bannerbannerbanner
полная версияНепубликуемое

Мухортов Павел Петрович
Непубликуемое

Полная версия

Сгущались сумерки. В полусонном свете торшера среди вороха бумаг, кипы газет, старых писем и фотографий ворочалось равнодушно сжеванное лицо Ткачука. Он медленно листал помятые школьные тетради, перебирал открытки, копался в груде писем, вытаскивал из конверта, бегло, отрывками читал и без малейшего сожаления рвал на клочья все, что считал ненужным.

В руки попалось первое письмо, посланное отцу еще на КМБ, в котором сообщал, что успешно сдал вступительные экзамены и зачислен, что получил форму, все новенькое, скрипящее, курсантские погоны, и до часу ночи пришивал потом, потому что дома, окруженный заботой мамы, не научился.

Да когда-то был тот иной мир, с запахом дешевых сигарет, пота, сапожного крема и мастики, с курсантскими шутками во время привалов и дружескими розыгрышами, с крепким басом и боевой, строевой песней. И вспомнилась в эту минуту Генке другая жизнь, непохожая на эту, обычную.

… Поправляя за плечами вещмешок, он оглянулся. На мгновение увидел вспотевшее сосредоточенное лицо Миюсова, съехавший на пряжку ремня подсумок с магазинами, потом перевел взгляд на светлеющее небо и вдруг с удивлением обнаружил, что уже утро.

Над макушками сосен как апельсиновая долька вставала заря. По нежным хвоинкам проплыли и заиграли в росинках цветов на поляне первые лучи, и белесый туман, испугавшись, заметался по сторонам полигона, растворяясь в прохладе утра.

А они бежали, бежали, чтобы успеть на плечах ночи выйти на указанный рубеж и с ходу атаковать противника. Они не замечали красоты восхода. Тугие ремни безжалостно резали тело, сжав до предела, мешали дышать; автомат давно стал непомерным грузом, а шел всего шестой километр пути, но им казалось, что позади оставалось намного больше; мелькали деревья, кусты, сапоги впереди бегущих. И совершенно отвлеченные мысли владели ими; родные города, отцы, одноклассники. Они, конечно, не предполагали, как трудно этим ребятам, но ребята выдержат. Скоро обрубится лента марша, но перекура не будет. Также, как не будет ни секунды, чтобы плеснуть в разгоряченное бегом лицо водой из фляги и привалиться к шершавому смолистому стволу сосны, потому что последует команда: «Взвод! К бою, вперед!», и они, развернувшись, с криком «Ура!» устремятся к передней линии обороны противника. Возможно последуют выстрелы, и синеватые дымки разрывов, крутясь барашком и постепенно разрастаясь, поднимутся кверху, возможно вспыхнет на огневой полосе напалм, преграждая путь. И тогда будет другая задача, другое испытание, а сейчас не до этого. Только вперед. Быстрее! И успех взвода, отразившись улыбкой на измученных лицах, будет самой высокой наградой.

С сигареты обломился кусочек пепла и, рассыпавшись, упал на колени, полированный стол. Что же было потом?

Что-то омерзительное, тошнотворное выступало за внешней красотой, и Генка никак не мог сквозь глухоту памяти ухватить ускользающее. И тогда, опаленный приступом отвращения, он передернулся, сработала сжатая внутренняя пружина и будто над ухом прокричал вырвавшийся сгоряча бас…

– Тормоз! Не выполнить норматив со второго захода! – младший сержант Лубочко зло сдернул противогаз и повалился на землю. По раскрасневшемуся лицу ползли к подбородку грязноватые струйки пота.

Рядом тяжело дышал Миюсов – длинный, нескладный, парень, с голубыми глазами, тонкой шеей и девичьими руками, получивший во взводе за свою не ахти курсантскую внешность имя известной артистки эстрады. Миюсов молчал, виновато отводил глаза и тем больше раздражал сержанта, который в любую минуту готов был стереть подчиненного в порошок. И то, что Миюсов не оправдывался, не искал причину, не заискивал перед Лубочко, в конце концов вывело последнего из себя. Оттопырив губу, он вскочил и с криком бросился на Миюсова.

– Это из-за тебя, урод, вернут сейчас взвод на исходную. Из-за тебя! – он с силой толкнул Миюсова кулаком в грудь и, брызгая слюной, орал, обзывал, размахивал руками. И нельзя было понять, кому адресует он свои излияния.

– Клубок! Уймись, – спокойным, но подчиняющим голосом оборвал его Генка. Лубочко запнулся от неожиданного сопротивлении, недоуменно взглянул на Генку, но из самолюбия, чтобы товарищи не посчитали крик за невыдержанность, набросился на Ткачука:

– Чего ты прешь? Не знаешь тормоза? Он нам портит… Гонять его надо, чтобы в мыле бегал!

– Ты не прав, – возразил Генка. – После драки кулаками не машут. Раньше надо было думать, когда он умирал на кроссе. Раньше! А орать сейчас, значит расписываться в собственном бессилии. Помочь надо.

Лубочко моргал глазами и сжимал челюсти так, что выступали желваки.

… Генка снова ощутил бешеный приступ тоски и одиночества Непригодность, никчемность своего положения. Блуждающе взгляд переходил с медной чеканки хрупкой грузинки на гитару, с гитары на фотографию под стеклом, где улыбались друзья в курсантских погонах. Он выбросил потухшую сигарету, затем снял со стены гитару и, слегка касаясь струн, стал наигрывать старинную, печальную, некогда забытую мелодию, а задетая душевная струна словно звучала в унисон с гитарной, тонкой и пронзительной, вызывая неясные ассоциации.

"Лена, во мне, признаться, играет месть, гадкое, неотступное желание. Это желание, как боль. И буду ли я мстить за тебя – а я буду и в том нет сомнения, – за разбитую идею или за друга, я буду мстить сначала за боль, причиненную мне, а потом за тебя. Прости, в какой-то мере я эгоист.

Прошу, не осуждай, что местью я избавляюсь от страха. И опять же, за себя. Почему? Потому что по законам чести я должен был еще тогда убить его. Ты спросишь, почему же я не сделал этого? Я отвечу начистоту, хоть и горько сознаться – я испугался. Честно говоря, испугался еще одной смерти и наказания. Глупый, я побоялся, что меня поставят с ним на одну черту – убийца – а не усповоил истину, что давно стою с ним на одной черте, ибо утратив честь, я убил себя. Я боялся наказания за то, что еще не совершил, не предполагая, что уже подписал приговор тем, что не убил его. Меня ожидает неизбежная расплата за этот грех всепрощения неотомщенному врагу. Два с половиной года я топтался перед выбором: убить нельзя, но и не убить тоже нельзя. Но сейчас я, честно говоря, не топчусь. Я выбрал. Мне жутко и тягостно. Если бы ты знала, как немеет язык при мысли, что тебя никогда не вернуть, а он ходит по этой земле, в этом парке, где мы с тобой когда-то гуляли, заглядывает иногда в «Нектар», чтобы выпить чашечку кофе. Он смеется, он радуется жизни. А тебя нет, уже нет, вообще нет, никогда, никогда…»

Генка не слышал дверного звонка, не сразу заметил, что в комнату кто-то вошел, и скинув оцепенение лишь когда обладатель одежды полярников, слегка припорошенных снегом и окутанный паром заслонил свет и завопил: – Старик! Салабон несчастный! В каких небесах тебя черти носили!

Филин стиснул Ткачука в железных объятиях. Отстранился, чтобы лучше разглядеть, и вторично сдавил с еще большей энергией.

Серега, честно говоря, я не ждал тебя, – бормотал Генка, с трудом выдерживая натиск Филина. – Ну, хватит, отпусти…

– Действительно, как говорится, к черту телячьи нежности. Филин по-мужски с силой сжал протянутую руку и, расстегнув пуговицы, скинул куртку. – Когда приехал?

– Ночью на самолете. Часа в два. Билет еле достал. Вечная проблема, аж надоело.

– Понимаю, старик, – согласился Филин, стягивая ботинки. – А что в отпуск раньше отпустили?

– Так точно, – соврал Генка, разом нахмурившись. Потом ни с того ни с сего хлопнул Филина по плечу. – Слушай, Серега, давай за встречу, а?

– Ну, как говорится, за встречу, – улыбнулся Филин и пригрозил пальцем, – ты ведь спортсмен, старик.

– Какой там спортсмен.

Генка ушел на кухню и вернулся с бутылкой вина и стаканами. Налил. Молча выпили.

– Серега, расскажи, как там, в Афгане? Стреляют?

– Скажешь тоже?.. Нет, старик, не буду, не хочу. Не хочу вспоминать, – утирая губы, сказал Филин, привыкший, как впрочем, и Генка к грубым репликам в мужском коллективе.

Генка налил во второй раз: – Ну что, поехали?

Филин резко отставил стакан, расплескав вино: – Не понял!? Ты же не пил? – Он посмотрел на Ткачука долгим изучающим взглядом. – Это ты в училище научился? Позволь узнать?

Генка усмехнулся, но в глазах постепенно потухли радостные огоньки, вызванные внезапным вторжением старого друга. Он медленно вращал стакан на столе.

– Знаешь, Серега, честно говоря, я пребываю в каком-то кошмарном сне. Ничего кроме отвращения. Да, да, полная апатия и полное безразличие ко всему, – он говорил иронично и при этом покусывал губу. – Я давно причислил себя к категории неудачников. Счастье – для других, я это… Эх! – Он безнадежно махнул рукой и, вытащив из вороха бумаг газету, кинул Филину.

– Читай. Там ответ на все вопросы.

Он закинул ногу на ногу и закурил новую сигарету.

Филин читал, изредка поднимая глаза и глядя на Генку.

– Старик, это правда? – наконец выдавил он и понял бессмысленность вопроса. В комнате водворилась мертвая тишина. И все это: страшный беспорядок, измученный, неудовлетворенный хозяин комнаты, небритый, в мятой рубашке и эти, просыпавшиеся крошки табака, окурки, пепел, и это, нарочито показное веселье, и совершенно ни к месту выставленная бутылка вина, как оправдание перед собственным бессилием, – все разом бросилось в глаза Филину, и за этим внешним он до боли реально, до мизерного штриха, уловил внутреннюю трагедию Генки.

Конечно, можно было броситься в крайность: ободрить, сказать, что все образуется, забудется и пройдет, в конечном счете жизнь не замкнется; или наоборот, посочувствовать или посоветовать. Но Филин не сделал ни того, ни другого.

– Старик, брось сигару!

Генка не шелохнулся, а в комнате все выпирало, кричало, падавало сигнал тревоги. Филин вырвал из зубов Генки дымящуюся сигарету и, рубанув рукой, запальчиво продолжал:

– Старик, допустим, в училище обратной дороги нет. Ну и что? Что? Финиш, да? Как говорится, в петлю? Ответь?!

 

– Неправда, Серега! – воскликнул Генка, хрустнув пальццами. – Тогда я не мог пройти мимо, заступился. И ты бы не прошел. Это точно! Но, увы, так устроен мир. Иногда настает час расплаты. Честно говоря, в госпитале я думал, что там могли обойтись без меня, но какая-то сила постоянно толкает меня, и я не смею, не имею морального права отступить, пройти мимо, не вмешаться. Какая цена? А сейчас просто устал, изломался и нервы, и вот эти руки и ноги, честно говоря, как выжатый лимон. Мне кажется, что жизнь-то – замкнутая, бешеная карусель на круги своя. Когда-то я уже испытывал… И видение Лены преследует меня по ночам, где угодно. Она не дает мне покоя вот уже более двух лет. Она зовет и поверь, Серега, страшно, что в ее смерти моя вина.

Ну, это ты уж…

В последнем отпуске я был на могиле. Ничего не изменилось. И она нафотографии улыбается… как живая, как тогда…

Опять шуршала пачка, опять он чиркал спичкой, а жирный дым въедался в глаза. Генка спешил выговориться, до капли выплеснуть гнетущую боль. Филин напряженно слушал исповедь друга. Сейчас он не упрекал Генку, не выговаривал ему, а как подобает настоящему другу, старался всеми кончиками нервов снять тяжелейшую ношу.

Хмурясь, он убрал со лба руку:

Не знаю, старик, совет, так сказать, неуместен. – Он сказал, не разжимая зубов. – Наша жизнь – это бесконечная синусоида, как в прыжке, когда парашют не раскрылся, несется земля, а ты, как говорится, один на один со стихией, и можно надеяться только на себя. Старик, я не хочу омрачать ситуацию. Все зависит от тебя, хотя…, - Филин помедлил и загрубевшим, армейским басом вдруг бросил: – Одевайся!

Как уныл мир, окрашенный в серые тона, как скучно и грустно жить в нем. Она не помнила того детского восторга, когда впервые увидела огненно-пламенную гвоздику, и радости столь великолепного открытия. Она забыла, как не без помощи мамы училась говорить, что снег белый, закат розовый, а море синее. И, конечно, естественное чувство удивления, охватившее ее существо в ту пору, еще сопровождалось чрезмерным интересом. Она еще не знала, что лохматый, в завитушках, четвероногий Дружок у соседей видит форму, не различая цветов, но тысячи замыслов один другого невероятнее, словно ярко-желтые бабочки, давно порхали над зеленым лужком ее буйной фантазии. Они слетались отовсюду, замирали и снова взмывали вверх, чтобы оживать, переплетаться, доставлять радость.

Вдали от городской черты она часами наблюдала за полетом стрижей над рекой, а в зоопарке, когда любовалась фламинго, подолгу не могла оторвать глаз от элегантной птицы, ее плавных линий. Она удивлялась всему: и раннему утру, и косым лучам заходящего солнца, и вечно спешащим куда-то потокам людей.

Остановившись перед каплей на оконном стекле, она задумывалась, а бабочки снова мельтешили и кружились, подгоняя внезапно встряхнувшуюся мысль.

Внимательная мама однажды заметила, что странная девочка ее не похожа на ровесниц. Впрочем она играла в куклы и кормила их с ложечки, как играли и кормили они, но при этом не было в изумрудных глазах дочки того живого блеска, который появлялся, когда брала она в руки кисточку и малевала в раскрасках.

Не исключено, что ее привлекали вкусно пахнущие краски в бумажной коробочке, синичка, удобно примостившаяся на крышке среди белогрудых берез-красавиц, шуршащий альбомный лист; девочка рисовала, и между тем, удивлялась чему угодно, а бабочки все порхали.

"Со временем, – думала мама, – Иришка забросит это детское увлечение". Однако годы шли, а девочка ничуть не менялась. Она капризничала, но иногда надоедливо кричала: "Мамочка, миленькая! Купи, пожалуйста, кисточку, с хвостиком белочки, пушистым-пушистым, и краски такие…" Она водила пальцем по воздуху, растолковывая непонятливой маме какие именно. "Что с тобой, делать, зайчик мой махонький? Все-то ты выдумываешь, вымудрялка ты моя". Она вздыхала, но покупала.

Ирка училась в четвертом классе, когда по телевизору показали научно-популярный фильм о вулканологах. Природа Камчатки поразила ее, но еще больше поразили отважные люди, сумевшие противопоставить себя стихии.

В тот же день, листая книгу "Красота человека в искусстве", среди репродукций она натолкнулась на "Последний день Помпеи" Карла Брюлова. Фильм, картина, впечатления дня совпали. Ирка взяла карандаш, чтобы выразить их в цвете. На лист легли первые робкие штрихи. Что-то получилось. Еще несколько размашистых слабых и сильных линий, подправки. Ожившая идея двигалась, исподволь заставляла работать фантазию. Чуть подрагивали ресницы, крутилась рука, от усердия предательски высунулся кончик языка, а на правой щеке вздулся бугорок. Потом Ирка пустила в ход акварель. Плотные, сочные мазки последовали за штрихами и, постепенно, мощный взрыв потряс окрестности. Из кратера потухшего вулкана вырвался столб огня, туча дыма и пепла. Красно-золотистые всполохи осветили черные скалы, объятых ужасом людей, бегущих по склону прочь от зловещей лавы, и деревья, согнувшиеся из подножья.

Через кружево тюлевой занавески мама украдкой ласкала взором склонившуюся головку ребенка. "Пусть рисует, – шептала она. – А вдруг это ее дарование?"

Это было действительно так. За первой мало-мальски серьезной работой пошли другие. Миновало три года. Наступил перелом. Иркой овладело истинное творческое безумие. Она рисовала быстро, красиво, хорошо, ей сопутствовала удача. И в щекочущей радости страхa, как бы не вспугнуть удачу, из-за боязни не успеть, потерять зрение - нелепая мысль, показавшаяся ей едва ли не роковой, – она рисовала и рисовала.

Подчиненная цели мыслями, чувствами, поступками, она искрящимся бенгальским огоньком сгорала в благоприятной домашней атмосфере. Ну и натерпелись же родители от своего вундеркинда. Материальные затраты их не смущали, не вызывал возмущения и беспорядок: с раскиданными темперами, тюбиками, карандашами, склянками с тушью, гуашью и прочим рабочим набором, с чем допоздна копошилась Ирка. У родителей однако встретил сопротивление образ жизни, который повела Ирка.

Она пробовала силы во всем, чтобы выбрать самое приятное. Монотипия чередовалась с фломастерами, акварелями, тушью. Пастелью – элитарными полужирными мелками она с упоением выполняла эскизы. А бабочки по-прежнему взмывали вверх.

Вместе с возрастом расширился круг интересов. Она все чаще находила необычное в обычном. Правда, сначала терялась, пытаясь понять это нескрытое от глаз, но живущее внутренним миром, но том разглядывала с интересом, проникая в сущность, любовалась, волновалась, чтобы в краткий миг выплеснуть замысел на бумагу. Она не довольствовалась простым копированием, а словно желая вновь собственноручно воссоздать, анализировала каждый предмет отдельно, и если не удавалось до конца передать замысел, руки безжалостно рвали очередной плод сладко-горького труда.

В минуты разочарований она обычно бежала из дома, и ноги с ми несли в прель парка, в калейдоскоп света и красочных цветовых пятен, с лихвой восполнявших растраченное.

Чертовски радуясь октябрьской мокроте, Ирка натягивала резиновые сапожки, синий плащ, набрасывала на волосы капюшон, и не завязывая тесемок, бежала по дорожкам, меж деревьев, плачущих у чугунной решетки, отделяющей от улицы, обретала спокойствие в четкой игре красок, звуках стучащих капель, в безукоризненном профиле величавых кленов, во всем, чем одарял ее осенний парк, сырой, промозглый, размывший контуры в аэрозоле дождевой завесы.

… Просвистел реверс. Генка поискал глазами источник звука, и не найдя, аккуратно возвратил дверь в прежнее положение. Повесив по просьбе Филина цепочку, он по-военному быстро разделся, и ступая на цыпочках по приятно щекочущей пятки ковровой дорожке, прошел вслед за Сергеем в комнату под его же высокопарные возгласы:

– О, Безумный талант, как говорится, покорный раб припал к ногам повелительницы. Он имеет честь, так сказать, приподнести в столь торжественную минуту сюрприз!

Видимо, напевающий в стиле "Диско" Безумный талант, поглощенный работой, не расслышал звонка, потому что Филин смог незаметно подкрасться и выкинуть этот трюк. Под раскатистый бас аляповатая бумажная панама, ловко балансируя за телом, живо повернулась на стремянке, и Генка опешил от смешанного чувства радости и удивления.

– Ирка?!

Да это была та же Ирка, неугомонный колокольчик, художник-фантаст, воспоминание о весне десятого. Перепачканная красками от кончика носа до хрупких пальцев с маленькими ноготками, в потертых, обрезанных под шорты джинсах, клетчатой безрукавке она предстала перед Генкой сначала в образе озорного подростка, какой и запомнилась когда-то в дворовой компании. Тем не менее Ткачук узнавал и не узнавал ее. Каштановые волосы, выбившиеся из-под панамы, стали блестящими и золотыми, а пряди их длиннее. Значительно похорошела фигурка, оформилась девичья грудь. "Распустившийся бутон", – меланхолично подумал Генка. Должно быть, вторжение нежданных гостей застало девушку врасплох. С опущенной кисти тянулись маслянистые нити, угрожая заляпать пол. Генка тоже почувствовал неловкость, а Филин, напротив, по-хозяйски стал расхаживать вперед и назад, заложив руки за спину, шурша расстеленными газетами.

Жан! Сюрприз! – спохватилась Ирка, преодолев растерянность, и вдруг, ужаснувшись, всплеснула руками. – Ой, мальчики! Что же босые? У меня сущий бедлам! – подобно ангорской козочке она скакнула вниз и решительно скомандовала: – Ну-ка, кругом! Ишь, вояки, мигом обратно! Холодно, грязно, а они вздумали разуваться!

Генка подчинился без разговоров. На антресолях в груде тряпок Ирка откопала допотопные, но выдержавшие испытание временем, пыжиковые тапочки и подала запротестовавшему Филину. Затем отвела гостей в смежную комнату, попутно иронически объяснив, что предки укатили на Юг, уверенные в том, что девочка у них взрослая, самостоятельная, почти невеста, а, значит, способна принимать рациональные решения, да и февраль, дескать, по-своему прекрасный бархатный сезон, не требующий ни архизатрат, ни потерь времени в жужжащих очередях у билетных касс. Разумеется, они самым естественным образом проводили мысль, что когда-нибудь родители должны освободиться от обузы.

– Можно подумать, – тоном старца, познавшего жизнь во всех ее тонкостях, заявила Ирка, – что раньше они страдали из-за меня. Без отговорок. Ну, ничего! Я решила разбить их иллюзии. Пусть впитывают пока лучи Черноморского солнца, а я разрисую комнату по методу модернистов: дьявол во льдах и человек-огонь. – Ирка по-детски рассмеялась, звонко, во весь голос, представляя на минуту отца, разгневанного порчей моющихся финских обоев, и маму, изумленную неслыханной дерзостью дочери. – Серьезная, Жан, проблема. Не знаю, поймут ли? Серьезная проблема явно адресовалась Генке, но он сморщился и промолчал.

В комнате их окружила космическая темнота. Генка с непривычки растерялся и стал как вкопанный. Внезапно вспыхнул свет: по углам в виде замысловатых свеч на широких причудливых тарелочках, подвешенных к потолку, загорелись лампы, и Генка невольно заслонился рукой. Когда же он вновь стал различать отчетливо окружающее, то сам того не замечая, залюбовался. Его поразило не столько богатство феерических красок, сколько старинное убранство комнаты, словно он, Генка, облачившись в доспехи доблестного рыцаря Айвенго, перенесся в средневековую эпоху нежданно-негаданно очутился в призрачном замке, вернувшие детство, став тем невыдуманным мушкетером, что бегал когда-то по дорожке, пытаясь измотать выносливого противника, и проиграл единоборство.

"Неужели это было? Кажется давно, а прошло два с половиной года, не верится. Но я вырос, я усвоил азбуку армии, горечь потерь и, признаться, не хочу верить, что детство ушло, и не пытаюсь гнать его. Для меня оно незабываемо".

Одолевало новое непонятное состояние: таинственная комната, загадочная Ирка, провалившаяся в кресле у вызывавшего восторг дивно-сказочного камина, отвлекли его от мрачного самоанализа и постигших несчастий. Гармония звуков тихой итальянской музыки и спокойствие бронзового Будды, что в позе лотоса примостился на магнитофоне, передались и ему. Уснули на стене оленьи рога, блики от витражей безвольно наслоились на паркет. В камине чуть тлели угли, искусно созданные умелой рукой. Как будто отзвенел мелодией давно окончившегося боя импозантный вороненый щит, и лев на его плоскости застыл в претенциозной позе… Только лампочки-свечки, пылавшие в сумеречной тишине, распространи вокруг приятно мягкий, теплый, струящийся от воображения свет, озаряя расписанные в архаичном стиле стены, казавшиеся прочными, как твердь колдовского замка.

– Обожаю итальянскую музыку, – задумчиво промолвила Ирка. – Помнишь, Жан, как тебя прозвали в компании? А помнишь, мы были в «Нектаре», а Рафаэла Карра как раз исполняла эту песню.

Легкая улыбка коснулась губ Ткачука, но глаза оставались неподвижны, устремленные как будто на Ирку, но в их усталом блеске ожила Лена…

 

– Та обстановка, – медленно продолжала Ирка вопреки привычке тараторить, боясь не успеть выговориться или быть сбитой с мысли, – навела меня на мысль воспроизвести подобное у себя. Получилось или нет – судить не мне.

– Лоредана Берте, Виола Валентина, – также медленно и грустно повторил Генка, хрустя пальцами. – Я отлично все помню, даже тот красно-синий полумрак.

– Фортунато Феордалита, – добавила Ирка и, заслышав металлический звон, подняла кверху мизинчик. Звон повторился.

– А где Сергей? А…! Чудо взрослое, бестолковое!

А с Филиным случилось следующее: оставшись наедине, он из самых благих намерений – получше рассмотреть рисунок, не удержался и рухнул с проклятием. Банка с эмульсией опрокинулась. Он больно ушиб локоть и вдобавок «одкрасился» . Ирка поспешила на выручку и через минуту притащила за шиворот «взрослое чудо». Сконфуженный Филин размазывал по щеке и вискам краску, упирался и оправдывался.

– Не три! Хуже будет, – назидательно, с прорывающимся смехом, внушала Ирка. – В ванной на полке лежит шампунь, иди отмывайся.

Она вернулась, и снова упала в кресло.

– Что там за беда? – спросил Генка.

– Ничего особенного, с лестницы упал…

– Честно говоря, забавно. А как у тебя дела вообще…? Я смотрю нам не дадут спокойно поговорить…

Из ванной замычал Филин: – Ирка! У-у-у! Что ты мне подсунула? Не мылится… ни фина…

– Обормот, опять шутит.

Но Филин не шутил. Он включил, как положено горячую воду и подставил под кран голову. Рука нащупала пластмассовый флакон, отвинтила колпачок, выдавила студень. С усилием Сергей провел по волосам, интенсивно зашевелили пальцами, тщетно пытаясь взбить пену. Потом, цепенея, с ужасом поднес пузырек к глазам, где на этикетке значилось – Лак.

Генка с Иркой открыли дверь и, покатываясь со смеху, тут захлопнули, потому что позеленевший от злости Сергей чуть не кинулся с кулаками…

– В художественной школе когда-то, – заваривая на кухне чай, рассказывала Ирка, – мы под клоуна разукрасили одного мальчишку. Нос – красный, щеки – зеленая и синяя, а подбородок желтый. Хохотали до слез, и он смеялся, смеялся, когда его вытолкали на улицу, но когда засмеялись прохожие, почему-то заплакал. Из школы меня исключили, – подвела итог Ирка, – но что характерно, Сережка ведь тоже молчал, пока мы не засмеялись.

– Согласен с тобой. Это точно. Ужасает порой не само явление, а внешняя сторона его проявления, – проницательно изрек Генка. Он облокотился на стол и бойко орудовал ножом, полосуя лимон.

– Честно говоря, сижу, режу лимон, а выть хочется волком.

– Снова неудачи?

– Никак нет.

– Военное вжилось в тебя, Жан, – подметила Ирка. – Тогда фиаско и прочее?

– Давай лучше о тебе, – он хрустнул пальцами. – Ты так и не рассказала о своей жизни. – Генка старался уйти от ответа.

– Что обо мне? Заочно учусь в пединституте. Работаю в младших классах, а на досуге рисую, – она помедлила и снова вернулась к заданному вопросу. – Жан, ну что ты скрываешь?

– А что? Зачем тебе знать? – с болью переспросил Генка и отвернулся к окну.

– Только не говори, пожалуйста, что у тебя все идеально. Боже какая я глупая! Работа, институт, творчество… Тебя из училища выгнали? Да?

– Выгнали… Это точно! – растягивая слова, скептически повторил Генка. – Ира, разреши я закурю здесь.

– Да ладно кури.

Генка с жадностью закурил: – Благодарю, – и продолжал, – в военном лексиконе есть термин – комиссовать по состоянию здоровья. Так вот, Ира, финит о ля комедия. Прощай десант, голубые погоны…

Он опять глубоко затянулся, лениво выпуская дым, а глаза как будто ввалились еще глубже.

– Прискорбно слышать, – констатировала Ирка. – Итак, сломана жизнь, и все из-за твоего упрямого характера.

На кухню ворвался Филин с обмотанным вокруг шеи полотенцем:

– Старик, что за дела?! Друг, как говорится, стонет и плачет, лакируется по глупости, а они мило беседуют.

– Сам виноват, – отрезал Генка.

– Да, да, товарищ Филин, – передразнила Ирка, отключила газ, сняла кипящий чайник с плиты. – Именно сам. Мальчики, пожалуйте пить чай.

Филин извлек из холодильник торт. Генка вооружился подносом с цветастыми чашками и «бедовая» процессия под музыку и лозунг «Чай – это прекрасно» двинулась в архаическую комнату.

Аромат цейлонского напитка щекотал ноздри. Генка неумело держал пиалу. Филин примостился подле Ирки и играл спичечным коробком вроде бы с безучастным видом. Генка обратил внимание, что Филин держится с Иркой как-то по-особенному. «Уж не любовь ли?»

– А компания, так сказать, почти в сборе, – пошутил Филин.

– Без Петьки, Лехи…, – Генка не договорил и осекся.

– Петька служит в стройбате, где-то в Подмосковье, как говорится, бери больше – кидай дальше… А Лехе скоро на дембель. В погранцах тресет на КПП туристов: валюта, порнография, антисоветская литература…

– Эх вы, мальчики, – сделала упрек Ирка, – вам лишь бы о своем. Давайте лучше вспомним наш уговор.

– Какой? – оживился Генка. Если до этого он говорил вялым голосом, изредка раздвигая в усмешке губы, то сейчас, пытаясь прогнать тяжесть с души, преобразился.

Ирка крутнула на оси квадратную коробку и ловко выхватил кассету.

– Я всегда верила Петьке. Качество записи отменное.

– Да-а-а? А мне верила? – ухмыльнувшись, быстро спросил Филин и положил ей голову на плечо.

– И тебе тоже, – улыбнулась Ирка и щелкнула клавишей магнитофона.

Генка подпер рукой щетинистый подбородок, вслушиваясь свой голос, записанный для потомков.

– Зеленые наивные юнцы, – хмурился филин и тер на лице второй лиловый шрам, метину душманской гранаты. – А вот ответь, старик, я слышу тут твой афоризм, что-то вроде девиза. Ты верен ему?

–Да.

– А твои представления об армии, как говорится, не изменились?

– Причем здесь армия? Это сказано… просто о жизни.

– Ясное дело – стыдно, так сказать, признаться.

– Ошибаешься, Серега?

– Да нет, старик, – перебил Филин раздраженно. – Говори прямо. Сейчас ты сидишь здесь потому что тебя комиссовали, и вбил в голову, что жизни конец. А ты видел, как умирают на руках сослуживцы? Видел?

– Никак нет, готовился и мог увидеть.

– Да-а, готовился, – Филин говорил зло и напористо. Почему-то он стал откровенным? Может обиделся на Ткачука? А может не терпел фальши, говорил о том, что волновало. Сергей чуть не плюнул. – Готовился… Как? Твои старшие командиры, я говорю о единицах, порой укладывали целый взвод, потому что не могли организовать разведку или не придавали ей, так сказать, значения. Хм… Грамотеи! Не знали обыкновенной топографии: скажем, если встать по течению реки, то справа – правый берег, слева – левый. Такой рассуждал наоборот. Устроил засаду, а банда душманов прошла по другой стороне, вызвал огонь по ним, а своя же артиллерия ударила по своим позициям!

– Честно говоря, у нас на тактике об этом молчали. Случай единичный…

– Да плевать тем парням было единичный или нет! – выкрикнул Филин. – Ты, старик, мягкотел!

– Мальчики, ну что вы спорите? – вмешалась Ирка. – Пришли, чтобы спорить и испортить мне настроение? Тут курсовую надо по психологии продолжать. Лучше пейте чай.

Филин понял, что сказал лишнее, извинился и, взяв кусочек торта, надкусил.

– О-о-о! Ты талант не только по части мазни, но и, так сказать, по кулинарному делу.

– Мазни?! – Ирка изумленно – вспыльчиво стрельнула глазами – так, так. Уже мазни? А вчера, например, ты утверждал, что достойное место моим работам на выставке в Италии.

«Серега изменился. Афганистан словно переплавил его. И Ирка тоже изменилась. И я. Но общее-то что-то осталось между нами?» – думал Генка и, обжигаясь, отхлебывал глоток за глотком.

Ирка делилась наболевшими школьными и студенческими проблемами, Филин своими. Ткачук разговор не поддерживал, ловил свое отражение в пиале и вдруг, словно от почудившегося близкого голоса Лены, который он явно уловил, встрепенулся.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru