Геннадий еле сдержал улыбку.
– Ты права, я насчет счастья. Счастье каждый понимает по-своему, – сказал Гайдар. Право понимания смысла этого слова остается за тобой, и за мной, и за каждым. Я с тобой согласен. А ты очень наблюдательный человек. Честно говоря, тебе можно позавидовать.
– Так-так, – Светлана спрятала улыбку, задумалась на мгновение. – Я люблю наблюдать за жизнью, за людьми. Этому меня научил Виктор. Мы, художники, должны мало говорить и много наблюдать, по мелочам познавать эту жизнь, чтобы донести ее в своем понимании для других, – как-то говорил он. Иначе ты не художник, а фотограф. Так он научил меня наблюдательности. И первое, что мне бросилось в глаза, это угрюмость и злость людей, мягко выражаясь, которые зажрались и которым нечего еще пожелать. Многие им завидуют, но они бедны. Загляни под их маску, счастливчиков, вроде Ходанича, как они пусты и несчастны. Но это в нашем понимании. В их же мире они почитаются, они неотразимы. А мне все же жаль их. Многие добряки пытаются им помочь, смотрят с сожалением, а на нас с удивлением. Называют безумцами. Ну и что же?! Я не обижаюсь и смеюсь им вслед, над их жалким и скучным прозябанием. Эти добряки – такое же зло, как Ходанич и Хомяков. И ты, Гена, иногда тоже бываешь добряком, но в тебе берет верх безумство. Помнишь у Горького? «Безумству храбрых поем мы песню».
Геннадий отчетливо помнил свой разговор с Ходаничем два с половиной года назад. У него неприятно защемило сердце: «Это был только разговор и не больше. А стоило больше…»
Светлана не унималась: – Везение, оно может уйти также внезапно, как и пришло. И не надо путать его со счастьем. Извини, тебе сейчас в чем-то не повезло, но ты сам в чем-то виноват.
Что б ни случилось,
Что б ни сталось
С тобой в нелегкие года,
Пусть обелит виски усталость,
душу опалит беда, -
Умей скрывать любую муку
И лишь себя во всем вини.
За горестной подачкой руку
С чужих порогов не тяни!
Поверь в себя – в тебя поверят,
Упрямо голову держи, -
Перед тобой раскроют двери
И стол накроют от души!
Это Марков. Хорошие стихи, не правда ли?
Геннадий закурил и кивнул головой, а Светлана не умолкала: – Будет счастье, будет и радость, придет когда-нибудь, должно придти везение. А чтобы не терять себя в этой жизни, надо иметь цель, знать к чему ты стремишься, чувствовать, что где-то, кому-то ну на твоя помощь. В этом человек обязан видеть свое счастье, призвание и смысл. У меня был момент, когда я потеряла веру в себя и надолго, но чтобы потом не позволить потерять ее другим. Возможно, с тобой было то же самое, что и со мной – желание уйти из жизни. Но мы не имеем права уходить из нее просто так, и я запрещаю это делать другим и тебе тоже, – Светлана так вжилась в свои идеи, что на последних словах тыкала в грудь Геннадия пальцем. Но в словах не было противного менторского тона, который не воспринимается никем, а наоборот, отталкивается, как можно дальше. Она говорила от души, прогоняя слова через сердце.
– Хочешь несколько цитат? Правда, у нас сегодня и так целый вечер цитат. Слушай внимательно и постарайся абстрагироваться: "Исчезнет цель жизни. Посмотрите в окно. Как уныл, отвратителен и безнадежен мир. Какая польза от исключительных способностей, если нет возможности применять их? Преступление скучно, существование скучно, ничего не осталось на Земле кроме скуки… Если будущее мое черно, то лучше думать о нем с холодным спокойствием, как подобает мужчине, а не расцвечивать его пустой игрой воображения". Это Конан Дойль… А вот Теодор Драйзер. "Слишком стремительно течение жизни. Сколько прекрасного, сколько ужасающего проносится мимо… мимо… непонятным, незамеченным в полноводном потоке. Для чего все это?! Для того чтобы…, – она замолчала, потом в раздумье прочитала врезавшиеся в память строки:
Имей терпенье и терпенье,
Пускай сплетутся кольца в жгут,
Когда до белого каленья
Недоброхоты дометут.
Ни слова, если ты мужчина,
Глотай, глотай обиды ком!
Вот так сплетается пружина,
Чтобы расправиться потом.
Мне также, как и тебе приходили в голову мысли из этих цитат, и я зарываюсь в книги с головой, ищу, ищу ответа на многие вопросы. Книги учат меня жизни, стихи – разбираться в чувствах.
Светлана уже чуть охрипла от беспрерывного потока слов, но не могла остановиться, ее мысли казалось, не будет конца.
– Вот так я и жила, так и живу. И без этого прожить не могу. А "грязь" – это так, без нее я смогу. Иногда скребутся кошки на душе, становится скучно и хочется смеяться, веселиться назло всем и себе тоже, вот тогда и попадешь опять в грязь для того, чтобы очистить себя от нее и вытащить себе подобных.
Музыка, танцы – это у меня в крови. Без этого тоже не могу. Я хочу пьянеть, потому что только в молодости можно опьянеть без вина, только не забывая о чести, – Светлана притихла. Но Генка молчал, чувствуя, что девушка еще не выговорилась и собирается с мыслями. Он опять закурил.
– Мужество, многие твердят, в тебе оно с избытком. Дудки! Мне его не хватает. Ой, кабальеро, ты думаешь я сильна. А я бываю иногда ужасно слабой, даже не могу удержать слез в присутствии других. И тогда становится по-настоящему страшно и стыдно, просто финиш, и я опять смеюсь над собой. А ведь я умею еще и плакать, не разучилась, значит, во мне осталось еще что-то женское, ведь в слабости женская сила. Тьфу, дьявол! Я совсем заговорилась и запуталась, а ты все слушаешь и не остановишь. У тебя вообще удивительная способность: ты любишь поболтать сам и в тоже время умеешь слушать. Обычно мужчины через десять секунд начинает перебивать и уже самостоятельно открывают Америку, выводят собственные законы. Не знаю с какой целью ты решил выслушать меня. Но не боюсь, если ты будешь смеяться. Я разрешаю. Спасибо Виктору. Он научил меня проходить сквозь смеющуюся толпу, так что осмеянной остается сама толпа. Ты как-то сказал, что я слишком откровенна с первым встречным. Нет уж! Во всяком случае, меня это не пугает. Один внутренний голос убеждает меня в том, что я, в конечном счете, не та, за кого себя выдаю. Ну что ж, другой, зато привык к обратному, а я ему не доверяю больше. Знаешь, мои подруги, когда им нужна помощь, обращаются ко мне за советом и поддержкой, а не к тому, у кого все правильно и гладко. К себе я всегда относилась с иронией. Нет, я не смеялась над собой, когда спотыкалась, глупый смех тоже может убить. А ты. Гена, по-моему, не любишь спотыкаться и поэтому летаешь. Только не забирайся слишком высоко. Иначе не удержишься, упадешь, и будет очень больно. К этому выводу я пришла после первых двух встреч. А первые впечатления – самые точные.
– Светлана, ты права, честно говоря, я летаю. Но я не собираюсь летать низко. Лучше выше, – Генка не мог не возразить здесь, поскольку вопрос этот мучил его со школьной скамьи. – Учителя когда-то мне также говорили: ты в облаках, спустись на землю, a то упадешь и трудно будет подняться. Никак нет, говорю я вам. Чем выше, тем великолепнее себя чувствуешь. И, кстати, за падение не беспокойся, потому что если это произойдет, то я разобьюсь насмерть. И смех и довольные рожи, которые будут тыкать в тебя пальцем, когда ты упадешь с малой высоты и останешься жив, и будешь тереть ушибленное место – это ужасно, невыносимо и грустно. Но когда ты разбиваешься вдребезги, тебя уже не волнует реакция окружающих, да и у свидетелей твоего падения смех в горло не полезет.
Опять Геннадий говорил со злой патетикой. Светлана разрядила обстановку тем, что прижала бесцеремонно к губам Ткачука указательный пальчик, заставляя замолчать.
– Ой, кабальеро! Ты вспыхиваешь, как порох. Давай замнем эти умные разговоры. Уже первый час ночи.
– Да? – удивился Генка и посмотрел на часы. – Ну, я пошел. Хорошо? – обратился он к Светлане.
– Я тебя не держу, не спрашивай меня, – она пожала плечами. – Но я бы еще поболтала. Хочешь, оставайся. Как захочешь спать, я тебя уложу, две комнаты свободны. Родителям я все объясню.
– Как, у тебя дома родители?! – еще больше удивился Генка. – Они же, наверное, ждут моего ухода. А мы тут рассуждаем о вечных материях!
– Не волнуйся, я все им объясню, если, конечно, они спросят.
– Нет, не нужно. Я пойду, хорошо? – опять зачем-то спросил Генка, но не дожидаясь ответа, весело и твердо заявил, – в профессии вора, как и в профессии факира – главное – вовремя смыться…
Они рассмеялись.
– А для истинного джентльмена, – Генка исказил свой голос на английский манер произношения, добавил хрипотцы, – важно, честно говоря, не только красиво прийти, но и красиво уйти…
Светлана проводила его до дверей. По лестнице Генка спустился спиной вперед, он не мог отвернуться от девушки, смотрящей ему вслед, и расстаться таким образом.
С такси повезло. Через пять минут Геннадий мчался домой.
В доме спали. Стараясь не шуметь, Геннадий потихоньку пробрался в свою комнату. Разделся, развалился на кровати. Не спалось. Он встал, включил лампочку, уселся за письменный стол. Вытащил из ящика тонкую ученическую тетрадку, в которой делал заметки для задуманной статьи. Перелистал странички, перечитывая собранный материал. Достал из кармана пиджака фотографии. Ничего особенного в них не было: пьяные оргии какой-то компании, среди которой бросалась в глаза ехидная физиономия Хомякова и лицемерная Ходанича. Но он обратил внимание на цветное фото: под глянцем Олег и Василий, обвешанные импортными фотоаппаратами, часами различных марок от запястий до локтей, в фирменных шмотках, улыбаясь, позировали перед объективом. Брошенная к ногам груда японской аппаратуры, американских сигарет, нижнего белья и носовых платков, разукрашенных цветастыми рисунками эротического содержания, предлагали оценить вкусы хозяев. Между вещами валялись запечатанные пачки денег. Детали вырисовывались отчетливо. Работа высшего класса. Фотограф, видать, был мастером своего дела.
Ее-то, эту фотографию, и решил Генка приложить к своей работе в качестве вещественного доказательства.
Утром с припухшими веками, одурев от выкуренных сигарет, он поставил последнюю точку. Перед ним в беспорядке лежало около двадцати стандартных тетрадных листов. Пол был забросан смятыми комками бумаги.
Генка начал разбирать написанное; читал, углубляясь в каждую строчку, каждую букву, запятую, и выстраивал материал по порядку. «Отличное уголовное дело. Не выкрутишься. Но мы не будем торопиться…" Снова проплывали картины жизни: его, Лехи, Лены, Филина, Ирки, Светы, Ходанича, Хомякова. Перечитывая еще и еще раз, Геннадий делал небольшие поправки, стараясь отчетливо показать путь негодяев от милых безобидных малышей (о детстве Генка знал немного и потому писал коротко, и быстро перешел к тем шестнадцатилетним юношам, какими узнал когда-то) до аномальных в советском обществе людей. "Откуда могли они взяться?» Единого ответа не было. Сегодняшняя жизненная позиция Ходанича и Хомякова сложилась кирпичик за кирпичиком из многих компонентов. Во главу угла Ткачук поставил семью обоих ребят, улицу, большинство "настоящих пацанов" и все остальное, что не позволило вовремя распознать рядом подонков; школу, пропустившую их мимо в слепоте процентомании. К школе Генка отнес педколлектив и комсомольскую организацию. С каким усилием он бился тогда с Хомяковым! Армии он избежал. А институт, где их обликом, как ни странно не интересовались, расставил все точки над и.
По мере "роста" героев, Геннадий изобличал подлость за подлостью, совершенные ими. Облик двух шкурников и всех им подобных получился в конце концов, страшным по своей гадливости, низости, и жалким из-за потери совести, личности, чести, из-за невозвратимости потерянных лучших лет жизни, из-за своей бесполезности что-либо изменить, так как жажда денег навеки-вечные заслонила их. Жалок был Хомяков: трусливая зависимость от Ходанича, обреченность, унизительное бессилие, и ничего этого нельзя было исправить…
Наконец Генка отложил листочки, отвалился на спинку стула, хрустнул пальцами. В соседней комнате зазвенел будильник. "Ого!" – опомнился он и посмотрел на часы, – шесть тридцать. Пора спать. Итак, что я должен теперь сделать? Материал оставляю в таком виде. Никуда не несу".
Отец собирался на работу, громыхал нечаянно задетыми стульями, а Геннадий, довольный сделанным, ложился спать, ставя будильник на двенадцать.
Проснулся от того, что кто-то, как ему показалось, пристально смотрел на него. Однако в комнате никого не было. Будильник прозвенел давно. Геннадий нежился в теплой, мягкой постели. Он давал себе слово, что отсчитает до десяти и вскакивает, делает легкую зарядочку и за дела. Но считал до десяти, до двадцати и продолжал дремать, почему-то оттягивая момент, ругал себя и вспоминал как хорошо было в училище: "Рота, подъем! И через две минуты уже бежишь по морозцу".
Наконец Генка преодолел себя и только потому, что в квартиру позвонили. Он нехотя поднялся, накинул крупнополосатый, как матрац, махровый халат и, шаркая тапочками, побрел открывать дверь, недовольно зевая и бормоча себе под нос.
Дверь распахнулась, и Генка обалдел. На лестничных перилах, развалившись, взгромоздился Ходанич, а прямо перед ним стоял Хомяков – рука в кармане, нога за ногу, в зубах сигарета.
– Привет! Харю мочил?! Собирайся быстренько. Дела огромной важности… вопросы потом.
Ребята, не раздеваясь, прошли в комнату, без приглашения уселись на стулья.
– Пока будешь одеваться, вруби музыку, – попросил Хомяков.
Геннадий оторопел от вопиющей наглости, но снова промолчал, и только крепче сжались его челюсти. Он нарочито долго вставлял кассету в магнитофон и, не говоря ни слова, пошел умываться, также не торопясь, выпил стакан молока, оделся.
– Ну что? Вперед и прямо?
Он был легко одет: осенняя куртка, джинсы, зимние кроссовки, спортивная шапочка, в руке "дипломат". Машина Ходанича стояла за домом. Ребята уселись в нее: впереди рядом с водителем, Геннадий, на заднем сидении – Хомяков.
Машина покатила по обледенелым улочкам. Олег не выезжал на центральную улицу, где в часы пик можно было надолго застрять. Избегая встречи с Генкой взглядом, Олег растягивая фразы, смакуя каждое слово, обстоятельно втолковывая, объяснял, зачем им понадобилась эта поездка.
– Тут работенка в руки плывет, закачаешься. Не буду лить воду! Суть такова: в "Березке" появились шикарные ковры, восточное чудо. Чеки есть, но нам соваться нельзя, засветились, – Олег улыбнулся гадкой улыбкой.
Метров за сто от магазина машина остановилась. Ходанич напутствовал: – Ковер ты узнаешь сразу. Он там единственный такой огромный. Красивый орнамент – маковая долина.
Олег достал из кармана куртки тоненькую пачку, протянул Генке. – Ну, с Богом!
Ткачук спокойно взял ее, положил в карман. Ничего не говоря, хлопнул дверкой и медленно зашагал по направлению к магазину. "Нужно позвонить Светлане: должна быть уже дома, как там родители вчера? А потом? Держитесь гады!!!!"
Геннадий вошел в магазин.
Ходанич закурил.
– Вот и все. Там у него крупная купюра, – он засмеялся, – теперь и ты узнал, что за план у меня был.
– Ты коварен…, – искренне испугался Хомяков. – А если он нас пальцем покажет.
– Не волнуйся, мы от него отмахнемся, – зло оборвал Ходанич. Хомяков обиженно предложил: – Лучше бы отправили его с валютой в какую-нибудь гостиницу, пусть попробовал бы продать… – он осекся, увидев, как Генка вышел из магазина, подошел к телефону-автомату.
Генка набрал знакомый номер.
– Здравствуй, Светлана. Как хорошо, что ты дома… Нет, я сейчас не приеду… вечером, может быть… а сейчас я с Хомяковым и Ходаничем… прокатимся на машине за город… Я должен им прочесть, что написал. Не волнуйся, все будет хорошо… я говорю, что все будет хорошо… – ровным спокойным, немного отчужденным тоном сообщил Генка о своем намерении, повесил трубку и вернулся к машине.
Ходанич нервничал. Он хотел выжать сцепление и уехать, так как решительно ничего не понимал. В голове мелькали разные мысли, вплоть до засады. Но жажда заполучить ценные бумаги обратно все-таки победила страх.
– Ты почему без покупки? – тот же страх и удивление, что и в голосе, сквозили в его глазах.
– Я не собираюсь ничего покупать! Вышел, чтобы позвонить!
Генка швырнул Олегу чеки.
– Не понял?!
– Поехали! – командирским голосом приказал Ткачук. – Ходанич, я не люблю повторять! Езжай и слушай меня внимательно. И ты, Хомяк, тоже слушай! Выезжай на Луночарское шоссе, за мост.
Подчиняясь властному тону, еще более удивленный, Олег тронул машину с места. Геннадий раскрыл дипломат, достал исписанные листочки и фотографии, презрительно взглянул на Ходанича.
– Это статья о вас и о ваших делишках, не совсем мелких, но достаточно грязных, чтобы предоставить их на суд общественности. И не только статья в газету. Скажу ясно и прямо – уголовное дело. Реальных свидетелей ваших махинаций двое, остальные появятся, когда дело раскрутят. И еще маленькая преамбула: я решил посвятить себя журналистике и, может и нечестно это, но пришлось перевоплотиться в злостного спекулянта. Материал готов. В нем не только факты ваших преступлений, но и психологическое оправдание вами своих же действий. То есть… слушайте…
Генка с внушающим и подчиняющим себе спокойствием начал читать. И каждая строчка больно хлестала кнутом, глубоко, беспощадно. Ходанич курил, сигарета перескакивала из одного угла рта в другой; от ярости он жевал фильтр. Покачиваясь, машина неслась не так ровно как обычно. Нервозное состояние хозяина передавалось ей. Ходанич все меньше следил за дорогой, и все больше смотрел на Ткачука. Хомяков метался по заднему сидению. Глаза его беспомощно бегали по впереди сидящим. Иногда он заглядывал через плечо Геннадия, и от дерганья машины падал на спинку сидения.
Когда Генка перестал читать, перевернув последний лист, сложил стопочкой фотографии и закрыл в дипломате, они уже мчались по загородной трассе. Стрелка спидометра уперлась в последнюю цифру на шкале. Геннадий поражался собственному спокойствию.
– Значит, эта стерва, Светлана, – процедил сквозь зубы Ходанич, – тоже с тобой!? Заодно! – И он нервно засмеялся, почти как припадочный. – Ты дурак, Ткачук! – Ходанич вытащил из кармана рубашки измятые бумажки – чеки, среди которых спрятались доллары, и выпихнул их в окно. Они взвились, как тропические бабочки, и запорхали над шоссе.
– Ну, а со Светланой у нас будет разговор отдельный, проще, чем с тобой, и тех лиц, о которых ты упомянул, никто не заставит сказать ни единого слова! Они стреляные волки! – Он противно сплюнул прямо в машине. – Да и тебя можно заставить замолчать!
Хомяков, встревоженный более всех происходящим, вдруг отчаянно завизжал: – И в правду говорят: бойся быка спереди – у него рога, лошадь сзади – у нее копыта, а журналиста – с четырех сторон!
– Заткнись! – злобно прогремел Ходанич. – Не распускай нюни, щенок! Это не журналист, а в газете над его письмом будут долго корпеть, потом проверят факты и ничего не найдут. Если, конечно, письмо туда дойдет. – Он многозначительно, но дико посмотрел на Геннадия. – Отправить бы тебя к твоей Лене! К шлюхе дворовой! Да не тянет на мокрое!
От ярости лицо Генка залилось краской.
– Васен!
Хомяков дернулся.
– Забери у него дипломат!
Генка не шелохнулся. Ни один мускул не дрогнул на его лице.
– Сядь на место!
Хомяков быстро отдернул протянутую было руку.
– Забери! – спокойно и твердо повторил приказ Ходанич.
Почувствовав себя меж двух огней, Хомяков отпрянул и забился в угол. Тогда Ходанич сам протянул руку к дипломату. Генка быстрым, но не спешащим движением поставил чемоданчик под ноги и тоном доброго советчика напомнил Олегу: – Следи за дорогой. Ты прекрасно понимаешь, что тебе я ничего не отдам. Ибо здесь, – он похлопал по дипломату, – спасение многих душ, втянутых в большую и грязную игру денег. Может и ваше спасение, в чем я, честно говоря, сомневаюсь. "Да, долго ждать не пришлось. Теперь можно переходить к делу. Не ожидал такого… Тайна почти в моих руках".
– Хорошо…, – по виду Ходанича было заметно, что он принял последнюю попытку и выполнит ее во что бы то ни стало. Нога отпустила педаль акселератора, однако машина, не замедляя хода, катилась по инерции.
– Мы будем тебя бить, да Васен?
– Да…, – с мелочно-робкой злобой пролепетал он.
– Возможно больно. И заставим съесть эти бумажки. А фотографии съест твоя сообщница. И самое ужасное: съест она их на твоих глазах! И ты не пикнешь! И ты будешь молчать! В противном случае тот человек, о котором ты пишешь, что он занимается валютными махинациями, заявит о своем сообщнике. Фактики? Найдем! А знаешь кто будет сообщником? Угадал! Ты! И свидетели найдутся! И тогда будем сидеть в тюрьме. Представляешь, какая розовая жизнь!
Генка расхохотался: внутри шла напряженная мозговая работа. Он отчетливо сознавал, что столь удачно задуманная операция шла, как по маслу. Ткачук не сомневался, что Ходанич выполнит задуманное, и не сомневался в том, что подлец клюнет на "спасительный крючок", так как выполнять задуманное ему нежелательно. Пора… Так мой первый вопрос, в лоб или…" В создавшемся положении на коне сидел не Ходанич, и хотя правда доказывается очень долго, легче ее показать, чем доказать, но она остается прав-
– А хочешь узнать еще одну пикантную подробность о смерти Лены? – Ходанич заржал. Нога его уперлась в педаль газа. Стрелка скорости скакнула к цифре 120. Ходанич видел каким выжидающе диким взглядом смотрел на него Генка, и сделал преднамеренную паузу. Геннадий почувствовал, как сжалось сердце, общее напряжение взвинчивало.
– Она… была беременна! От меня! Пацан! От меня! Но никто этого не знал, – грубо прохрипел Ходанич, и его смех, во всю глотку, заглушил магнитофон.
Генка оцепенел. Что-то оборвалось внутри. И с диким сожалением он выдавил из себя единственную, всплывшую из закоулка фразу: "Сделать нельзя, но и не сделать тоже нельзя". И, рванувшись вперед, навалившись на Ходанича, яростно дернул баранку руля вправо вниз. Машина как бы нехотя пошла юзом к кювету…
«Что я наделал?! – Генка ужаснулся. – Отставить! Все правильно. Убийство есть, но убийца никогда не будет обвинен, он откажется от всего, но не от меня… Как в десанте… Жертвую собой, уничтожая врага…»
Генка еще видел в зеркале, сведенное животным страхом, с зажмуренными глазами, лицо Хомякова, сжавшееся в комок тело, которое он пытался закрыть ватными руками, слышал его ужасные вопли, прорвавшийся крик отчаяния, какую-то мольбу. Потом в крошки разлетелось лобовое стекло. Кувырок. Страшная боль кинжалом вонзилась в тело, брызнула кровь, и в затухающем сознании полетела бесконечная вереница событий, лиц, звуков.
…Он увидел море, набережную, заполненную прогуливающимися курортниками, морской прибой, влажный воздух, освежающий открытую грудь, шуршание гальки; он ощущает этот прибой и шуршание всеми кончиками нервов, и уже видит маленького белокурого мальчика в кремовых шортиках, почерневшего от южною солнца; мальчик бежит вприпрыжку за мамой мимо виноградников, мандариновых садов, чайных плантаций; в шашлычной, где мама заботливо ставит перед вспыхнувшими радостью глазенками чашечку тающего мороженого, незабываемо вкусного, с горкой шоколада, политого зеленоватым сиропом; с шумом раздвигаются волны, но это не шум моря, это первый звонок созывает ребят-новичков, испуганный галчонок, сложенные руки, растерянное личико, наполовину спрятанное за пышным букетом цветов, соседки-первоклашки. Ах! Почему же хмурится мама? Первая двойка, первый синяк; летящий бумажный шарик, брошенный с задней парты, защита-ответ, укол, рапира, истошный вопль противника, бегут слезы по мокрой щеке, через зал летит маска. Вот и Филин, со взлохмаченной головой, Иринка-колокольчик, Леха и Петька, Лена, любовь, краткий миг, поцелуи. Почему она не уходит в темный подъезд? Губы нежно шепчут: "Сколько минут ты будешь различим, столько лет нам быть вместе". А стрелки не движутся и молчит телефон, и жесткий комок подступает к горлу. "Первый по-о-шел…", "Пятьсот один, пятьсот два, пятьсот три…"
Кресло не отпускало ее. Зловеще больно пульсировали гудки из телефонной трубки, болтающейся на скрученном проводе. "Еще одна смерть! Что я говорю, раз в больнице, значит выживет, врачи спасут! Гена, Гена, безумец…" На глазах Светланы навернулись слезы. Девушка беспомощно зажала кулачками уши, чтобы ничего не слышать и отключиться, погрузившись в мнимый покой, но сердце не обманешь.
"Я предчувствовала: с ним должно было что-то случиться. Что делать? Обратиться в милицию? А смысл? Погиб Хомяков, неизвестно что ждет этих двоих. Пустота, пустота…"
Слезы самопроизвольно увлажняли щеки, придавая лицу почти божественную красоту.
Ей так ясно представилась картина катастрофы, что она нисколько не усомнилась, ради чего Генка предпринял этот последний шаг. «Его надо оправдать, нельзя допустить, чтобы его вмешивали в грязь…»
Перед взором Светланы поплыли лица друзей Ходанича. А если они узнают о его шаге? Девушку передернуло от холодной злобы. «Нет я не боюсь!» Она опять судорожно набрала номер телефона квартиры Ткачука.
– Кто это? – хмурый мужской голос прозвучал многовековым уставшим колоколом.
– Родители Геннадия? – Светлана запнулась, там молчали. – У него должны быть записи, в них часто встречается фамилия Ходанича и Хомякова, и фотографии. Отнесите это все следователю…
Светлана положила трубку и не в силах больше сдерживаться, наскоро оделась, выбежала из дома. Завораживающе мигнул лучик надежды – зеленый огонек такси. Зашипели покрышки, не спрашивая, Светлана села на переднее сидение:
– В Управление внутренних дел, в прокуратуру, куда-нибудь…
ЭПИЛОГ
Прошло несколько месяцев, растянувшихся в бесконечность. Сначала судили Ткачука. Когда слушалось дело, заполненный зал сочувствовал и протестовал, адвокат дрался, как лев, за своего подзащитного, всегда беспристрастный прокурор был на стороне подсудимого. Но закон одинаков для всех. Учитывая смягчающие вину обстоятельства, суд тем не менее вынес беспощадный приговор – лишение свободы на срок до пяти лет…
Ходанич долго провалялся в больнице с переломанными ребрами и ногой. Судили его намного позже Ткачука. Прозвучал приговор:
– …в соответствии со статьей 154 У.К. Укр.ССР за спекуляцию, выразившуюся в скупке и перепродаже вещей населению… иск в размере пятисот рублей…
Вздох облегчения матери и отца. А он стоял с опущенной головой, сцепив внизу руки и, ломал пальцы, как делал это Генка. Лицо его вроде бы ничего не выражало, все те же стеклянные мутные глаза, вдруг они заблестели от наплывших слез. Ходанич, не обращая ни на кого внимания, сел на деревянную, вытер глаза ладонью, вскочил, глубоко вздохнул, раскрывая рот, прохрипел, пытаясь что-то сказать, закрыл дрожащий рот, закусил губу, опять глубоко вздохнул и его надрывный, призывно-страдальческий всхлипывающий крик оглушил собравшихся:
– Это я убил! Я убийца… Я… хочу… – Он упал грудью на лавку, пряча в растопыренных руках стонущий хрип.
…Ночное освещение подсинивало лица спящих в длинном бараке. Генка не мог уснуть на жестких нарах.
– Что ворочаешься, как прокаженный? Привыкай, кореш, – сонно пробурчал скрипучим голосом сосед, тех же лет что и Ткачук, но далеко уже не с мальчишеским лицом, изрезанным морщинами, с сильными руками в наколках. Переворачиваясь на другой бок, он сквозь зевок пробубнил: – Ничего, не пропадешь, оботрешься. За три с половиной года многих здесь приняли и ничего… прижились. И ты когда-нибудь поймешь ценность человеческой жизни, своей и чужой. По-другому на человека посмотришь. Оттуда, из-за решетки. Время не проходит даром, бродяга.
Генка лежал на спине. Синий полумрак напоминал полумрак звездной августовской ночи. Мысленно он снова стоял там, в дрожащем от вихревого напора и пронзительной, как ультразвук, сирены; брюхе серебристой птицы, чуть пригнувшись, в последний раз проверял карабин стабилизирующего парашюта.
– Первый по-о-шел!
Он оттолкнулся: 501-502-503… Кольцо, купол, но нет… над головой спасительного хлопка. Стремглав несется тело земли. Вот он, затяжной прыжок…
Генка сравнил поведанную соседом историю преступления со своей. Старался понять, где больше вина, сбивался с логической нити и злился. Слух как будто воспринимал слова приговора еще и еще раз. Они жгли нутро. Убийство. Может быть оно меньше терзало душу, если бы погиб Ходанич, а не жалкий Хомяков. Но тогда, в машине, Генка забыл про того, кто сидел за спиной.
И Ткачук яростно кусая губы и не давая слезам выдать себя, ожесточенно искал воспаленным мозгом, где же недопонял, где заблудился, где не прочувствовал, что ошибся и, наконец, где же то чертово кольцо, что оборвет этот затяжной прыжок…
1986-1987 гг.
РОМБЫ И ПИРАМИДЫ
ПОВЕСТЬ
ГЛАВА I
На плацу военного училища заканчивалась церемония выпуска. Замерев, ровными шеренгами стояли молодые офицеры. Они уже распрощались с боевым знаменем и получили дипломы и ромбы, солидные гости, прибывшие из Москвы по случаю торжества, и генералы из штаба войск округа отчеканили в микрофон официальные речи. Начальник училища, рослый и худощавый, с волевым напряженным лицом словно застыл на трибуне, командовал, всматриваясь в лица своих воспитанников с надеждой и восхищением.
– К торжественному маршу! – голос его, смятый дрожью, привел собравшихся на плацу в движение. – … На одного линейного дистанция!.. Ша-гом!
И по команде "Марш!" млевший под июльским зноем круглолицый полненький капитан, дирижер училищного оркестра, резко взмахнул рукой в белой перчатке. Звуки марша, увлекая шеренги вперед, дружно рванули тишину.
Шли молодые офицеры.
– Раз! И-и-и два! – раздавалась перед трибуной взрывная команда. Лейтенанты, опьяненные присвоенным званием и ощущением необычайного счастья, летели над раскаленным плацем, равняясь направо, ровно и высоко поднимая ноги в начищенных до блеска хромовых сапогах, вбивали в асфальт подошвы. Трибуна точно в ознобе тряслась и гудела от единого удара. Золотые погоны искрились на солнце. А через несколько секунд, опять надрывая глотки, лейтенанты кричали: "Раз! И-и-и все!" И над ротными коробками сверкающим звонким салютом взмывали монеты, заранее зажатые у каждого в кулаке. На мгновения монеты зависали в воздухе и тут же срывались вниз, подпрыгивали, плясали в поднятой пыли.
«Неужели все?» Люлин оглянулся.
Ему вдруг показалось, что четырех лет в военной системе не было, а был всего один день, донельзя затянутый, как новенький, хрустящий ремень, который выдали в комплекте обмундирования после зачисления, тот день, когда Люлин, напялив пилотку, неуверенно занял место в строю таких же угловатых с виду курсантов. И словно дохнуло, окатило стекающим с небес зноем. И на плацу учебного центра Люлин увидел семнадцатилетнего мальчика из тихого приволжского городка, с ежиком волос, худенького, голодного, который самостоятельно приехал в училище, так и не дождавшись вызова. На что он рассчитывал? Приемная комиссия вернула личное дело. Он узнал об этом в военкомате и опешил от удивления. Что за чертовщина? Веселый офицер, оформлявший документы, забыл что-то подшить? Он превозмог, подавил в груди ком благодарности этому человеку. Ну и что из того, если в нем мальчишке представлялась тогда вся армия? Мальчишка выпросил ту объемную папку, дополнил документами и прилетел с пятью рублями в кармане, вопреки воле родителей. Два дня он безнадежно крутился у ворот КПП, приставал к проходящим военным, просил пропустить к начальнику училища, а сырыми ночами ютился на скамейке в парке. На нем были легкие брючки и тенниска. И когда не осталось вообще никаких надежд, ему повезло.