bannerbannerbanner
полная версияНепубликуемое

Мухортов Павел Петрович
Непубликуемое

Полная версия

Тогда был март, стылый, совсем не весенний, клубящаяся метельная карусель надрывалась, ныла за окнами в предрассветной темени, в стекла тыкался белый песок, а в помещении ощутимо пахло мастикой, доносилось сладкое посапывание, и поскрипывала, шипела на центральном проходе «машка» – «агрегат для натирания полов», как шутили курсанты. Это трудился дневальный. Друзья сидели на корточках возле горячей батареи, прислонясь спинами. И когда Лесков сказал запальчиво другу, что не понимает его, это оказалось для Люлина неожиданностью.

"Из-за чего же возник разлад? Что ему способствовало? То, может, что тогда между нами происходило? Вернее, между мной, капитаном Беликовым и командиром отделения младшим сержантом Гусаровым. Началось все… С чего началось? Я дружил с Лесковым, а он находился в неплохих отношениях с Гусаровым, с которым я не ладил, что, естественно, не нравилось Лескову, а мне не нравились эти его неплохие отношения. С Гусаровым – история отдельная. У меня был независимый характер, а Гусаров – властолюбец. Я не хотел смириться и не позволял ему того, что он вытворял в отделении. Возникло ожесточение, завязалась кутерьма. Но то было потом, после тех событий".

ГЛАВА IV

Поглощенный раздумьями Люлин был угрюм. Он устал и не был расположен ни к поездке, ни к засиживанию в гостях. И Лесков, и Анжела просили его задержаться, но Валентин извинился и, простившись, отправился в гостиницу, куда перевез предусмотрительно еще за неделю небогатое имущество. Он шел, предвкушая взбадривающий душ и постель, а фраза Лескова, застрявшая в памяти, наводила тоску.

Солнечный диск плавился, капал на потускневшую листву каштанов, мнилось, неживых в пустынном городе. Город напоминал Люлину в эти часы Калининград и тот унылый проклятый год, канувший, затерявшийся в прошлом. Хотелось нестерпимо пить, Люлин свернул к автобусной остановке. Возле автомата с газированной водой он долго стоял и тянул из нагретого солнцем стакана. Противная теплая вода пузырилась. Разве похожа она на ту блаженную воду, которую всего раз как-то испробовал?

…Люди провожали взглядами бегущего по предвечерним улицам человека, то усмехались одобрительно, то укоряли. Безумный? Были на нем спортивные белые трусики с красной полосой, футболка и полукеды армейского образца, и букет красных роз, прижатый к груди. Одержимый счастьем он летел к ней, задыхался, но темпа не сбавлял, лицо его, потное, красное, озарялось радостной улыбкой. Он измучился, возле ее дома перешел на шаг. Отыскав в притемненном подъезде ее дверь, прежде чем позвонить, он ненадолго присел на корточки, сдерживая, умеряя растревоженное дыхание и возбуждение. Растрепанные волосы топорщились, и с каким-то радостным отчаянием он сообразил, каким должно быть смешным и нелепым предстанет сейчас передней в этом сумасшедшем наряде. Но вопреки всему девушка не смутилась, напротив, благодарно улыбнулась и приняла цветы, деловито распорядившись: «И прямиком в ванную, умойся».

Надолго запомнился шум воды, бьющей из крана, и ледяные пригоршни в ладонях, приятные, обжигающие, которыми плескал в алеющее лицо. Но то было уже потом, некоторые время спустя.

Он вставил стакан в гнездо и тут заметил голубя. Жалкий пернатый вертел головкой, не улетал. «Бедняга. От жары ошалел? – Люлин нагнулся, протягивая руку, голубь, сжавшийся в комок, не дернулся. – Или крыло сломано?» Валентин взял его бережно и отнес в близлежащий скверик. «Оклемаешься, друг. В лапы кошаки не попади».

…Да, тогда был июль и невыносимая духота. Закипавшая по утру жизнь, в полдень замирала, чтобы к вечеру вновь ожить. «Кених… Кених… Ворота Восточной Пруссии. Неприступная крепость. Знаменитый пятый форт. Могила Канта. Секреты янтарной комнаты. Но для меня ты иной». Помнил он этот город, с его множеством военных, патрулей и прогуливающихся озорных морячек. Как неблагодарно, неласково встречал он и как неблагодарно провожал. В часть приехали на такси, отчаявшись ждать автобус, хотя напротив вокзала на девятиэтажке краснел аршинными буквами плакат: «Калининград приветствует вас!» ничего себе приветствует! Город разделяла на две половины прямая улица. Пока ехали, ради любопытства Люлин насчитал с десяток ресторанов и прочих питейных заведений. Почему возле них не толпятся? Улицы поразительно пусты, словно после чумы. Но едва опустился вечер, и улицы, облитые феерическим светло-синим светом фонарей, тут же шумно заполнились пьяными моряками и "морячками". А курсанты, устроившись, тоже отправились прогуляться.

Пошатываясь, "морские души" разгуливали группами, парами, а горластые – и в одиночку, пели, танцевали, смеялись. Никогда прежде не видел Люлин такого веселья. То были мужчины, вернувшиеся из плаваний моряки, крепкие, жилистые, прожаренные солнцем и дубленные ветром, и наколками на руках, в окружении подвыпивших "морячек" – огрубевших женщин, несколько странных, с охрипшими голосами, мужицкими манерами и размалеванными помадой губами. Приветливы, дружелюбны, щедры на улыбки и не только на улыбки, но и на объятия были они к курсантам и до того щедры, что приятели порой едва вырывались (а тут не зевай, успевай поворачиваться!) из цепких женских рук, тянувших к себе. Попадавшиеся следом компании курсанты старались обходить стороной и, обходя, натыкались на новые веселые группки. Казалось, все разом взбесились в этом городе, корчились в агонии, в тупом ожидании конца веселья.

Исчез в тот же вечер и внезапный начальный стыд, когда женщины с потасканными, сморщенными лицами, как бока у запеченных в духовке яблок, преградили путь и намекнули курсантам шутливо, что военные – мужчины, пусть даже и курсанты. Антинский, усмехнувшись криво, сказал им что-то дерзкое, они сразу уступили дорогу, но не растерялись, крикнули вдогонку: "Хам! Сопляк!"

Но вот еще одна компания выплыла из подворотни. Медленно, слеповато шел хмельной широкоплечий офицер, гордо приподняв лицо, рассеянно смотрел вдаль. Он был в брюках и в тапочках с пумпончиками, белело голое накачанное тело. Обнимая двух хохочущих звонко девиц, офицер смешно качал ушастой головой. На нее девицы пытались водрузить фуражку – и безуспешно. Первая завладела рубашкой офицера, вышагивала в юбке и в рубашке, вторая, немного нагая, прикрывала прелести лейтенантским кителем. Они тяжело шли, раскачивались, мило так просто ругались, а когда поравнялись с курсантами, лейтенант встрепенулся и озорно вдруг подмигнул. И промямлил, блаженно улыбаясь: «Айда с н-нами, мужжи-ки!» – цокнул языком. Люлина охватил жар, в форме он почувствовал себя неуютно. Он отпрянул с тротуара в непроглядную тьму под балконы, потянув Антинского.

В те дни не раз возникало ощущение затянувшегося празднества, когда в хмельном безумии измученные хозяева собираются спать, а разгулявшиеся гости и не думают расходиться. Это ощущение, возможно, и осталось от стажировки, если бы не одна встреча. Потом Валентину иногда будет казаться, что того ощущения и не было, а была безотчетная радость душного лета, любви, молодости.

…В зашторенном фойе гостиницы прохладно, по углам в кадках зеленеют фикусы, блестит лакированный пол. Люлин, приветливый, улыбаясь широко, постучав в окошко администратора. И вскоре уже вбегал по винтовой лестнице на второй этаж. Он вошел в номер, стянул сапоги и тут почувствовал такое нахлынувшее счастье, такую молодецкую удаль, что захлопал по коленкам, дурачась, пошел вприсядку. «Вот и ладненько». Он еще куда-то стремился, еще не мог успокоиться и, поторапливая время, раздеваясь, ходил по комнате, бросая одежду куда попало. Он остался в плавках, упал на пол на кулаки, раз двадцать отжался и снял плавки, пошлепал в ванную.

Но душ не освежил, не придал бодрости. Сидя на столе, Люлин пил в одиночестве полусухое вино, пока не захмелел. Головная боль отпустила. Он завалился на мягкий диван и лежал, ни о чем не думая.

– Нет, черт возьми! Неужели все? – Он вскинулся на диване, кряхтя, лениво, но от души потянулся, усмехнувшись, клоунски изображая смертные муки, и сам с собой заговорил:

– Чуточку я повзрослел. Малость стал кумекать в жизни. И занялся философией. И это все? А ведь ждал, как манны небесной, как все ждали. Надеялся, случится что-то такое таинственное и хорошее. Чудик! Чего ты ждал? И вот все. Все ли? – и внезапно задохнувшись будто от резкого удара в грудь, от шоковой боли, Люлин подумал в тот же самый миг, что сегодняшний напряженный день проходит словно в мучительном затяжном полусне, в жгучем тягучем ожидании чего-то. – А все ли? – Взволнованный, он встал, заходил по комнате, цапнул со стола сигареты, закурил. И вдруг вспомнил: именно в этот день, в такой же душный летний день год назад встретил ее. Валентин прошел к приоткрытому окну, откинул голубую занавеску, уселся, жмурясь от янтарного солнца, на подоконник. Что-то хотелось сказать вслух, самому себе, но голос смяло нажимами спазм. В глазах защипало. Люлин прислонился затылком к оконной раме, смотрел невидяще на островерхие крыши. Скоро небосклон зарозовеет нежной дымкой и закончится это мучительный день.

"Как закончился тот день, самый долгий день в жизни?"

Тогда также розовел небосклон, и стоял, цепенел теплый воздух, в котором разливался густой одурманивающий запах цветущего жасмина. Тогда была суббота, и друзья, отбыв в полку положенное время, отправились в город. Они бесцельно шатались по улицам, пока наконец не забрели сюда, в уютный бар-погребок, прохладный и малолюдный, который пришелся по вкусу. Играл приглушенно магнитофон, узкие высокие бокалы с коктейлем незаметно пустели, нагоняли хмель. Рядом за круглым столиком, распространяя аромат духов, схожий с запахом гиацинтов, отдыхали, смеялись приятно одетые девушки, ели мороженое, искоса мимолетно поглядывали на ребят. В блестящих их глазах Люлин примечал лукавые огоньки и невольно улыбался – и ничего не нужно было ему, кроме этого славного вечера, сумрачного бара, этих девичьих мимолетных взглядов, огоньков и необыкновенного ощущения счастья…

Люлин задавил в пепельнице сигарету, опять улегся на диван, зарылся в подушку, закрыл глаза. И те чудесные неповторимые дни, во всей печали и радости, ожившие в памяти, зримо предстали, и он, испытывая неизбывную тоску по ушедшему, окунулся, перенесся в них.

 

…Девушки, очень хорошенькие с виду, привлекали ребят. Приятели взяли бокалы и подсели за их столик, и все тотчас повеселели, стали знакомиться. Люлин пустился рассказывать про украинские земли и свои приключения из курсантской жизни, дав волю фантазии, одна из девушек оказалась землячкой, и то, как они слушали, запомнилось в особенности: Аллочка – с наигранным пренебрежением, Наташка – внимательно, с каким-то детским любопытством.

– Это вы всегда так? – оборвала Аллочка Люлина на полуслове, склонила набок голову, посматривая наивно. – А не будете потом часа два про автомат болтать?

Кротко, точно виноватый, Люлин улыбнулся и покраснел слегка, но вряд ли его смущение заметили в сиреневом свете. Худенькая Наташка и, как показалось Люлину, меланхоличная, задумчиво смотрела на него, когда встречались их взгляды, Наташка, зардевшись, отворачивалась немного в сторону или опускала длинные подкрашенные ресницы. Эти ресницы и маленькая родинка на левой щеке, выделявшаяся кружком, придавали милое домашнее и теплое выражение ее лицу. Залюбовавшись девушкой, Люлин так увлекся, что вздрогнул, когда Аллочка с притворной любезностью и озабоченностью осведомилась: «Вы не устали играть в гляделки?» Как чужда она была Люлину вместе с кукольными манерами, ужимками, кокетством, неумолимой иронией в тоне, со всем тем, от чего без ума будет Антинский. Не оттого ли и лицо ее, бело и красивое, мнилось, обдавало прохладой?

Тем временем разговор, заведенный стараниями Антинского (бедняга долго, но успешно лечился от заикания), непрерывно струился, то замедляясь, то вскипая с новой силой. Антинский был в ударе, шутлив, остроумен, сыпал пословицами, цитировал поэтов и критиков. Его Аллочка слушала с нескрываемым восторгом. Люлин же в смысл не вникал, сидел посторонним, украдкой по-прежнему наблюдал за Наташкой.

Она, Наташка, оживившись, весело косила глазами, старательно, казалось, искала что-то в лице Антинского. Как бы нечаянно она иногда сбивала его каверзным вопросиком, отчего Антинский путался, забывал о чем говорил, но, поправляясь, с жаром одухотворенно продолжал. Люлин не спускал с Наташки глаз. В какой-то момент он подметил, что она не настолько увлечена речью друга, как Алла, и отвлекается, ласково глядит на него с дружеским неодобрением его рассеянности – и обрадовался. В глазах скользнуло удовольствие, и Люлин, скрывая предательский довольный блеск, опустил их, сидел, помешивал в бокале соломинкой. Когда же он, преодолев неловкость, взглянул на нее снова, Наташка, прежде демоническая, далекая, неожиданно проступила из расслабляющего полумрака бара, открылась, предстала славной простой девушкой.

Она сплела у подбородка тонкие пальцы и что-то насмешливо зашептала. Что? Потом Люлин попытается вспомнить и не сможет. Засмотревшись, он охмелеет то ли от ее взгляда и от улыбки, то ли от коктейля, он, считавший любовь бредом. Чудилось ему в тот миг – несется в голове вихрь, а все существо обдает, обливает невидимое что-то, горячечное, то, что потом заставит не помнить ни себя, ни время, петь и радоваться, и бежать на свидание, то, что потребует разделять с ней каждую минуту. Он молчал, стеснялся бледных слов, не вмещавших всю глубину его переживаний, молчал и потом, когда выходили из бара. И Наташка назовет его молчуном. Лишь однажды он словно забудется и разойдется читать нараспев бунинские стихи, восторженно отзовется о кустодиевских шедеврах. Наташка сдержанно похвалит его, тогда он покраснеет, смущаясь то ли ее внимания, то ли благодарности, и почтительно уронит на грудь голову.

… Было в тот вечер фантастически смелое, немыслимое предложение девушек – ехать в Зеленоградск последней электричкой, когда сквозь недельную духоту наконец прорвалась непогода. И была непроницаемо черная ночь, ливневая, с порывами ветра, грохотавшая близким прибоем. Укрывшись в густом кустарнике, прижимаясь друг к другу, искатели приключений сидели возле костра, тщетно пытаясь согреться; живые огни светляков, зеленые, как глазищи чудовищ, их не пугали. Люлин обнимал Наташку, а она, счастливая, тихо доверчиво признавалась, что первый раз в жизни сидит ночью у костра, обнявшись.

Чуть свет Люлин сбегал в мокрый после ночных буйств природу лесок, еще прохладный, окутанный низким туманом, искупался под градом срывающихся с ветвей капель, нарвал цветов. В росинках, слипшиеся, они хранили свежесть, как напоминание о прошедшей ночи. Девушка, полусонная, еще непричесанная, как воробушек, испугалась, когда Люлин, подкравшись сзади на цыпочках, обхватил ее за плечи. Поцеловал и протянул цветы. Принимая их, девушка просияла. Странное какое-то внутреннее тепло исходило от нее. Люлин чувствовал его, приятно замирая, опустил виновато голову, в потной ладони удерживая маленькую ее ладонь. Минуту медлил и вдруг, ощутив неясный, неодолимый порыв, вдруг машинально откинул наташкин каштановый локон, пригладил осторожно. И того сам не ожидая, тотчас поцеловал растерянно и неловко куда-то в щеку, стыдливо покраснев, и отпрянул, опустил голову. Она погладила его осторожно и легко по плечу, отвечая согласной улыбкой. Ароматный запах духов. Люлин ощущал и его, и возбуждающую теплоту податливого тела девушки, коснувшегося, потянувшегося к нему в ожидаемом объятии. И, ощутив и эту теплоту, и ее упругую тугую спину, очарованный, он неторопливо целовал девушку долгими дозволенными поцелуями. Тот миг в истомно-сладких воспоминаниях затем опьянял и кружил голову. Люлин хранил его в заветных уголках памяти, не давая ни стереться , ни изгладиться ни одной краске.

Наташка была румяна и бледна одновременно. Медленно она подняла большие глаза. Она тогда их очень хорошо запомнил – глубокие, лучащиеся нежностью и добротой. Неожиданно она сказала: «Валя, идем скорее, нас ждут», – и, ловко высвободившись из объятий, кинулась к погасшему костру.

Счет дням он потерял. Он не заметил, как слились они в неразрывное и дивное мгновение, проведенное с ней. А то были только некоторые события, нечетко отложившиеся в сознании. Путешествие в Клайпеду, удивительно чистую, будто специально прибранную перед приездом счастливого Люлина, где поселились в пустующем домике Аллы, поскольку родители девушки находились в отъезде, и где прожили, мнилось, вне времени, два стремительно пролетевшие дня: загорали на пляже, танцевали в кафе, дурачились в лунопарке. Сколько забавных случайностей успели пережить. И опоздание девушек к месту встречи в Клайпеде (ребята выехали из Калининграда поездом, а девушки обещали прибыть автобусом, но отстали на одной из станций и, заплатив вопреки здравомыслию сто рублей студенческих сбережений таксисту, подоспели в тот момент, кода ребята собрались брать билеты на обратный путь, но не брали, не веря в обман); и то, как взламывали дверь в квартиру, поскольку Алла впопыхах не захватила ключи; унизительное безденежье, когда перед отъездом из Клайпеды Люлин пошел на рынок торговать своими электронными часами. Продал, ни о чем не жалея, взял билеты. Жестокая и счастливая жизнь текла, окутанная розоватой романтической дымкой, такой, какая бывает только в годы юности, стирающей четкость линий окружающего. Люлин ликовал. Уже в части вечерами он переодевался в спортивную форму и убегал к ней. Они бродили по городу пока не брезжил рассвет или просиживали ночь напролет во дворике, или тайком от отца, проникнув в комнату, коротали ночь за веселым разговором при мерцающих свечах.

В сумерках однажды вбежали в комнату – уютную, забытую шумом улицы. Наташка тяжело дышала, сердце ее колотилось. Обнимались. Запрокинув краснеющее лицо, она словно в обморочном состоянии упала на предупредительно вытянутые им руки. Как и вчера, он страстно целовал ее. Но сегодня Наташка вдруг загрустила, была задумчива, молчалива, будто чувствовала какую-то неловкость. Валентин устал целовать ее безответные губы. И вдруг она непринужденно тихо сказала: "Идем сюда, – и потянула его за руку, нетерпеливо добавляя, – сюда, сюда. Валя…" И спешно повинуясь еще непостижимому повелению ее мягкого голоса, он шагнул и обнял ее, чувствуя в своем и ее теле дрожь. Он видел неудержимо влекущий блеск глаз, ее шепчущие губы. Они легли на мягкий диван и словно окунулись в теплую морскую воду где-то на побережье близ Пицунды, не двигаясь, прижимаясь друг к другу, почти не дыша, не воспринимая ничего в этом мире: ни шума каштанов за распахнутым окном, ни дождя, дробно хлестнувшего по подоконнику. Не было ничего в этом мире кроме них и того, что между ними происходило. Губы слились в бесконечном мучительно-нежном поцелуе. Задыхаясь, Валентин и Наташка, охваченные жаром, покачиваясь, плыли в необозримом пространстве Вселенной, заслоняя телами то хрупкое, почти святое, что зарождалось сейчас.

Через несколько дней окончилась стажировка, и Люлин уехал. Прощаясь, Валентин нежно целовал бледное милое лицо Наташки, исступленно обнимал, стискивал ее, печальный от сознания какой-то жестокой несправедливости. Он собрался выйти и тут в последний миг Наташка не выдержала, глаза ее жалко блеснули, и он замер, услышав ее умоляющий шепот: «Валя, милый, не уходи!» – так резанувший по сердцу, что, побледнев, в ту минуту он не нашел убедительных утешений, поник головой и со странным чувством, точно безнадежно теряет ее, решительно отстранился и ушел, на ходу забормотав что-то. Он уезжал от нее ненадолго и не знал, и не мог знать, что простился навеки, что через две недели на Волге в отпуске его найдет это страшное известие о ее трагической гибели – телеграмма, посланная Аллой. И он снова вернется в Калининград, чтобы проститься навсегда.

В отпуске он жил затворником; курил, лежал на диване, или слонялся по улицам до полуночи, натыкаясь на прохожих, или облокотившись на гранитный парапет, сверкающий под фонарями, по часу неподвижно стоял на набережной, невидяще глядя в волны. И вспоминалось, как в тумане, бледно-румяное наташкино лицо и последняя ее просьба: «Валя, милый, не уходи…» Люлин никак не мог уместить в сознании, что смерть навечно. «Неужели больше не увижу родинку на ее щеке? – размышлял он. – Неужели никогда, никогда больше не будет прикосновений ее горячих губ?»

С неделю отмучившись, он понял, что не выдержит более этой пытки, нагрузился продуктами, взял палатку, покинул город. Вдали от дорог в лесу его ждал осевший, кое-где обвалившийся утлый домик из ольхи, прошлогодней постройки. В нем Валентин провел, терзаясь бессонницей, оставшуюся часть отпуска, и как провел, не помнил потом.

Как-то в ночь лил холодный мерзкий дождь. Кутаясь в плащ, Люлин поеживался, тянул руки к гаснущему огню костра в земляном полу. Мокрые сосновые сучья, лениво облизываемые огнем, шипели, задувающий изо всех щелей ветер развозил по углам едкий горьковатый дым. И вдруг – цепенея, ощущая стремительную волну мурашек на теле, Люлин отчетливо услышал хруст сучьев, шаги возле домика и мягкий девичий голос: «Валя, Валя…»

Он вскинулся. «Наташка? Ее голос. Ее». Он похолодел, раздвинул трясущимися руками накидку на входе, замер. Над ветхим убежищем нависала осина, кроны могучих деревьев шумели гулко, из черной пустоты неба непрерывно хлестали дождевые струи. Гонимый страхом, он схватил ручной фонарик – помнил: батарейки еще не сели, – нащупал кнопку, включил и, роняя плащ, метнулся наружу, окунаясь в непроглядную ледяную водянистую мглу. Ветви раскачивались с небывалой силой. Волосы кипели на ветру. Люлин лихорадочно шарил по сторонам световым конусом.

– Наташка! – закричал Люлин. Голос его захлебнулся в порывах ветра. Люлин бросился вперед и забегал, спотыкаясь, по скользкой земле. Никого не нашел и, потрясенный, остановился, тяжело дыша, напряженно вслушиваясь в беспорядочное шуршание капель по листве, когда ветер ненадолго стихал.

В другой раз ему приснился сон. Будто Наташка несется по тротуару, смеется, оглядывается… И вдруг из-за поворота выскакивают красные "Жигули". Наташка еще бежит и смотрит, еще смеется… И все. Глухой удар, отдавшийся в сердце Люлина жестокой резью, и Наташка, исчезнувшая, скошенная низким капотом машины. Люлин подбегает и боязливо смыкает веки. Наташка лежит совершенно беспомощная, живот смят, на голубом платье что- то выступило, растекается по телу, чернеет на асфальте от примешавшейся пыли. Наташка страшно бледна, смотрит открытыми изумленными глазами. И Люлина пугают эти изумленные глаза, без признаков боли. Он падает возле нее на колени, бормочет, не слышит ни аханий, ни истерических женских криков невольных свидетелей. Он бессмысленно заглядывает Наташке в глаза, еще живые ее глаза. Она узнает его – и- о, ужас! – она улыбается. Люлиным овладевает страх. "Валя, Валя, возьми меня..," – выдавливает Наташка посиневшими губами. И шепот ее обрывается, тонет в тяжелом стоне, мучительная боль искажает лицо. Водитель, обезумевши пучит глаза, заведено твердит: "Ехал и она… под колеса…"

 

Люлина душат слезы. Из груди рвется сдавленный крик. Он, как помешанный, приподнимает тело девушки, и жарким своим дыханием согревает белый, точно снеговой лоб, глаза, полузакрытые длинными ресницами. С воем летит машина скорой помощи. Мелькают привидениями белые халаты. Люлин не подпускает к ней врачей, не дает взять, уложить на носилки ее еще не мертвое и уже не живое тело, боясь, что они причинят ей последнюю невыносимую боль, которую она унесет с собой. Его отпихивают, он падает, а, вскочив, оцепенев, тупо глядит на уплывающие носилки, закрывающиеся двери, дымок выхлопных газов. Такой ему приснился сон.

И вот уже год, как он жил в тягучем тошном похмелье, не понимая и не желая понять того, что Наташки нет и никогда не будет. Время от времени он все сильнее припоминал сон, то, что произошло между ними, и сознательно не желая выплыть из воспоминаний, забыть ее тот прощальный взгляд и умоляющий голос.

…– Люлин! Оглох, родной? – в уши впились пронзительные звуки автомобильного сигнала и голос Гусарова. С преодолением Люлин очнулся, заставил стряхнуть обжигающую ознобом дремоту, это непроизвольное воспоминание, заставил себя возвратиться в настоящее, сюда, в душный июльский день, глянул вниз.

К противоположной стороне улицы припаркованы белые «Жигули». Дверь приоткрыта, упершись на нее, стоит Денис Гусаров, невысокий, коренастый, рядом девушка с правильными чертами лица, наряженная в нежно-сиреневое шифоновое платье с очень глубоким декольте. Не менее элегантен и привлекателен Гусаров в строгой повседневной форме, сшитой известным евреем-мастером.

– Спускайся, Люлин. Мы ждем. Пять минут на сборы. Вопросы? Время пошло.

ГЛАВА V

«Какого черта он приволокся? Кто назвал адрес?» – подумал Люлин с неприязнью и, отходя от окна, раздраженный, тяжело засопел, принялся натягивать на посвежевшее тело форму. Ехать с Гусаровым он не хотел. Разные по взглядам они особых симпатий друг к другу не питали. В отличие от Люлина Гусаров был, пожалуй, самым неунывающим человеком в роте, по крайней мере, другим его не знали. Он мастерски владел гитарой, красиво пел, ночами писал приличные стихи, которые при случае читал ребятам. Поэтому именно он, а не Люлин принимался безоговорочно в любой компании, был заводилой, а держаться в тесном кругу Гусаров умел. Все выделяло в нем будущего офицера: и черные, скобочкой усики, за ношение которых он неоднократно страдал, но не сбрил ни разу, и командный голос, сдержанно-повелительный голос, и крепкое тело. По-строевому подтянутый он был всегда, надушен наглажен. Вместе с тем чрезвычайной мнительности, важной напыщенности было в нем хоть отбавляй. Говорил Гусаров с непоколебимым тоном, и споров других с собой не терпел. Он же отличало и к тем, что свойственно определенной категории людей: проявлял самодовольно, надменность, неумолимое желание повелевать. А с другой стороны, сквозила в нем угодливость, лицемерие. Ко всему прочему Гусаров любил играть в карты, был большим знатоком вин и имел барскую замашку сорить деньгами, которые отваливались с легкого родительского благословения. Но сорил опять-таки с расчетом, чтобы окружающие видели беззаботную расточительность и могли по достоинству ее оценить.

Видимо, он рожден был властвовать, подчинять, покорять других. Быть может, силы зла и вражды к состраданию были заложены в его плоть генетическим законом далеких предков – диких племен. Или неистребимые силы зла, таившиеся в нем, разбудило то, что его окружало в детстве и юности? А силы добра и милосердия мало-помалу угасали?

В такой последовательности рассуждал Люлин, находясь в номере, испытывая самые противоречивые чувства. Он ругал себя за злопамятность и между тем от сознания того, что отказывать теперь бессмысленно, неловко, не по-мужски, какая-то злоба кипела в сердце. То он начинал убеждать себя, что ехать просто необходимо, иначе ребята обидятся и не забудут упрекнуть: "Отпахать четыре года и не проститься – свинство высшей марки!" Но то, что внизу его дожидался именно Гусаров, угнетало. Люлин не раз поступал вопреки своему желанию, но не подчиниться исходящей со стороны чьей-то власти не мог, хотя, оставшись наедине с собой и припоминая раздвоение, клял себя ужаснейшими словами, но, спохватившись, чувствовал, что лжет себе. Он дотошно разбирался, что же возникало вперед – ложь его или страх, и убеждался, что страх. "Мы едва ли не всю нашу жизнь чего-то боимся, сами не зная чего. Наши представления, вызванные страхом о возможных последствиях того, что еще не совершено, нагоняет дополнительный страх, часто мешающий благим нашим намерениям, превращая их в бесплодные мечтания», – так думал он. Внезапная эта мысль поначалу его неприятно поразила. Но Люлин, скорчив смешливую физиономию, по-ребячески произнес что-то, вынырнул из номера, на ходу застегивая китель.

Уличная духота словно ждала его появления, обступила, ошпарила, после темного номера яркий солнечный свет на мгновение ослепил. Приближаясь к машине, Люлин ощущал слезный блеск и щурился, улыбался неловко, а когда здоровался с девушкой Гусарова, почему-то смутился.

Знакомились уже в машине. Девушку звали Люсей. Возраст их любви исчислялся месяцем. «ничего, хорошенькая», – подумал Люлин, усаживаясь на заднее сидение, телом продавливая нагретую обшивку, а когда узнал, что она дочь солидного генерала, только присвистнул – иного от Гусарова и не ожидал.

За руль села Люся, и Люлин опять удивился: отчаянная.

В салоне дышалось тяжело, казалось, здесь скопился дневной зной. Но вот выехали за город, набрали скорость, и ветер, ворвавшийся из-за приопущенных, замутненных пылью стекол, приятно охладил. Машина ровно мчалась по гладкому, как лед, шоссе. Играл магнитофон, и то ли от чересчур громкой музыки, то ли от жары у Люлина давило в висках. Но было весело. Гусаров, оживленный и радостный, шутил, рассказывал анекдоты, постреливал карими глазами, закатывался в громком смехе.

– Четыре года отпахали, Люлин! Очнись, родной! – Гусаров широко улыбнулся и хлопнул азартно Люлина по колену. – Все в ажуре. Кумекаешь? Теперь лю-ди мы… Не будет больше подъемов, хана баням, где примораживаются ноги к полу, хана нарядам, караулам. Всего маразма не будет! – и он потянулся, разводя с хрустом руки, спросил, обращаясь к Люлину, краем глаз поглядывая на Люсю:

– Чего молчишь? Не прав я?!

– Не совсем. Я и раньше себя человеком считал.

Гусаров ухмыльнулся.

– Ахинею несешь, родной. Ну, да ладно, – и он вдруг пропел натужным басом: – Эй! Налей-ка, милый, чтобы сняло блажь… А что раньше, Люлин? Очнись. Служба и ряд ограничений, начиная умственными и кончая правовыми. А зачем? Чтобы масса людей выполнила волю одного. Но с нас хватит, выдрессировали. Теперь наша очередь. Вчера с одним базарил, лейтенантик молодой, навроде тебя. Плакался, бойцы совсем от рук отбились… Я бы на его шустро шустро научил службу любить. Завел в канцелярию и в дыню – бац! – Гусаров дернулся телом, побелел, изменился в лице.

– Денис, но ты же сам только что говорил об уважении к человеку.

– Ха! – осклабился Гусаров. – Все относительно, Люлин. Пирамида перевернулась. Теперь вовремя надо успеть взобраться наверх, не то доблестное офицерство с грязью смешает. Естественный отбор. Да, Люлин, какая коррида творилась на распределении. Конкурс лап, война миров. Люська вон подтвердит. Да, Люсь? Какой кровью досталась мне эта Германия…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru