bannerbannerbanner
полная версияНепубликуемое

Мухортов Павел Петрович
Непубликуемое

Полная версия

Зазвонил неистово телефон, и Ядвига бросилась к нему, сорвала трубку.

– Алло, алло, алло!

Положив трубку, она села на диван.

– Это он. Постоянно звонит, когда вздумается, и молчит. У меня совсем плохо с нервами: все эти наркозы, операции, друзья, враги, приходы, уходы, интриги. Врач сказал, что нужна еще одна операция. Положили в больницу – в которой уж раз – готовили к "ножу", тянула что-то, потом отпустили. А знакомая подруга, она хирургом работает, открыла тайну: побоялись резать, потому что думают, что не выживу. И еще сказала, что по моей болезни врач думает, что я более года не протяну, если операция будет удачна. И теперь я чувствую себя как под колпаком, вернее никак себя не чувствую, не слышу звуков иногда, запахов цветов не ощущаю, теряюсь в городе, дорогу перейти не могу. А дома – просто кошмар, боюсь к двери повернуться. Когда двери не вижу и окно зашторено, кажется, схожу с ума. И тогда ночью у меня появляется новый мужчина. А им все одно, но ведь не расскажешь, зачем они здесь. Кажется, настоящие, навсегда, а ночь проведут и исчезают, и такое опустошение потом.

Резкий пронзительный звонок в дверь заставил ее вздрогнуть. Алексей машинально посмотрел на часы. Четверть третьего. Ядвига пошла открывать.

– А-а, Карлос! Здравствуй… Ты что? Ночевать негде? Поссорился с женой… Ну, не знаю, я не одна.

Выглянув в коридор, Алексей первым делом заметил из-под спины Ядвиги ботинок, грязный, порванный, а рядом с ним початую бутылку водки. Сам Карлос, небритый, помятый с подбитым глазом, охал на детском стульчике, намекая хозяйке, что выпроваживать его бесчеловечно. Но голос Алексея был тверд:

– Слушай, ты здесь лишний!

Без разговоров Карлос встал, забрал бутылку и вышел. Глаза Ядвиги были усталы и неподвижны, устремлены в потолок.

– Что ты знаешь о заграничной жизни, Алексей?

– О заграничной? Знакомый у меня есть, с братом не виделся лет тридцать, тот в США живет. Как-то он оформил визу и приехал к нему. В аэропорту встретила жена, встретила, конечно, шикарно, а брат не смог, потому что, как потом объяснил, не хотел брать отгул, чтобы не диспланировать работу предприятия. Вот так. Разумеется, производственная дисциплина – это хорошо, можно поучиться, но если посмотреть с общечеловеческих позиций? На которых мы воспитывались?

– Это ерунда. Моя подруга собиралась покинуть Союз. Родной дядя, бежавший в Израиль, обещал ей сказочные условия. А она-то, бедовая, вовремя поняла, во что ей обойдутся все эти условия. Заметила, что смотрят на нее, не как на племянницу. Не поехала, а мне-то все одно, сожалею, со шведом можно было бы ехать.

– Это тебя мучает?

– Ах, нет не мучает, – и она почти прошептала, – мне кажется все время со дня смерти матери, что ее похоронили живой. И если бы я была рядом, этого бы не случилось. У нее наверное был летаргический…

– Случай, – Алексей чуть было не улыбнулся, но сдержался, – это же нервы, выкинь из головы, ты знаешь прекрасно, что теперь делают с трупами.

– Я понимаю, но, – договорить она не успела, потому что опять последовал звонок.

"Это действительно кошмар", – подумал Алексей. Было досадно, что разговора по душам о главном не получается.

– Ты одна? – спросил мягкий голос и то, что было потом, для Алексея обрело смысл спустя тягостные мгновения после ужасающего крика Ядвиги (так кричит смертельно раненный человек). Бледнея, Алексей слышал, как у двери началась отчаянная возня, Ядвига кричала, пытаясь закрыть дверь, а пришелец, должно быть, поставил на порог ногу.

Алексей бросился в коридор. Парень лет двадцати пяти, встретившись с осатанелым взглядом, отшатнулся. От неожиданности глаза его на плутоватом лице округлились, однако ворот рубашки трещал, и тело плыло обратно за дверь; он пытался что-то возразить, беспомощно хватался за руку, но Алексей без тени жалости пинком мощным отправил его с лестницы. Упав, парень покатился вниз, вскочил было, но новый удар по лицу тотчас сбросил его дальше по лестнице. Алексей бил его с угрюмым остервенением, с лихвой воздавая сразу за все, и бил до тех пор, пока парень не открыл головой подъездную дверь и не вылетел на мокрый – накрапывал дождик – тротуар.

А Ядвига тела как будто не чувствовала, и голова гудела и горела как накаленный шар, раскачивающийся на весу и бьющийся в железообетонные стены, и в расширенных жилах упруго пульсировало, а она, разжав пальцы, распласталась на диване, всхлипывая, представляя свое истерзанное муками тело и представляя его, Шурика, как будто радующегося от ее беспомощности, подавленности, испуга. И снова перед ней возникли лживые, изменяющиеся глаза, и словно в каком-то злобном отчаянии она засмеялась, протяжно, глухо, как будто от ее смеха эти глаза должны были лопнуть, брызнув ядовитой зеленой, именно зеленой, как у гусеницы, жидкостью с вонючим запахом.

Она в беспамятстве смеялась уже громко, вызывающе с дьявольским рокотом и билась телом в истерике, судорожно клацая зубами, и если бы сейчас Алексей посмел прикоснуться к ней, она бы, не раздумывая, кинулась к нему с явным намерением задушить, растерзать, впиться ногтями в щеки и содрать с них кожу. Глаза ее пунцовели, щеки и подбородочек дергались.

И вдруг она закричала снова и, свалившись с дивана, каталась по голому, без паласа и ковровых дорожек полу, в кровь кусая тоненькие губы и разрывая на себе кофту, пока головой не ударилась о ножку стола, отчего загремела посуда, и это отрезвило ее. Она села на колени, тупо озираясь по сторонам, хрипло дыша, соображая, наяву ли с ней происходит, и убеждаясь, что, пожалуй, наяву, и потому, что на полу холодно – через шторы просачивался вязкий влажный воздух, – и потому, что кровоточат губы и лоб. Она закрывала, открывала глаза, хлопала кукольными, чудными ресницами, со стоном роняла на пышную грудь голову, затем поднимала ее и запрокидывала назад.

Неистовый ветер хлопнул звонко задребезжавшим окном о стену. Ядвига опять вздрогнула. С трудом приподнялась, сделала шаг и опустилась на диван.

Она лежала не шелохнувшись, испытывая смутное состояние дурманящего спокойствия похожее на спокойствие стылого на ветру сада, заваленного мокрыми листьями, и только бессвязная серия вспышек, движений людей, лиц, мелькание красок, чередующихся с фонтанами брызг от волн в шторм струились беспрерывным широким потоком в растревоженном сознании. И этот поток не сразу, постепенно, сперва едва уловимо, потом все отчетливее, стал сопровождаться поистине блаженной музыкой, возвышенной, невесомой. Звуки заполнили полуреальный мир, она даже удивилась их невообразимому ошеломляющему множеству, и еще она удивилась тому, что они были точь-в-точь похожи на те звуки, бесконечно далекие и между тем близкие, как будто она сама возродила их и сейчас, с облегчением отделяя, словно парила вслед за ними в искрящуюся пустоту, безмятежное пространство.

А Алексей, оперевшись жаркими ладонями на ледяные перила моста, за ночь набравшие сырости, склонил голову над дремотно ползущим без ряби водяным потоком; он содрогнулся от холода в эти предрассветные часы вовсе не думая о том, что через три часа отходит поезд, когда заняв удобную полку в купе, сняв туфли и пропотевшие носки, можно будет спокойно забыться под убаюкивающий перестук колес; выкинуть навсегда эту колдовскую ночь с умопомраченной Ядвигой, развернуть добротный журнал с цветными фотографиями и, читая, с каждой строкой, с каждой минутой отдаляться от неизбывной радости встречи с Ригой, и с жестокой непроходящей болью отдаляться от больной, с вымотанными нервами Ядвиги, запутавшейся в интригах, тешить себя надеждой, что в судьбе твоей до безынтересного просто и гладко; однако он содрогался от холода и от гнетущей мысли, что после его отъезда Ядвиге не жить более на этом свете. И еще ему было страшно, безвыходно страшно от того, что только здесь после этой ночи на квартире Ядвиги, после ее рассказа ему вдруг открылась чудовищная по правде тайна, что в поступках своих, в легкомыслии он давно уже далеко забрел в бесконечный тупик, из которого не видать ни зги, когда окружающие стены лжи обрекли его на каторжные мучения.

Он еще сомневался, опять страшился, но не горького осознания тайны правды, а того неизвестного, что подстерегало его после раскаяния, и он, пытаясь бодренько отделаться от назойливого голоса – голоса совести, словно старался утопить, потушить раскаленные мысли в этом потоке, но они неотвратимо, неизбежно, вновь и вновь, яростно раскручивались в бушующей памяти из сжатой спирали.

Страшно мне, честные люди! Как мне страшно, слы-ши-те! Как подло, гадко, мерзко я жил. В двадцать шесть лет пустота, в расцвете молодости – пустота… вакуум. Восемь невосполнимых лет /восемь!/ потеряны безвозвратно. Они впустую растрачены. Ради чего? Чего ради, скажите мне, люди?! Ведь не жил я, не жил, играл, да и только. Смешно? Играл вот однако. Я млел от удовольствия и был счастлив, что меня окружает безумный, блистающий мир, свободный, раскованный, где никогда нет забот, где безраздельно властвует вечный покой и праздник, где все так просто: без аляповатых фантазий, без обещаний и клятв, без привязанностей, где бесчестье выдается за честь, швыряется в дрянь святое понятие честности, и расчет царит сплошь и рядом.

О, ужас! Мы бездумно хамили, когда оплеванный и осмеянный нами же правдолюбец и моралист разумно пытался оттащить нас от края пропасти, куда мчались мы, дрались и рвались, отпихиваясь от заботливых предостережений, считая их стариковской ересью, чтобы в один момент ухнуть с диким воплем вниз и разбиться насмерть, но не телом – душой, чтобы вот так, глупо, никчемно покончить безумный бег в погоне за наслаждениями.

Мы красиво кутили в барах и ресторанах на выклянченные родительские или с легкого благословения отданные деньги, или на те, шальные, быстрые, добытые на фарцовке и дисках, мы кутили, и хмельными, ослиными физиономиями ворочали по сторонам в поисках таких же ослиных под зеркальными очками физиономий и ждали очередных наслаждений. По какому, спрашивается, праву, требовали мы от жизни ханских привелегий?

 

Мы погрязли в роскоши, зависти, злобе, в мелочной суете, став жертвой нашего времени без тревог и мучений. Нам жилось так вольготно, что лень и скептицизм сожрал на корню крохотные побеги благих намерений, которые бы каждого из нас, быть может, увековечили, приложи мы хоть часть стараний. Но мы продолжали безумный бег, переживая сопровождающие нас к падению пинки под названием "бум" в разных лицах и красках, по сущности выражавших игру ни во что с поклонением золотому тельцу.

Когда же нам справедливо был предъявлен жестокий расчет, то беспомощно заморгали, потом отчаянно завизжали, начали изворачиваться, приспосабливаться, ломаться, потому что оставаться теми стало невозможно. В самом деле, те, что были проворнее и хитрее, сменили свой устаревший маскарад и снова безбедно устроились, другие, менее набравшиеся гнили, вдруг растворились в безликой, серой, лицо к лицу, массе, третьи, разочаровавшиеся во всем, пытались унестись в мир иной: водка, ампула, шприц и резинка заменили им силу рук и энергию мысли, между тем как прозревшие, готовые дорого заплатить за заблуждение, встали в строй с теми немногими, у кого не погасла вера в человека, и кто упрямо карабкался к цели все это время.

А я?

К какому числу отношусь я, если во мне грызется вот это?

Но страшно мне было видеть этого Шурика. Словно не он стоял передо мной, а я – второй, или третий, потаенный, ликующий, скользкий и плачущий, радующийся и беззаботный, довольный, деловой, или сосредоточенный, или возмущенный, – а все одно – подлец, – выплыл на свет перед собой, забытым, перед своей забитой, задавленной совестью. Или эта жизнь моя гадкая, прошлая предстала в ту минуту ошарашивающе и неприглядно в своей бессовестной наготе?

Как страшна она, люди! Как запущенный ветхий дом с прогнившими балками, с осыпавшейся штукатуркой, с хлопающими ставнями, покосившимися карнизами и мертвыми комнатами, где по облезлому полу изгаляются гадюки…"

И он с тайным, захватывающим дыхание ужасом вспоминал, вспоминал пока бежал домой к Ядвиге, пока поднимался бегом по лестнице на седьмой этаж, пока будил ее, обессиленную, пока собирал необходимое женщины и ее дочери в одну спортивную сумку, вспоминал когда они втроем ехали в такси на вокзал, когда впопыхах забирал вещи из рук озлобленных приятелей и, ничего не объясняя, просил отдать ему все билеты, когда в купе усадил на колени дочь Ядвиги, и та с восхищением сказала маме: "У него такие глаза! Какие и не скажешь, но очень взрослые и добрые очень. Ты как-то лучше стала сегодня выглядеть. Ты ложись спать с ним, тебе, ведь тепло с ним, хорошо, правда?!: он вспоминал выход из тупика.

И когда поезд уже тронулся, и он, прислонившись лбом к пыльному, холодному стеклу в тамбуре, стоял ссутулившись и медленно вбирал в легкие ядовитый дым, казавшийся горьким (но смертельно горьким был жестокий расчет, предъявленный жизнью), тот единственный выход из тупика, в который завел сам себя и из которого неимоверно трудно – уж поверьте! – выбраться, вдруг засиял ослепительно мириадами искр в еще не счастливых, но успокоенных Ядвиги. Алексей стоял, курил, уже видел заветный путь, и слеза еле-еле ползла по загорелой с черной щетинкой щеке, а мимо медленно и величаво ползла береговая, закованная в бетон полоска, о которую также тяжело и медленно разбивались искрящиеся жемчужные волны Даугавы.

…Теперь, когда Алексей с наслаждением излил свою боль и освободился из-под возникшей власти гипноза, потеряв способность оценить время, а прошло более часа, и, обмякнув, сидел слегка наклонив голову, с досадой глядя мимо меня, очевидно, душой обращаясь в прошлое, мне стало не по себе. Не знаю почему, но насладившись мгновениями запретной жизни, любопытство – этот ненасытный зверь – сменилось угнетающей злостью, хотя трудно сказать, что я испытывал: то ли едкое раздражение, то ли зеленую скуку, то ли дикий стыд.

Но вот он вздрогнул, иступленно потер бровь и поднес к изумленным глазам японскую штамповку, и цифры на электронном табло пластмассового кубика вывели его из оцепенения. Он встал.

Через пять минут мы были в тупичке на тускло блестевшей булыжниками мостовой. Зеркально-глянцевые они отражали бесовский свет фонарей редких скупо и неохотно, и я вспомнил взлетно-посадочную полосу на аэродроме, огни которой также, едва пробиваясь сквозь вязкие рваные клочья тумана, указывают самолету путь к дому.

Я не сомневался, что Алексей шел домой. Вскоре он направился к притемненному подъезду, откуда в тапочках на босу ногу в воздушном домашнем халатике выскочила Ядвига, и, порывисто обхватив широкую спину Алексея и крепко прижавшись, продолжительно целовала его мокрое и усталое от переживаний лицо.

– Прости, Ядвига, прости. Без тебя мне не жить, – голос его был также уверен, а она по-моему всхлипнула и ласково вывела; – Милый, я в тебя верила, но боялась обжечься, как раньше, и мешала с теми… – Несколько слов пропали в шепоте, и опять те же ласковые интонации. – А ты мой, мой, я верю тебе… А поэт, безумный, он читал свою поэму, не ахти ценную, но ведь не уйдешь, чего доброго выброситься из окна…

… Понимаешь, я после всего, после ухода этого Шурика, стала бояться … смерти. Раньше, до всего так не было. А с тобой боюсь… Я, конечно, понимаю, что это психический сдвиг, но мне кажется, что смерть моя это ты. Пока ты со мной, я буду жить. Понимаешь, я не переживу еще одной утраты. Молчи. Я знаю, что ты хочешь сказать. Ты скажешь, что я счастлива, так как держу свою смерть в своих руках, потому, что смерть меня любит и ласкает. И пока я буду ее любить, пока не буду злить, смерть не обрушится на меня.

Ты говоришь, что твоя любовь навсегда. Смотри, запомни свои слова. Не забудь их потом. Или ты погубишь меня, если…

Не оборачиваясь, я шлепал по мокрым камням. В голове было свежо и пленительно-покойно, а слух еще сохранял наполненный ранимой теплотой шепот: "…я верю тебе".

Я уперся в тупиковый забор. Нужно было возвращаться. И тут, что-то непонятное толкнуло меня вперед, заставило перелезть через плотно забитые доски. По студенистой склизкой глине, хватаясь за мокрые стволы редких деревьев, уцепившихся когтями корней за крутой склон темного парка, я спустился к шоссе. У остановки втиснулся в таксофонную будку с единственным дрожащим в горле решением позвонить ей, той, кого любил, теперь это стало наконец для меня истиной, но все пятнадцать лет, сколько знакомы мы, только звонил ей, когда чаще, когда реже, еще реже приглашал в театр или на пирушку к знакомым, еще реже дарил цветы, но не рвал невидимую нить между нами. А она все ждала, ждала меня… поумневшего…

октябрь 1986 г.

ИСТОРИЯ БЕЗ НАЗВАНИЯ

Зарисовка

Скажите честно, вы были когда-нибудь в сосновом бору? Почему честно? Потому что современность наша порой безжалостна к этому прекрасному и удивительному, но больше удивительному, чем прекрасному уголку природы.

Так вот, если вам все-таки посчастливилось побывать там, призадумайтесь чуть-чуть, хотя бы самую малость, чтобы потом, разбудив в себе настоящую бурю мыслей и чувств, задуматься всерьез. Где еще дышится так легко и привольно! Ноги по щиколотку утопают в пышном покрывале изумрудного мха, глаз радуется от пьянящего, переполняющего бор света, от неописуемой голубизны бездонного неба.

Неспеша вы идете меж гладких высоченных стволов. Аромат душистой, смолистой коры вбирается в вас, щекочет в гортани, вызывая массу ощущений, и, кажется, что нет минуты более приятной, чем эта. А гордые величественные сосны растут необыкновенно широко, на расстоянии шести-восьми метров, словно подтверждая свойственную их телу широту натуры. И ничто не сдерживает их безудержного стремления вырваться еще дальше, ввысь, в небо, в бесконечность. Как покоряет поистине безумная настойчивость! Как покоряет тишина, рожденная в их могучих вер шинах, или, как гулко шумят на ветру их непреклонные головы.

Прислушайтесь к бессловесной исповеди.

Они рассказывают о своей

судьбе…

Однако вы не замечаете этого и не внимаете правдивым речам, хотя действительно стоит, уж поверьте на слово.

Но вот впереди замаячило что-то. Пристально всматриваясь, вы подходите ближе, и вашим глазам открывается поражающая жестокой откровенностью картина, поневоле заставляющая остановиться.

Два сросшихся, искривленных, истерзанных вечной с момента встречи ствола пытаются освободиться друг от друга. И тягостно созерцать, и рады бы вы помочь, но слишком уж поздно. Бродяга ветер, баловень судеб, бросил когда-то на этом месте два семени. В жажде любви молодые побеги встретились, согрелись своим теплом, но злой рок судьбы – с тех пор бьются они, бедные, изгибаются, сталкиваются, оба тянутся к свету, к свободе, но все бестолку, оба чахнут и засыхают.

А сколько таких калек, поискав, обязательно найдете вы в этом бору? А в соседнем? А по белу свету?

Зато на угрюмом утесе, с древности воспетом поэтами, под шум морского прибоя, под вой ветра и пронзительный крик чаек из года в год набирает силу сосна-одиночка. Ствол ее тоже искривлен, и дикий климат наложил на его безупречную гладь печальные метины, но мощные корни, вгрызаясь в камни, достают воду, а костлявые лапы, сгибаясь под натиском фиолетового неба раскаяния и смирения, не ломаются, а упорно ползут и тоже к свету, как сосны-калеки, но отнюдь не к свободе, потому что свободны.

Нет, право! Лучше быть гордой одинокой сосной на вершине, продуваемой всеми ветрами утеса, чем в тихом бору скверным сушняком, скрестясь с себе подобной и погибнув.

1987 г.

НЕУДАЧНИК

Рассказ

ТЕМ, КОМУ НЕ ВЕЗЕТ.

В какие бы броские карнавальные костюмы не наряжался предновогодний город, какие бы маски и мишуру не цеплял он в романтический вечер и фантастическую лунную ночь с бледным оком звезд, когда жизнь кажется вечной и удивительной, как сказка, а загаданное сбывается, он всегда остается городом забот и ожиданий, потому что живут в нем обыкновенные люди, которые любят, страдают, ненавидят, веселятся и ликуют, и их заботы – это вечное преодоление…

Он думал только о ней, о ней и ни о ком более. Наказы Кати напрочь вылетели из головы. Кто такая Катя? Это его супруга. А тем не менее он должен был купить торт, забежать на переговорный пункт, чтобы поздравить бабушку, занести подруге жены билеты в театр на первое января и… еще что-то, но он думал только о ней.

Он – это Артур Бостан, двадцатилетний студент, третьекурсник биофака, ни положительный, ни отрицательный герой нашего времени, не внешностью, ни чем другим не выделяющийся. Иногда он рассеян и поправляет очки, словно концентрирует мысль. И на самом деле он действительно напряженно думает. Галдящие люди, оспаривающие первенство в очереди на машину с зеленым глазком, не мешают ему. И толкотня в зудящем оживлении улиц никогда, никогда не прервет поток его мыслей также, как электронные часы на его руке не затормозят безжалостного отсчета уходящего года. «Ну и пусть, пусть убирается этот год. Зачем сожалеть? Надо думать. О чем? Ах! О ней».

Артур высчитал с приблизительной математической точностью, что не видел ее целых пятьдесят два дня. Последний раз они встречались девятого ноября.

«Что же изменилось за это время? – мысленно задал себе он вопрос и… грустно усмехнувшись, ответил, – ничего. Ничего не изменилось за триста шестьдесят, за эти пятьдесят два – тем более».

Он шел и думал о ней, потом о себе, о Кате…

Вдруг кто-то схватил его за рукав куртки и потянул в сторону, буквально выдернув из живого потока. Он неожиданности он оторопел, заморгал, плохо осознавая, но пальцы, вцепившись в голубую болонь, держали его мертвой хваткой.

Перед ним стояла цыганка; в годах, но еще молодо выглядевшая женщина. Ее лицо с чуть обозначившейся сеточкой морщин и орлиным носом тонуло в мохнатом воротнике шикарной дубленки, голова, замотанная в черно-бардовый цветастый платок, напоминала дыню. Женщина так и держала его рукав, а на смугловатой коже играли отраженные зеркалом витрин блики проскакивающих мимо машин, неоновый отсвет рекламы, гирлянд.

– Родной, – скороговоркой, глухо и с ударением на последнем слоге обратилась она к Артуру. – Вижу, ты очень добрый человек. У тебя добрые глаза, и я тебе погадаю. Всю правду скажу. Денег больших не возьму. Ты хороший человек, и я хочу сделать для тебя добро.

Артур молчал. Цыганка тараторила, как заведенная.

– Чтобы правдой оказались слова мои, клади полтинник, не жалей, – она протянула руку, раскрывая узкую, белую ладонь.

Смущенный Артур топтался в нерешительности. Рядом мельтешили незнакомые люди и глазели с таким откровенным интересом, как будто это касалось их лично. Артур порывался было уйти, но почему-то представил, что прохожие подумают о нем, как о скряге, и эта мысль заставила стянуть перчатки. Он порылся в кармане, достал горсть мелочи и отдал женщине. Гадалка отсчитала ровно пятьдесят копеек, спрятала, а остальное вернула.

 

– Больше не нужно. Убери, – она с хитринкой и как-то пронзительно быстро взглянула на Бостана.

– Чтобы поверил мне, скажу что было. Скажу конкретно. Ты женат…

Артур изумился, потом бросил взгляд на правую руку; обручального кольца не было. Он точно помнил, что не одевал его и снова изумился.

– Жена у тебя высокая, стройная, симпатичная брюнетка. Она тебя очень любит, ведь так? – гадалка вонзилась в Артура горящим взором, и ни один, самый отъявленный лгун, не смог бы соврать, если бы даже и захотел, под этим живым рентгеном.

– Да, так.., – промычал Артур.

– А еще у тебя есть сестра. Очень красивая девушка. Но она блондинка.

Артур смиренно кивнул головой.

– Ты мне веришь теперь?

– Да, – как-то робко подтвердил он.

– Тогда задавай любой вопрос, отвечу, – поторопила женщина, и Артур в тон ей, автоматически спросил о том, что основательно грызло в последнее время.

– Что меня ждет впереди? Вообще в жизни?

– Не боишься узнать будущее? Жизнь неинтересной не покажется? – быстро переспросила цыганка.

– Нет, говори…

– Проживешь ты долго. Богат будешь. Известен будешь, слава гонится за тобой по пятам. Все у тебя будет. Жена всю жизнь любить будет. Одного не будет. Счастья. Несчастлив ты, хоть удача в руки плывет и все удается. И многого ты достигнешь, и жена счастлива будет, и дети. Но не ты, – гадалка приостановила бег своих речей, но лишь затем, чтобы через мгновение, но уже размеренно продолжить.

– Много могла бы тебе предсказать, но то – вода. А сейчас иди к ней. Она тебя ждет. Иди, иди. Купи цветок и иди.

Женщина отпустила рукав Артура и, бросив жертву свою на растерзание унылым думам, влилась в человеческий поток.

Губы Артура беззвучно шевелились.

«Как она точно про жену и сестру… Да и потом. Но кто же ждет меня? Кто она? – он хотел задать этот вопрос, но женщина исчезла.

Артур осмотрелся. Метрах в ста виднелся рынок. Издали прилавки были похожи на оранжерею. Огромные букеты, казалось, протягивали лепестки и просили: «Купи, пригодимся».

Артур долго примеривался, ходил от одной торговки к другой, пока не выбрал огненно-пламенеющую гвоздику в звонко хрустнувшей на морозе обертке.

Ехать или не ехать? Артур колебался. Однако выбор созрел сам собой. Бостан влез в магазин, извинившись, без очереди купил коробку конфет. Шампанское раскупили.

Только третий таксист согласился подбросить его…

Это случилось год назад.

Выпив в кафе, приятного цвета, со вкусом мандарина «Золотистый» напиток, Артур решил поискать студенческий клуб. Не за горами была сессия, сложная и насыщенная, на языке студента именуемая не иначе, как «вешалка», а возбужденной голове, вместившей солидный объем химических формул, справочных данных, биологических терминов, из «Биохимии Ленинджера», требовался отдых, хоть какая-то разрядка.

«Иначе я сойду с ума от ума», – метафоризировал Артур.

В зале веселилась молодежь. Узнав среди виртуозов танца завсегдатаев клуба, филигарных мальчиков, отнюдь не блещущих познаниями в проблемах современной биохимии, он кивнул им в знак приветствия и, медленно приближаясь, стал перебирать наигранные, в духе времени реплики – те визитные карточки, что дают право обладателю их удачно «вписаться» в эту шумящую массу и раствориться в ней. Артур не любил быть на виду. Он с превеликой радостью глотал за вечер сто с лихвой страниц «Органики», но не выдерживал и пятиминутного лидерства… Для него это в равной степени означало взобраться на Эверест. И поэтому сейчас, краснея от смущения, ругая себя за наследственную некоммуникабельность, он готовился пробормотать нечто: «Надеюсь я не побеспокоил? Позвольте прервать ваш, сугубо конфиденциальный разговор», после чего его могли либо отвергнуть, либо любезно пригласить развлечься.

И тут, спутав весь план, длинная рука девушки в билоновом платье остановила его и привлекла к себе на расстояние близости непервого знакомства, и тихий, чарующий голосок, обрушился лавиной на Артура.

– Моя подруга хочет с тобой познакомиться.

– А… откуда… она меня знает? – почему-то заикаясь спросил Артур и покраснел от мысли: "Вечно меня выдергивают…"

– Это пока секрет.

– Хорошо.

Он последовал за билоновым платьем в дальний конец зала, где за пультом тумблеров, ламп, кнопок и регуляторов лихо справлялся диск-жокей, а на плексигласовом, матовом экране, во всю стену прыгали по воле интегральной схемы цветные полукружья.

Артур указательным пальцем поправил очки и вопрошающе уставился на девушку, к которой его подвела незнакомка. Билоновое платье незаметно исчезло за спиной Бостана.

– Таласса.., – тихо сказала девушка, прислушиваясь, и ее глаза -две большущие сливы, лукаво метнули свои огоньки. Она танцевала.

Впечатления знаменитых путешественников Жан-Ива-Кусто и Алена Бомбара, наткнувшихся в глубине Австралии на редкостный экземпляр экзотического животного, пожалуй, ничуть не отличались от впечатлений Артура. Он, конечно, не знал, что "таласса" -по-гречески "море", и в песне поется о море, но таинственное слово и ее палец, прислоненный к губам, поразили его, разрушив внутреннего врага – извечную инерцию. Волнистые, спадающие с плеч паутинки волос на маленькой голове, фигурка статуэтки и смертельная красота ведьмы. Ее лицо было как материализованный звук, песня, ровное и чистое; если ураган страстей пронесется над ней, оно не ощутит его, не сломается; если внешняя фальшивая сила бросит тень на нее, оно не почувствует тени. Она жила в танце, самозабвенно, безрассудно, как тлеющее сердце вдруг начинает сгорать в безумном пламени любви. А ее танцу, казалось, покорялись все танцующие вокруг. Счастлив человек, не ощутивший при этом, как сам он ничтожен и одинок. Артур не был в их числе.

Когда девушка, покоряясь усталости, остановилась наконец и заговорила, он готов был поклясться, что свои двадцать прожил впустую, если не встретил подобной девушки. Существует же особый тип людей-романтиков, мечтающих попасть в гущу событий, вращений, захватывающих историй, но увы, мечты лишь мечты. Но он был никогда не посмел подойти к этой девушке, воплотившей в себе истинный идеал – ангел гордости, и только ее знак внимания, выразившийся в просьбе Билонового платья о знакомстве, вручил ему ШАНС.

Однажды в армии он услышал от друга то слово в бурной словесной перепалке, возникшей, разумеется из-за девушки. Но тогда он не придал значения, не ощутил его смысла, – вернее не пережил, и не смог понять друга, единственного, которому доверял самое сокровенное. Потом Артура комиссовали по состоянию здоровья, а друг остался дослуживать в далеком гарнизоне под Читой, и больше судьба не дарила Бостану настоящих друзей. И вечное чувство скуки и одиночества парализовало его, а шанс, как ни странно ассоциировался с образом друга. Но вот эта встреча и внутренний голос опять всколыхнули былую нить светлых воспоминаний. Надо было реализовать свой шанс. И хотя Артур сомневался в силах своих, образ друга, вложив в руки силу, подтолкнул его к глухой стене немоты, чтобы раз и навсегда сломить преграду.

Сердце дрогнуло и замерло. Объявили медленный танец. Краснея, Артур пригласил ее. Девушку звали Инна. Кружась рядом с ней, в такт плавным движениям ее гибкого тела, ему вдруг впервые захотелось понравиться ей. Внешность – она сковывала его. Он не был красив, и атласная кожа не скрывала упругие бугры его мышц. «Понравлюсь ли я ей?» – без конца задавал он вопрос и молчал. А девушка, словно угадав его состояние, замкнулась и, видимо, не собиралась протягивать руку спасения.

Голос Эллы Фитцжеральд по-прежнему завывал, путаясь с бушующим саксофоном и роялем. Американская певица пела для них, так по крайней мере, казалось Артуру. И для него этого было достаточно, потому что еще вчера, робкий юноша в обществе обаятельной девушки, потерявшей счет поклонникам, представлялся ему смешным и нелепым. И вот эта явь, ошеломляющая, приятно-томительная. Она владела чувствами и мыслями Бостана, управляла полетом его души…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru