bannerbannerbanner
полная версияВсю жизнь я верил только в электричество

Станислав Борисович Малозёмов
Всю жизнь я верил только в электричество

Полная версия

На десятой минуте, раскидав по двенадцать кустов с пяти рядков, я почувствовал такой прилив энергии и такую высокую степень мастерства, будто копал картошку лет сорок, всегда был впереди всех и моя фотография висела на городской доске почета, на всех деревенских досках в области она тоже держалась вверху годами. У меня было переходящее красное знамя за лучшие достижения среди всех копальшиков картошки республики, но оно просто продолжало называться переходящим, хотя никто у меня его выиграть не мог и оно годами висело у меня над кроватью вместо бабушкиного коврика вышитого гладью., На коврике две девочки купались в голубом озере вместе со стаей лебедей. А на родине героя, в центре Кустаная, возле «Детского мира» мне поставили гипсовый бюст при жизни.

Так несся я к победе, что не видел никого и ничего. На ходу сбросил рубашку, ещё через пять метров майку потому, что пот брызгал из меня сплошным фонтаном, заливая газа, затекая в штаны и выливаясь через них по ноге в кеды. Хлюпало так громко, что слышали все наши.

– А чего плачешь, дитятко!? – жалобно пропел Шурик издалека.

– Тяжела доля крестьянская, – объяснил отец всем. – Не только хлеборобы море слез проливают, пока от семян доведут пшеницу до элеватора. Рыдают все сельхозники. А картошка – это наш второй хлеб. Поплачь, Славка, мученья свои залей слезой! И полегчает.

Послушал я эти издевательские идиотские шуточки и подналёг по-новой на черенок. И ведь не со зла, а подгоняемый энтузиазмом и страстью к победе понесся я дальше, оставляя за собой горки красного, какого-то очень высокосортного картофеля. Посадочную, почти проросшую картошку, в качестве семян дал друг деда моего Паньки дядя Гриша Гулько. У него всегда были самые богатые урожаи среди всех родственников. А дед себе оставил немного, а остальное раздал детям своим, которых имел в шести экземплярах.

И так бы стрелой всё летел я к победе над двумя здоровенными сильными и опытными в выкапывании картошки мужиками. Совсем близка была и халва чемпионская и лимонад любимый. Но только вот через очередные пять рядков сквозь хлюпанье в кедах и собственное дыхание, похожее на то тяжкое, с которым я заканчивал забег на восемьсот метров в соревнованиях, услышал я ужасные крики, стоны и звуки падения на сыру землю двух тяжелых крупных тел.

Я обернулся и меня прихватили то ли столбняк с оторопью, то ли жуть с кошмаром. Меж невскопанных кустов, в пыли, прикрытые с боков отжившими свой срок сухими ветвями картофельных кустов, лежали в смертных позах здоровенные тела моих близких родственников и соперников по социалистическому соревнованию, померших от истощения сил прямо на бегу. Они отстали от меня метров на десять, но мечтали догнать, перенапряглись и сердца их разорвались на бегу. Лопаты их валялись впереди тел. Видимо, из последних сил они попытались копнуть хоть ещё один кустик. Но злая судьба шанс догнать меня у них отняла. В оцепенении я просидел на земле не помню сколько времени. Рот, чтобы закричать или зарыдать, не открывался. Руки и ноги онемели, а выражение страшного испуга и вины скрутило моё лицо в маленький, пылающий горем комок искаженной ужасом плоти.

Наконец оторопь слегка ослабила хватку и я увидел маму и бабушку, сидящих на корточках возле своих тазиков с картошкой, которую они потом ссыпали в мешки. Мама улыбалась, а бабушка, та просто смеялась навзрыд. Это было страшно и больно. Так радоваться трагической гибели своих родных и близких – это просто несмываемый позор, отвратительное, мерзкое зрелище.

– Чего ж вы ржете, бессовестные вы люди!? – спросил я, давясь внезапными бурными слёзами.– Я же угробил до смерти отца родного и брата его.

– Так ты теперь наш кормилец! – мама никак не могла стереть с лица веселую улыбку. – И силы у тебя на троих! Ты быстрее их, стариков, расторопнее.

Будешь нас содержать, как мужчине положено. А они своё отработали и толку с них всё равно никакого уже. Сам видел. Да мы с ними с голоду вспухнем. Видишь, они даже картошку не могут из земли готовую добыть. Мальчик может, а они уже не годные и нам ненужные.

– И правильно сделали, что померли! – хохотала бабушка.– Нам тебя одного хватит. Вместо отца пойдешь в редакцию работать, а вместо Шурика – электриком на горно-обогатительный комбинат. Докопаешь всё, что сам не успел и они не сдюжили. Потом Василий приедет, мешки закинешь в кузов. Дома разгрузишь. В сарайку отнесешь. А пока перерыв сделай. Пойди вон подсолнухи оборви. Шляпки в тазик, потом в мешок. Я огурцы с помидорами соберу. Мама капусту срежет. А хоронить их пока не будем. Некогда. Урожай надо собрать. Нехай тут и лежат пока. Завтра приедем, заберем, если кто-нибудь раньше не приберет. Мужики-то видные! Ну, пошли потихоньку подсолнухи драть, да огурцы с помидорами. А ты, Анюта, давай, капусту срезай. Ножик в сумке моей.

Я был в таком ужасном состоянии, что уши мои не смогли пропустить в голову бабушкины и мамины веселые речи. Я их просто не уловил. Все их присказки пролетели мимо.

Глотая слёзы и наматывая сопли на кулак я, как древний дед, пошкандыбал согнувшись, почти ничего не видя из-за пота в глазах и льющихся как из бутылки слёз. Но не к огромным двухметровым подсолнухам с серыми, любимыми нашими семечками побрёл-пошкандыбал. А к бездыханным телам погубленных мной родных и близких. Метра за три до тела батиного присел и почти подполз к нему, содрогаясь от страха перед покойником и безмерной любви к нему. Подполз, обнял его и голову положил на широкую грудь отцовскую, заливая её слезами.

И вот тут я оторопел и обомлел во второй раз пуще прежнего. Жуть и мистическое оцепенение приклеили меня к телу. Потому что оно вдруг затряслось как машина на очень плохой дороге, задрожало, издавая странные звуки. А похожи были они на воздух, со свистом и шипением вылетающий из проколотой шины грузовика. Трясло меня на отцовском теле сильно, но не долго. Тело внезапно сделало акробатическое движение и восстало с весёлым грохочущим хохотом, унося меня, приклеенного объятьями своими, вверх. Через плечо батино видно было, что и Шурик воскрес. Подпрыгнул и к нам подскочил в два прыжка. Они оба подхватили меня под спину и бросили вверх, Поймали и снова подбросили раз пять. Пока я летал, они посылали мне вслед громкие похвалы и поздравления.

– Ура победителю! Настоящий мужчина! С боевым крещением, Славка!

Потом аккуратно поставили меня на твердь и стали по очереди жать мне руку, которой я трудился на меже.

– Как это?! – закричал я и поднял глаза, полные слез радости. Через них видеть было трудновато. Пришлось стереть слёзы ладонью. – Елки-палки! Живые все! А я-то подумал…

Тут уже стали смеяться все до одного, включая меня. Правда, я оказался единственным, кто почти истерически хохотал сквозь слёзы радости.

– Да это они, дураки здоровые, разыграть тебя вздумали, сынок, – мама подошла и стала целовать меня и гладить по растрепанной и мокрой от пота бывшей прическе.

– Ты же их опередил вон на сколько! – сказала бабушка. – Потому не обижайся. Это у них шутки такие дурацкие. Да ну их к лихоманкам, родимцев стогнидных! Пойдем покушаем да доделаем всё. Василий через три часа приедет уже.

– Загнал ты нас, пацан! – Шурик похлопал меня по плечу. – Мы, правда, чуть не померли, пока тебя догоняли. Молодец! Будет мужик из тебя!

– Халву ты честно заработал. И лимонад, – тоже примирительно похлопал меня по другому плечу батя. – Не обижайся.

– Да ну! – обрадовался я тому, что все живы.– Что ж я, юмора не понимаю, что ли?!

И мы стали весело есть, пить и думать о том, сколько ещё времени уйдет, чтобы убрать всё. От начала поля до середины его стояли на меже девять мешков картошки, уже завязанных джутом.

– А ведь мешков пятнадцать получится, Борька. – Шурик приобнял отца и с удовольствием потянулся. – Ну что, пошли добьём дело-то! А ты, Славка, не торопись больше. Соревнование ты натурально выиграл. Халву с лимонадом заработал честно. Иди, спокойно копай дальше.

И я пошел туда, где колом торчала сиротливая моя, острая как бритва лопата. Я копал и не оглядывался. Потому и не видел того, чего мне и не надо было видеть. Это мне бабушка потом рассказала, что от самого начала моей делянки пошел отец со своей лопатой и выкапывал с боков ямок, которых я нарыл сотни, картошку, которая осталась в земле. Сильно спешил я. Выиграть хотел. Отец после меня набрал два мешка. Но мне об этом никто не сказал. Только бабушка. И то – через неделю.

Пробежали ещё часа два, и мы закончили. Поставили ровно шестнадцать мешков картошки. Два – огурцов. Два – помидоров. И четыре мешка капусты.

Про подсолнухи и кукурузу вообще промолчу. На три семьи хватило бы.

А вскоре приехал долгожданный дядя Вася. Втроём они быстро закидали мешки в машину. Поставили их там ровненько. Я, отец и Шурик сели рядом с мешками в кузов, женщины – в кабину. И мы поехали домой.

– Добренько взяли с поля, а, Борис!? – не то спросил, не то подтвердил Шурик.

– Отлично взяли! – увесисто оценил результат батя. – И без этого урожая по миру не пошли бы. А с ним теперь всю зиму не жизнь будет, а малина.

Я трясся, ударяясь легонько об мешок, вертел головой, разглядывая вечернее сентябрьское небо, красное там, где был закат. И темно-синее над головой. Мне было легко и хорошо. Душа моя пела что-то приятное. Что-то о любви к своим, к хорошей жизни и хорошему, нужному, настоящему мужскому делу, которому меня сегодня научили. И я был в очередной раз в своей разгоняющейся к юности жизни рад ей и счастлив.

                    Глава двадцать четвертая.

На въезде в город, уже после моста, перепрыгивающего каждый день наш Тобол на высоте тридцати метров, стряслось с нами настолько необычное для Кустаная событие, что после того, как всё утряслось и мы снова собрались ехать домой, дядя Вася сначала три раза обошел машину вокруг и при этом непрерывно крестился, посылая взгляд в бесконечное небо. Он был самым загадочным верующим во Владимировке. Потому как верил исключительно под настроение. Нападали на него любовь к Господу и безграничное к нему доверие в основном с похмелья. Он так болел всем нутром от перепитого, что молился нетвёрдой рукой, милости Божьей заикаясь просил и клялся в своей истовой и глубочайшей вере в него.

 

Не знаю, может, в это время Всевышний был как раз ничем не занят и дядины мольбы мимо ушей не пропускал. Через пять-шесть часов похмелье он с него снимал и превращал в нормального. Который ещё день-другой по инерции крестился, а потом забывал напрочь.

А бабушка Стюра мне говорила, что Господь любит всех. Не только похмельного дядю Васю. Всех жалеет и всем помогает. Я, конечно, возражал, как мог. За что ему любить фашистов, воров, убийц, злых, жадных и завистливых придурков? Что с Богом в эти моменты случается? Путает, что ли, по старости всех, кого создал? Или считает, что плохие они только по неправильным меркам других людей? А по большому, глобальному счёту Господнему и сволочь всякая – не хуже остальных. А, может, и лучше. Потому как, у Господа из-под рук и уст святейших ничего плохого и негодного выйти не может в принципе.

Так вот крестился сейчас дядя мой, похоже, от неожиданности события. Более, кстати, редкого, чем падение метеорита к нему во двор. Наверное, он решил, что от постоянной езды на машине сильно устаёт ум и рождает галлюцинации. Но мы-то, сидевшие в кузове и кабине, ум вообще не напрягали, и нам ничего не могло почудиться.

Мы все, действительно, видели сейчас живого милиционера, работника ГАИ. У него даже синий мотоцикл был с коляской, перечеркнутой вдоль по борту красной полосой. А на полосе русским языком без ошибок написали слово «Госавтоинспекция». Милиционер стоял на обочине и ждал нарушителя. А их всегда было много, потому, что гаишников, как подозревали все водители, в Кустанае было всего два. Причем, один руководил и не выходил из кабинета. А другого раз в год видел кто-нибудь из нормальных, здоровых на голову шоферов. Поэтому призраком его не считали, многие даже мечтали с ним встретиться, но большинству до конца трудовой шоферской деятельности не везло. А вот нам пофартило просто сказочно!

Милиционер издалека засвистел в булькающий свисток, который висел на цепочке как православный крест. А потом, как рассказывал вечером за картофельным ужином дядя Вася, он вынул из-за спины страшно длинный черно-белый жезл и ткнул им в то место, куда мы должны были причалить.

Он встал на подножку и заглянул в кузов. В нём кроме мешков, но очень на них похожие, сидели два мужика и подросток.

– Для перевозки людей в кузове всё оборудовано? – гаишник снял фуражку и протянул шею с головой почти в середину кузова.

– А как же! – услышали мы уверенный отклик дяди Васи. – В настоящее время посадочные места придавлены мешками.

– Ну, это другое дело, – успокоился милиционер. Погладил на левом погоне три лычки и вернул фуражку на место. – А женщин в кабине две?

– Так точно! – отдал рапорт шофёр и пересчитал, загибая пальцы: – раз, два.

– Рулению не мешают, переключению коробки передач? – заинтересовался сержант очень профессионально.

– Никак нет! – вскрикнул убедительно дядя мой умный. Они прижимаются друг к дружке и к двери так, что от руля на полметра сидят. И от коробки.

– Вот это правильно! – сержант отдал честь и собрался было уйти, но вспомнил, что не задал главный вопрос. – Автомобиль у Вас в исправном состоянии? Сигнал работает? Фонари горят? Тормоза тормозят? А водку сегодня пили?

– Да! – воскликнул дядя Вася радостно. – Сигнал, фонари, запасное колесо – всё как часы работает. Водку пил вчера. И завтра буду после работы. На работе не употребляю. Не смею вас подводить и нарушать правила движения по дорогам.

– Ну, – с облегчением выдохнул сержант, – тогда езжайте и впредь всегда соблюдайте!

– А как же! – снова воскликнул дядя Вася. – Я вас не подведу. Трудитесь спокойно. Я всё держу под контролем и в установленной исправности.

Милиционер ещё раз отдал честь, щелкнул каблуками, развернулся и пошел к мотоциклу читать газету до следующей машины, которых в это вечернее время было меньше, чем лычек у него на погонах.

Вот после этого дядя мой стал ходить вокруг машины, креститься и поглядывать в сторону мотоцикла с гаишником, который разворачивал газету. Потом он поднялся на подножку, открыл дверь и заглянул в кузов.

– Вы тоже милиционера видели? – тихо спросил он и оглянулся.

– Ну да, – прошептал Шурик. – Он ещё спросил, не боимся ли мы с пьяным в стельку шофером ехать? Борис сказал, что ты в пьяном состоянии лучше ездишь. Реакция лучше и обзор дороги.

– Да вы чё, мужики, охренели в край? Я ж тверёзый как младенец в люльке! – он громко дыхнул издалека луком, яйцом и хлебным квасом.

– А мы ему так и сказали, – Шурик посерьёзнел.– Мы, сержант, охренели, пока копали шестнадцать мешков. И по литру врезали. Пацан поллитру только принял. Возрастной ценз соблюдаем. А шофер терпит. Бутылку открыл уже. Нюхает, но не глотает. Скоро дома врежет.

– Значит не показалось, – дядя Вася с облегчением плюнул в сторону, закурил, нырнул в кабину и скоро мы уже таскали мешки в сарай. А женщины отсыпали из мешка чуть ли не половину и пошли в сени картошку скоблить. Молодую картошку у нас никто никогда не обрезал длинной полоской кожуры. Потому что прелесть молодой картошки была именно в нежной, прозрачной почти пленке. Её слегка соскабливали, но не целиком. Чтобы полностью насладиться всем ароматом нового урожая. Все приступили суетиться и сновать повсюду. Быстро и с пользой для дела. И соседи по дому тоже. Столы выносили, стулья, скамейки. На столы кидали праздничные скатерти, расставляли хорошую посуду, рюмки, бутылки, соленья, стаканы для детей под квас. Батя вынес баян и поставил его рядом со стулом, где определился сидеть.

Бабушка, мама, тётя Оля и Татьяна Молчунова из второй подвальной квартиры пошли жарить картошку в печи русской на трёх противнях у тёти Оли.

Ритуал угощения соседей и родственников увесистой порцией привезённого с поля урожая был незыблем как таблица умножения и всегда широк размахом. Готовили и для тех, кто будет за столом, и для ближайших соседей из других домов, которым бегом относили горячую картошку на подносах, хлеб и бутылку водки. Праздник урожая был третьим по значимости. Первый – день рождения. Потом Новый год. Остальные тоже праздновали, но без того натурально осязаемого эпохального значения, которое могло быть только в день собственного старения на год, в день отсчета новой счастливой жизни с первого января, и в праздник свежего урожая – кормильца и хранителя веры в землю родимую, дарящую пропитание. А значит и дальнейшую жизнь.

Пока наши дворовые мужчины метали жареную с чесноком, луком, душистым перцем и шкварками сала хрустящую картошку, покрытую розовой корочкой, покуда под это увлекательное занятие крепко злоупотребляли они «московской» в сопровождении квашеной капусты и солёных огурцов из бабушкиного погреба, остальные не сидели сиднем. Мы, подростки-соседи и женщины разносили по окрестным дворам всё то, что ели мужики, но в сокращенном виде, объявляя, что глава семьи Малозёмовых просит их разделить с семьёй уважение к новому хорошему урожаю. Все нас благодарили, желали нашей семье ещё более богатого урожая и на следующий год. А сами давали нам конфеты шоколадные и карамельки, печенье, лимонад и литровые баночки томатного и яблочного сока. У кого что было.

Дары относились на большой стол. Женщины имели силу воли и ничего из подаренного не трогали. У нас, пацанов и девчонок, силы этой пока не накопилось столько, чтобы не слопать конфетку-другую, загрызая их печеньем или пряником. Потом за стол сели и женщины. Все, кроме бабы Стюры и тети Оли. Они продолжали заряжать русскую печь противнями с картошкой, поскольку ожидалось ещё прибытие бабушкиной сестры тёти Панны с мужем и сыном Генкой. Нас, мелкоты, набралось из трёх дворов человек десять, да ещё мои лучшие друзья – Нос, Жердь и Жук должны были объявиться в любое мгновение. А ещё ждали семью Васнецовых из Затоболовки, тоже наших родственников, и Володю, брата отцовского. Среднего. Они позже работу заканчивали, да ещё доехать надо было. Десять километров примерно.

– Чарли! – раздался голос Жердя из подворотни.

– Вот вы чухаетесь! – кричал я, подбегая к калитке. – Все тут? На восемь же договорились. А Жук где?

– Парадную одёжку, видно, гладит, – хмыкнул Нос.

– Ну, вы пока садитесь, лопайте. Сейчас ему позвоню! – Я вспорхнул на крыльцо наше и подошел к стойке, на которой болталась проволока, продетая через маленькую скобу. На конце проволоки висел детский игрушечный колокольчик. Он звенел почти как будильник. Проволока на весу пересекала двор и за забором точно так же была вставлена в скобу над входной дверью дома Жука. Ещё рядом с проволокой мы натянули толстую шелковую нитку. В середине двух половинок от старой картонной банки из-под пудры прокололи дырочки, вставили в них нитку и к ней привязали спичку. Если эту конструкцию натянуть и говорить в одну половину коробки, то она выполняла роль мембраны. Если Жук натягивал у себя свою половину, то по нитке голос мой добирался до его уха, когда он вставлял его в бывшую пудреницу. Это был безотказный телефонный аппарат. Я его нашел в журнале «Юный техник». Отец мне этот распрекрасный маленький толстенький журнальчик выписывать стал три года назад. В общем, подергал я колокольчик. Жук отозвался через минуту. У себя во дворе он взял половину пудреницы и аккуратно подергал. Я взял вторую половину, висевшую на гвоздике рядом с колокольчиком и натянул нитку.

– Чего такое? – заверещала моя мембрана узнаваемым голосом Жука.

– Ты чего чешешься? – сказал я в пудреницу.– Стынет картошка! Урожай наш тебе не нравится?

– Конец связи! – сильно задрожала мембрана-пудреница, а через какие-то секунды Жук перепрыгнул через общий наш забор и влился в жующий коллектив.

Батя прихмелел изрядно и баян взял. Начал играть любимый вальс «Амурские волны». Мелодия вальса, тревожная и торжественная, просто вынудила мужиков налить ещё по сто пятьдесят. Они задумчиво выпили, съели слегка остывшую картошку и стали подпевать мелодию без слов. Бабушка принесла нам картошки прямо с противнем и разложила по тарелкам. Мы ели, пили квас и лимонад, мужчины подняли с коляски дядю Мишу безногого, посадили его на стул между собой, пели, пили и немного ели. Если получалось.

– Борька, слышь! – перекрикивая общий стон, который задуман был как песня без слов, прокричал Шурик. – У меня выходной двадцать шестого. Так что ты там на работе своей подгадай. У меня будем копать. Потом через пару дней у Володьки. Васька сказал, что ему владимировские подсобят. Огород-то за двором сразу. Соседи будут копать. А у дяди Миши когда роем картоплю, а, дядь Миш?

– Ну, свою добивайте, – вставила трезвую реплику тётя Оля. – Потом ещё Валерка наш приедет и я вам дня за три вперед скажу.

– О! – восхитился Шурик. – Ценю женскую точность и благоразумие.

Расходились мы все кто когда. Нос и Жердь первыми ушли, потом нижние соседи, сытые и опьяневшие, с трудом унесли тела свои на ватных ногах. Мама, и семья тёти Панны пошли наверх. А бабушка – к тёте Оле. Разбежались наевшиеся и по-разному опьяневшие все. Только Шурик, отец, дядя Вася и Михалыч долго ещё не двигались с места, наслаждались поводом для такой тесной и плодотворной встречи за почти круглым столом.

– Давай, Борюня, теперь полонез этого, ну… – дядя Миша долго щёлкал пальцами возле головы.

– Огиньского, – подсказал Шурик и положил голову на руку, а руку на стол.

Мы с Жуком вышли за ворота с шестью бутылками лимонада на двоих в пузе и с двумя килограммами всякой еды там же. Тоже на двоих.

– Надо бы по сортирам, да спать двигаться, – предложил Жук.

– Дело говоришь! – Я пожал Жуку руку и он побежал домой в обход, не через забор. Видно, крепко нагрузился, лезть на забор тяжеловато стало.

А я пошел спать. Устал. Только сейчас почувствовал. Зашел в комнату, гляжу: кровать моя разобрана, подготовлена. Даже подушки взбиты.

– Вот когда успела? – подумал я то ли про бабу Стюру, а, может, про маму.

Разделся, лег и сквозь дремоту, звуки отцовского баяна и потусторонние голоса поющих, как им казалось, мужиков, увидел себя, несущегося по полю с лопатой наперевес. А вокруг картошка, картошка, картошка… Я вырубился незаметно, но моментально. Даже спокойной ночи себе не успел пожелать.

Но вспомнил об этом упущении только утром. Слез с кровати и начал делать зарядку вместе с дядькой из громкоговорителя и с его расстроенным фортепиано. Болели все мышцы. Даже почему-то правая пятка. Но я гнулся, крутился и всё потихонечку пропало. И боль в мышцах, и воспоминание о том, как было трудно выполнять чисто мужскую работу по полной программе.

Начался новый день. Естественно интересный и добрый. Как обычно.

 

У кустанайцев в те времена было три главных увлечения, которым не то, чтобы противиться, даже подумать против них не решался никто. Даже наедине с собой, где-нибудь в туалете, когда мыслей твоих крамольных не улавливал никто, не смел народ перечить общественным культурно-просветительским и гигиеническим традициям общества. Им было очень много лет и как-то незаметно они были нерукотворно вписаны в священные, незыблемые и ритуальные. Первую традицию я описывал в ранних главах. Поэтому просто назову. Это инстинктивная потребность ходить в областной драматический театр семьями, группами соседей или родственников, с любимыми на пару или необъяснимо почему, вообще в одиночку.

Вторая святыня: быть куда-либо записанным. В библиотеку, в кружок кройки и шитья, в самодеятельный ансамбль народных и современных танцев, на хор казацких песен, в студию народного творчества, где учились писать стихи, прозу, а также игре на балалайке, домбре и других инструментах, которые можно носить с собой в чехле. Это не всё, конечно, далеко не все примеры. В городе было несколько дворцов культуры, домов почти такой же культуры, плюс ко всему – станции юных и взрослых техников. Поэтому хватало всем. В принципе, всё население, кроме недвижимого, где-то состояло, чему-то обучалось и чем-нибудь обязательно облагораживалось. Чтением периодических изданий, например. Их можно был купить запросто в любом киоске. Но народ покупал только то, что читал крайне редко или не выписал на весь год по причине стеснённости в средствах. А вот выписывание периодики на дом в те годы было честью и доблестью любого, считающего себя современным и развитым представителем замечательного советского общества. В обязаловку, которая чётко контролировалась профкомами в любом работающем заведении, были включены только газеты «Правда», «Известия» и толстый журнал «Партийная жизнь». Остальное народ выписывал самостоятельно, причем в большом количестве и разнообразии. Тогда было множество всяких газет, не носящих партийного или профсоюзного налёта. И для взрослых, и для маленьких. Журналов издавалось, по-моему, не меньше. Были и политические, и образовательные, научно-популярные, сатирические и юмористические, познавательные, специальные для людей разных профессий, несколько прекрасных толстых литературных, да ещё «Роман-газета», где публиковали всех, действительно хороших писателей. Были журналы отдельно для женщин и для мужчин. И добровольная тяга населения к выписыванию и чтению массы всяких изданий хоть и съедала чуть ли ни половину семейного бюджета, хоть и выглядела откуда-нибудь из-за рубежа слегка маниакальной, именно она сделала то поколение разносторонне развитым и неглупым, что было ценно для строителей коммунизма. К гражданам, никуда не пристроенным и ничего не выписывающим из периодики, относились иронично, сочувственно, но без презрения и других нехороших эмоций.

А третья святыня, которую по значимости надо было бы всё равно поставить на первое место, – это Баня с большой буквы. Потому, что просто бани в Кустанае не было. Тем более, хорошей частной. В глубинах кварталов, застроенных маленькими домишками, домиками, времянками, землянками и бараками приспособления под баню имелись. Но то были либо варианты старинных моечных «по-черному», или маленькие глинобитные помещения, куда вставляли печку-каменку с трубой и одну лавку для мытья водой из кадушки, которая занимала половину бани.

Настоящих бань, очагов культуры и отдыха, искусства мытья и парения, получения эстетического удовольствия от научно обоснованных гигиенических испытаний, было в Кустанае только две. Истинно народная общественная городская и для утонченных, особо искушенных в поэзии банного священнодействия, – заводская. Вроде бы её построил для своих ещё в войну завод, где делали порох, а потом вискозное волокно. А другие окрестили её заводской, потому, что сам завод на соседней улице, рядом стоял.

В баню не ходили просто помыться с мылом, мочалкой и забежать пару раз в парную. Туда шли оголить не только тело, но и душу выпустить голышом, чтобы и она разомлела, откисла, помылась, пропарилась насквозь и передохнула от суеты всех сует, нападавших на душу с телом всю неделю. По одному тогда баню никому и в голову не приходило посещать. Ну, примерно так же, одному, можно играть с собой в шахматы. Но делают это немногие. В баню группами или вдвоём идут для расслабленного общения до входа в моечную, во время мытья и в парилке, а, главное – после. Никто и никогда, превратившись в розового, пахнущего разными вениками, мылом и свежестью обновленного человека, не шел домой раньше, чем через пару часов. Он сидел с друзьями или родственниками в одном из буфетов и много пил, восстанавливал водный баланс. Дети заливались лимонадом и газировкой, взрослые пивом с водочкой, водочкой с пивом или просто чем-то одним. Чаще пивом.

И вот часа через два, не в самой, заметьте, бане, а намного позже, сваливалась и гора с плеч, и камень слетал с души, да чистое тело стремилось внезапно к такой же чистой жизни.

– А! Так ты встал уже! – Шурик зашел в комнату и сел на подоконник. Он был серого цвета. Серая рубашка, брюки и лицо. Одежда такой и была, а лицо заимело мрачный окрас после ночи пения под баян и регулярной подпитки силы и красоты голоса «московской» водочкой. Затем зашел батя такого же цвета. Точнее, костюм на нём был светло-синий, рубашка белая, а лицо серое как пыль возле ворот.

– Вы, это…– сказал он, со вздохом опуская большое туловище на стул. – Готовьтесь на баню. В городскую пойдём. Сейчас нам Анюта с тёщей всё чистенькое соберут. Полотенца там, мыло, мочалки, простыни и порошок зубной и тебе, Шурка щётку новую. Твою потеряли куда-то. Не могут найти.

– А вот же она. – Шурик вынул свою щётку из кармана рубашки. – Я ж рано встал. Во рту – фу-у! Так я почистил.

Помолчали. Они потому, что тяжело было беседу вести. А я просто не знал, что говорить и думал только о том, как сманить с собой в баню Жердя, Носа и Жука. Отец блёклым взглядом исследовал мой внешний вид и состояние духа. Возможно, ему удалось глянуть в меня глубже. Потому, что он поднял вверх указательный палец и вынес приговор.

– В баню идем втроём. Вот мы идем. Я, Шурка и ты. Никто больше. Откликнись.

– Ну ладно…– упрашивать отца было так же бесполезно, как заставить радиоприёмник спеть ещё раз песню, которая понравилась.

Зашла бабушка с большой хозяйственной сумкой коричневого цвета, которая сверху затягивалась толстым шелковым шнурком.

– Вот здесь всё. Бельё и полотенца внизу. Простыни, мыло, вихотки – наверху. Зубной порошок, щётки. Пакетик с валидолом, валерианкой в пузырьке и корвалол сбоку в отдельном мешочке.

Шурик взял сумку, отец достал из портфеля деньги, я накинул на себя толстый чесучовый спортивный костюм с белыми полосками на штанинах и рукавах. Можно было переходить от одного праздника к другому.

И наша маленькая дружная бригада попёрлась пешком за пять километров до самого лога, разделявшего город на старый и совсем старый. Перед склоном в сторону совсем старого Кустаная стояла одноэтажная, выложенная из добротного кирпича прошлого века, огромная в ширину и длину одноэтажная баня, окруженная клёнами, желтой акацией и скамейками для отдыхающих после бани, да ждущих своей очереди в земной рай немытых граждан.

В очередь мы вписались удачно. Впереди страдало предвкушением радости банной всего человек пятнадцать.

– Повезло, – обрадовался Шурик. – Час посидим, подождем. Не больше.

– От силы, полтора, – батя глянул на часы, потом на меня. Причем, часы он разглядывал внимательно, а мне достался короткий взгляд и такой же приказ. – Вот тебе рубль. Принеси три бутылки «Дюшеса».

– Давай возьму два «дюшеса», а одну «Крем соду», – я уже взял рубль. Ждал, что отец скажет.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru