез. Казалось, на макушки деревьев набросили иссиня белую, легкую кисею. Сосны мрачно чернели. Люлин смотрел вдаль. Впереди, меж черноты леса, зеркально блестело шоссе, чудилось скользим, ледяным, нереальным. Вокруг было тихо. Люлин уже не ощущал прохлады ночи. Он шел и вспоминал детство, маму, Камчатку, школу, училище, Наташку, вспомнил ту ночь на Балтике и грозу, заставшую его однажды на Лычаковском кладбище. Тогда он также вымок до нитки. Но стоял, завороженный бушующей над склепами стихией. И так живо представил он, как прекрасно и спокойно будет там нынешним утром, что невольно заговорил вслух, как будто его могла слышать любимая. «Утром непременно схожу на Лычаковку». Он радовался благоухающей, ожившей, встрепенувшейся и вечно молодой природе – и непроизвольно складывались строки.
Казалось, это доилось минуту, но когда Люлин пришел в себя и вновь ощутил реальность, уже рассвело. Словно распахнулось завораживающе чистое, синее небо, розоватое на востоке. Неподвижен, ароматен был воздух. В рубашке с кителем на руке Люлин шлепал по лужам. Мимо проносились автомобили. Деревья, искрящиеся влажными блестками, стояли нарядные, вымытые, будто подготовленные к празднику. Изумрудная трава, густая, мокрая, окутанная седым паром, бесшумно просыпалась, распрямляясь, сбрасывая сырую тяжесть, навалившуюся за ночь. Царил торжественный покой. Люлин чувствовал приятную истому, медленно разливающуюся по телу. Он глядел на траву, на деревья, лужи и небо и чувствовал cебя очень близким им, родным братом, таким же чистым, вечным, сильным.
Утро. Пахнет озоном. Трава и листья омытые, блестят. Ни дождя, ни ветра, нет ночного веселого грохота, сверкающего буйства. С запада наступает синяя полоса неба. Птицы поют, заглушают звуки города.
Люлин приехал с выпускного первой электричкой. Устал, а внутри все клокочет. И неотвязное желание появилось – обняты всех, заставить улыбаться, перевернуть души людям; или взять лопату и вскопать сад, и непременно – вишневый. И до того забылся он, что в гостинице, вбежав на этаж, распахнул двери в номер и закричал, должно быть, разбудив соседей: "Наташка! Я люблю тебя!" И только тогда пришел в себя…
Улеглось возбуждение. Тоска навалилась, загрызать стала. И снова пошел он гулять, лишь переоделся. Светло. От "Ульяновской" до Лычаковского кладбища минут пятнадцать. Он любил, задумавшись, ходить среди этого своеобразного барокко, среди лепных, выточенных из камня фигур, миниатюрных, почти сказочных замков и дворцов. Ему чудится, что он попал в какое-то неведомое несчастное государство, потому что его жители склоняют головы и плачут. Оно полуживое, окаменелое, заколдованное как будто. Ему кажется, что он идет среди людей, до которых стоит лишь дотронуться и они оживут, задвигаются, и потечет здесь своя, приостановившаяся когда-то жизнь. И бродит он здесь, а в душе его особенное что-то пробуждается. Чувствует он вину свою в чужой боли, причастность к чужой жизни. "Жить бы так, чтобы ни я, никто другой никогда не рождали эту боль, – бежали мысли в голове его, – Чтобы каждый брал по незаметному крохотному кусочку. И тогда бы не сваливалась вся масса на кого-нибудь одного".
Неподалеку от выхода есть гробница. Она почти у ворот. Над ней стоит, понурив голову, опустив в отчаянии руки, точно живая, статуя женщины. Когда идет дождь, на ее лице у глазниц собираются дождинки и скатываются, капают. Кажется, она плачет. По мужу или по сыновьям, или по всем людям, которым причинено зло, и которые его еще причиняют.
Утром на мраморе чуть забились тени. Люлин опустил голову и в сосредоточенном молчании долго стоял возле гробницы, поражаясь таланту скульптора, создавшего ее. Грусть отступила. «Мы не одиноки в понимании истинного», – подумал Люлин.
В ранний час он добрался на такси до Высокого Замка. Молодой красавчик-шофер шутил и рассказывал анекдоты, а Люлин не слушал. Взобравшись на площадку обозрения, откуда виден весь город, он долго стоял, пристально смотрел вдаль и не спешил уходить.
Г. Львов, 1987 г.