bannerbannerbanner
полная версияВсю жизнь я верил только в электричество

Станислав Борисович Малозёмов
Всю жизнь я верил только в электричество

Полная версия

– Вот смотри, Аня, – поднялся и начал грузно, с силой наступая каблуками на пол, ходить по комнате отец. – Был рубль, да?

– Был…– на всякий случай вздохнула мама. Отца она знала наизусть и понимала, что сейчас он чем-то сильно удивит.

– Есть у нас сейчас монета десятикопеечная? Есть. Но теперь она уже не десять копеек, а уменьшена в десять раз. Просто – взяли и в десять раз монету сократили. Сколько стало копеек?

– Да копейка одна, чего тут считать! – мрачно сказала бабушка,  тоже предчувствуя  не очень радостную  новость.

– А вот девять копеек где? Куда делись целых девять копеек? – засмеялся отец.

Все, и я тоже, начали думать: куда, действительно, пропали девять копеек.

Мне в голову ничего не прилетело, ни одной умной мысли. Бабушка высказалась, что их аннулировали. Ну, вроде просто отказались от каких-то девяти копеек. Не миллионы же. Мама сделала круглые глаза, потрясённая догадкой.

– У нас что, просто забрали их?

– А теперь прикинь масштаб. Миллиарды, триллионы десятикопеечных монет лишились девяти копеек и государство тихо, спокойно спрятало триллион раз по девять копеек в свой бездонный карман. Который после реформы сталинской сорок седьмого года стал худеть. Мы же почти задаром живём. Лечимся даром, учимся без денег. На курорты и в санатории путевки копеечные. Билеты на любой транспорт – гроши. Уголь для частного сектора почти ничего не стоит, за свет и квартплату с нас берут чисто символические суммы.

– Власть о нас заботится, Борис, – бабушка погрозила отцу пальцем. – Вон у нас в Польше как было?! Ничего бесплатного или дешевого. Только самое плохое. А так, напрягайся, вытягивай сам себя за волосы, как барон Мюнхгаузен. Всё есть, но все дорого. А в СССР чего нет? Всё есть. Но бесплатно или дёшево. А ты про какие-то девять копеек… Ну, подхитрило маленько государство. Так для нашей же пользы. Ещё дешевле всё будет, коли казна на миллиарды рублей пополнится.

– Да нет. Вряд ли простому народу деньгами, у народа же и отнятыми, будут райскую жизнь организовывать. Тут какой-то другой замысел. Более важный властям, чем благодать народная, – батя снова начал кудрявить волны красивого волоса. Волновался, значит. – С точки зрения власти, мы и так уже давно в раю живем. Водка простая – семнадцать рублей, московская – двадцать восемь рублей семьдесят копеек. Нигде в мире крепкие спиртные напитки не стоят такую мелочь. Рай! Тут государство замыслило что-то очень крупное для себя. Но что – непонятно пока. Понятно одно. Через пару лет наша налаженная, славная, простая и легкая обывательская жизнь начнет трещать по швам и разваливаться. Я не экономист. Но есть логика. Вот по ней, по логике, власть поимела с нас миллиарды рублей на свои дела. Увлечется ими и станет ей не до нас, бедолаг. Это, ребятушки, начало краха, чую я так. Краха  гарантированного приближения к светлому будущему. Хрущев в передовой статье в «Правде» уже намекал, что коммунизм будет в восьмидесятом году. Скоро он это ляпнет на ближайшем съезде КПСС. Точно. А съезд в октябре. На носу, можно сказать. Так я скажу, что фигу нам всем, а не коммунизм к восьмидесятому году. В это время мы как раз наоборот, будем искать, где купить пожрать и каким хреном оплачивать жизнь в государственных, да и в своих домах.

– Фу, Боря! Зачем так грубо при ребёнке?– мама вздохнула.

– Я не ребенок уже. – Обиделся я, хотя ничего из разговора и речи отца не понял толком.

Батя переобулся в валенки, которые ему Панька свалял, нацепил вместо шикарного своего драпового пальто телогрейку. Шапку он не носил, имея волос, густой и непродуваемый. Прихватил с собой только толстые вязанные из овечьей шерсти варежки, сделанные во Владимировке бабой Фросей. И пошел в сарай за деревянной лопатой – прокладывать свежую дорожку в снегу от ворот до дороги.

После него пришла тётя Оля, радостная и возбужденная.

– Вы уж не серчайте, милые мои, на дуру старую. Послушала Мишку свого полоумного. Тот сам толком не понял, чего радио говорило, а сам рассупонил смысл, как ему захотелось. Ну, про то, что деньги отменяются. У, заноза, а не мужик! Деньги-то просто уменьшились для удобства населения. Это я уже сама  радио слушала. Раньше на базар  тащила я сто рублей. Если мелкими, вот такая пачка. В кошелек не влезает. А теперь всего десять рубликов надо брать. И всё, что тебе надо, купишь. Получается, что всё подешевело. Без объявления  про снижение цен. Вот это, я понимаю, забота о советском народе! Умный и добрый дядька наш Хрущёв! Прямо под ручку с народом идет в коммунизм. На базаре обменный  ларёк поставили. И в центре города, возле почты. Пошли со мной, Стюра, менять гроши наши.

Мама достала из ридикюля свой большой желтый кожаный кошелёк, посчитала купюры и мелочь. Высыпала её на стол и задумалась.

– Мне  женщина, которая из бочки молоком на углу торгует, сдачу дала мелочью. Так… Вот двадцать копеек. Шесть штук. То есть по новому – двенадцать копеек. Вот пять штук по две копейки, всего, значит десять. Поменяют – дадут одну копейку. Девять копеек отдаю правительству, – она засмеялась тихо и не совсем весело. – А это – три монетки  по одной копейке.  Делим на десять и ничего не получаем. Ноль целых и три десятых копейки выходит. Таких денег не бывает. Выкидываем, стало быть. У кого копейка есть ещё?

– Ну, вот она, – тётя Оля сунула руку в карман фартука и выудила одну копейку. – Спичек коробку куплю.

– Выкинь к лешему, – бабушка моя забрала у подружки копейку и бросила её в мусорное ведро. – Она без надобности теперь.

– А сколько теперь спички будут стоить? – тётя Оля скорбным взглядом проводила полет копейки в отходы.

– Так же и будут. Копейку, – бабушка развеселилась. – А она, копейка сегодняшняя, это вчерашние десять копеек. В десять раз коробок, значит,

подорожал! Вот что получилось-то!

Мама испуганно сказала всем: – Так. Всё, Закончили эту самодеятельность. А то вы сейчас насчитаете тут. И так голова кругом кружится. Ничего не понятно пока. Бориса подождём. Он всё по полочкам разложит. Ай! Вру. Сегодня и он вряд ли точно сам знает. Вот завтра в редакции они пригласят для интервью специалиста из горфинотдела, тогда и обсудят, в чём нам, населению, выгода от такого  обмена.

Но бабушка с тётей Олей оделись потеплее, собрали все домашние деньги, даже заначки «на черный день» раздербанили и ушли на базар. В ларёк, где обмен шел. Вернулись они часа через четыре усталые. Ближе к вечеру возвратились. Видно, очередь была приличная. Отец намахался лопатой, выпил чаю, лёг на кровать с газетой «Известия», раскрыл её и через три  минуты отключился, опустив газету на лицо. От дыхания середина газеты вздувалась бугорком, опадала, снова подпрыгивала и опять падала, приглушая легкий батин храп.

Бабушка дала мне рубль. Маленький, раза в три меньше бывшего. Узкий, длинный, цвета  мутного, немытого медного таза.

– Вот тебе на кино, на мороженое, на халву, лимонад, семечки, двухлитровую банку томатного. А на остаток завтра сходишь на карусель с дружками.

– И что, мне рубля хватит? – я оторопел и, похоже, лицо моё поглупело основательно.

Бабушка моя вообще была весёлая, ироничная и неунывающая никогда. Ну, поэтому и засмеялась громко, хлопая в ладоши.

– Вишь ты, какой подарок народу подарили! На рубль неделю жить можно теперь. Если есть хлеб и запивать молоком. Ладно, поживем-поглядим, куда дунуло тёпленьким – на нас или наоборот. Иди, давай. На семь часов в клуб успеешь.

Я побежал, как на соревновании. Шустро. Было уже без десяти семь. Добежал за пять минут и сунул в маленькое окно кассы свой усечённый со всех сторон рубль.

– Один детский!

Токая женская рука в полукруглую дырку стекла кассы вытолкнула билет и горсть монет. На билете была напечатана цена – один рубль. Ручкой её перечеркнули и написали рядом: десять коп. Девяносто копеек я ссыпал в карман и он стал тяжелым.

– А кино какое идет? – я так заинтересовался экспериментом с новыми деньгами, что даже неважно было, что смотреть придется.

– Хорошее кино. Про оборону Ленинграда. «Балтийское небо», – крикнула кассирша. – Беги, третий звонок уже. На журнал опоздаешь.

Но я успел. Журнал был «Наука и техника». Понравился. И кино понравилось. Про войну мне все фильмы были по душе. Потому, что из них я узнавал, как и из каких мук складывалась наша победа.

После фильма я медленно шел домой и по дороге удивлялся тому, что посмотрел кино за десять копеек всего, а девяносто оставшихся  – это ж целый капитал. Или девять раз ещё в клуб сходить, или с пацанами завтра повеселиться на полную. С мороженым! Зимой, что всегда было кустанайской традицией и особенностью. Никакой холод не в силах был заставить городских подростков, да и многих взрослых, не есть мороженое. Ещё купим завтра с Носом и Жердью, а, может, и Жук пойдет с нами, двадцать пирожков с ливером. Они теперь должны стоить в десять раз меньше – всего четыре копейки штука. Четыре копейки – целый пирожок, вкусный до одурения, ароматный, всегда горячий. Продавщицы доставали их из большого темно-зеленого цилиндрического бачка, который стоял перед ними на обычной табуретке. Я прикинул, что ещё мы сможем набрать всего на девяносто копеек. Получалось просто очень много. Да если ещё у Носа или Жука будут копейки, так мы и карусели обойдем все три. Они в кустанайском парке и зимой крутились, и лимонада с конфетами употребим от пуза. От всей души.

  Выходило так, что отец мой умный в этот раз ошибся. Вот же я на десяточек всего-то в кино сходил. И на завтра денег – завались. Да, погорячился батя. Зря государство наше ругал  с недоверием. А оно вон какой благородный и щедрый поступок совершило. Вон как простым людям уважение выказало. Значит,  будет коммунизм. Чего государству врать народу? Да на фига ему это нужно вообще?

Я успокоился сам и решил, что отец тоже сам попробует жить широко и раздольно за гроши мелкие, и сам поймет, что ошибся. И тоже станет жить и радоваться, что светлое будущее с нового года после такого подарка от правительства уже почти пришло. А и не пришло пока, то скоро прибежит.

 

Куда оно денется при такой любви народа к великому Ленину, и любви Ленина, который и в мавзолее – живее всех живых, к нам, к советским людям, которые идут строго по указанному им пути? Никуда не денется. Так и объясню отцу. Он умный. Он поймет и перед государством мысленно извинится за неправильное недоверие. Мне было хорошо и радостно. Впрочем, как всегда. Жить мне нравилось. А с новыми волшебными деньгами – вдвойне!

Глава восемнадцатая

Тянет, но я больше не буду писать о реформе 1961 года, которую тогдашняя советская власть так и струсило реформой назвать.

  Нет, не могу удержаться.

  Одно только скажу – батя мой, когда предположил, что всё это броское и фундаментальное реформенное дело нам, народу, боком выскочит и к краху приведет, вот он тогда крах и накаркал. А может, и не он, конечно. Может, так задумано было. А, скорее всего, задумано было с энтузиазмом и надеждами на процветание государства, но злые ветры, как всегда случалось с нашей большой страной, подули не туда. Поперек щерсти. Отец тогда мрачное будущее наше вычислил после въедливых расчетов в редакции со всем коллективом.

  Приглашали на пресс-конференцию и какого-то валета козырного из экономического отдела обкома КПСС. Вот после этой посиделки с чаем, печеньем и шоколадными конфетами батя пришел злой и молчаливый. Мама с бабушкой его накормили ужином, но сами разговор не затевали. Ждали. Ну, отец поел крепенько, на душе у него отлегло временно и он спокойно  объяснил, почему вот эта прекрасная послевоенная жизнь начнет прокисать, как молоко в тепле, уже через пару лет.

  Повторить, то, что он тогда говорил, я попросил его аж в 2000 году, когда мне уже самому перевалило за полтинник. Потому, что того, первого объяснения запомнить не мог в силу отсутствия взрослого ума. Вот как батя объяснил предвидение:

  «Дело в том, что тогда, в шестьдесят первом, мало кто знал, что настоящая трагедия  произошла  с золотым содержанием рубля, не смотря на то, что он стал на десять копеек дороже доллара. А золотое содержание, собственно, и составляет ценность самой рублёвой бумажки. Так вот, вместо того, чтобы соответствовать двум с хвостиком грамма золота, рубль потянул всего на ноль целых, девять десятых грамма . В общем – обесценился рубль вдвое.

  Потому и образовался в среднем более чем двукратный рост цен. А многое подорожало и в десять, и в сто раз.

Вот это и были  предвестники ухудшения жизни замечательной, к которой все привыкли как Великому советскому дару народу. Примеры, чтоб понятнее было, самые простые: если пучок зелени до реформы стоил пять копеек, то и после его продавали за те же  пять, но теперь уже новых. То же было и со спичками. Если раньше коробок стоил семь копеек старыми, то теперь он стал стоить одну копейку новыми. Намного дороже стали и телефонные звонки по уличному телефону-автомату: две новых копейки  вместо 15 копеек старых. Но  больше всего государство наварилось на газводе: цена стакана газированной воды – три копейки с сиропом и  копейка без сиропа осталась неизменной. Поднялась, стало быть, в десять раз.

Рост цен не ограничился этим первым скачком, а продолжался и в последующие годы. Цены на базарную, например, картошку в к 1964 году по сравнению с дореформенными взлетели аж в триста пятьдесят раз с лишним. Ну и, главное – в десятки раз дороже стало всё импортное.

  И общество потихоньку стало расслаиваться на тех, кто может позволить себе покупать дорогое, и на остальных, обречённых иметь дешевый и не очень качественный магазинный ширпотреб. Отсюда снова попёрли все недостатки людские, которых при устоявшемся  реальном социалистическом равенстве практически уже не стало: зависть, жадность, чувство превосходства у одних и униженности у других. Вот с этого крах и начался. Результаты мы все видим. И имеем их только в тягость. Так хрущевская денежная реформа подложила мину замедленного действия под экономику СССР. Спустя три десятилетия после знаменитого постановления о замене денег могущественная страна прекратила свое существование. Причин тому с годами нацеплялось много, но эта была главная. Толчковая».

Всё. Батя высказался. Я добавлять ничего не буду. Вы всё, чего бы не хотелось видеть, видите и, к сожалению, имеете.

***

Поэтому вернемся назад. В мой отрывок существования от семи до тринадцати лет, когда мне лично было счастливо и радостно жить. Потому, что нам, пацанам и девчонкам той эпохи плевать было и на реформу, и на международную политику, на всякие железные и шелковые занавесы, а также на все существующие правительства и их величественные глупости, да грандиозные проделки, оформленные под стремление к дальнейшему процветанию.

На  январских каникулах пришел ко мне утром весёлый Жук с фингалом под хитрым глазом и с лыжами. Он был в фуфайке, ушанке и валенках. Между фуфайкой и тёплой обувкой  проглядывались стёганные ватные штаны. За плечами у Жука болтался туристический рюкзак, тощий как он сам, но хранивший в недрах своих стандартный наш набор для путешествий. Хлеб, соль, воду и пять луковиц.

– Синюху кто подарил? – ткнул я пальцем в фингал.

Жук взвыл, но обижаться передумал. Потому, что имел дело ко мне поважнее. Он сунул в карман фуфайки толстые овечьи варежки и сел на порог, вцепившись в короткие свои лыжи и бамбуковые палки.

– Это мне братан младшой, Витюня, въехал ботинком. – Жук нежно погладил синяк. – Метнул через всю комнату и, гад, попал. Да псих ненормальный! Я ему сказал, что у него ноги кривые потому, что он жрёт много хлеба с маслом. Булку за раз может зажевать. И масла полкило. И чтобы он завязывал это обжорство, хоть мама и работает на молочном заводе. На Витька нашего, блин, всё ворованное масло уходит. Несправедливо.

– А тебе что, на лыжах легче ходить, чем просто в валенках? Ты, видать и спишь – лыжи не снимаешь. И щтаны стёганные, -укусил я друга нежно, уважительно.

Жук едкость пропустил, вроде не заметил. И доложил, зачем пришел в такой «боевой» униформе.

– Мы на каникулах собирались двинуть в воинскую часть к друзьям солдатам? Они нас обещали научить стрелять из карабина СКС? Хочешь пострелять? У них там мишени стоят в виде фигур вражеских. Фанерные. Все в дырках. Сам же ты и сблатовал всех нас в часть на лыжах сбегать, когда каникулы начнутся. Забыл что ли?

И тут я вспомнил. Идея была моя. Точно. Нос согласился с радостью. Жердь просто не отказался. По-дружески. Хотя дальних путешествий не любил. Военный городок ПВО с радарами и высотомерами стоял в чистом поле за двадцать почти километров от города. Летом мы к солдатам и пешком ходили, и на великах  ездили. Военные нас любили почему-то. Кормили. Пускали в радары, на радиостанцию, ночевать оставляли и играли с нами в  «дурака» до полуночи. Устав заставляли учить. На будущее.

Потому мы к ним и зимой три раза  бегали. На лыжах. Они у нас были широкие и короткие. На сыромятные ремни крепились к валенкам. Хороший транспорт такие лыжи. Особенно там, где лыжни нет. Не тонули в снегу и не просили широкого шага. Можно было и быстро бежать без напряжения, а хочешь – иди коротким шагом. Как пешком. Лыжи наши почти ничего не весили. Не то, что длинные гоночные. Те как гири на ногах висели, да и разворачиваться на них – целая работа. А без лыжни бежать на длинных и узких –  вообще пытка.

– А Нос где? А Жердь? – я стал собираться. Тоже надел ватные штаны. Рубашку фланелевую, а на неё свитер. Баба Фрося связала  из собачей шерсти. Когда две здоровенных собаки линяли во дворе, они цепями своими сгребали осыпавшуюся шерсть в кучки. Бабушка их собирала, чесала, потом толстые нитки из неё крутила на веретено. У неё деревянная установка для этого дела имелась. Дед сделал. Весной, после того как собаки облезут полностью, она начинала всем вязать тёплые свитера, носки и шарфы. Я уже обулся в свои валенки, дратвой подшитые к толстой подошве, плотно валяной, а тут баба Стюра пришла из сарая. Огурцов принесла соленых из погреба и кастрюльку капусты квашеной. Щи варить собиралась.

– Куда несёт вас, родимцев стогнидных? – спросила она вежливо. – Далеко не убегайте. Радио обещало буран с метелью на сегодня и двадцать пять градусов с ветерком.

– Ба! – успокоил я бабушку.– Мы на Тобол. С обрыва покатаемся и к вечеру – по домам. А чего сидеть в избе на каникулах?

– И то!– согласилась баба Стюра. – Фуфайку надень желтую. Она потеплее будет. Шарф собачий намотай. Варежки вон те, серые, тёплые. Ну и рюкзачок тоже с едой. Вон, Толик же взял. А я тебе его сейчас быстренько соберу.

И она ушла в сени резать хлеб, сыпать в кулёк соль и укладывать лук. Стукнула дверь калитки и внизу, под окнами прошли голоса прямо к крыльцу. Это подоспели Нос и Жердь. Жук, видно, к ним сначала забежал. Они поднялись в комнату без лыж, но в одежде, которую можно было носить на Северном полюсе. В ней они смотрелись как отъевшиеся молодые свинки, которые с трудом поворачивались от избытка сала. Нос с Жердью тоже старались не делать лишних движений, поскольку масса всего пододетого под фуфайки и штаны, да ещё огромные, до колен, валенки,  делали их похожими на неподвижные  скульптуры Иванов-Царевичей, заколдованных Бабой Ягой или кем-то ещё позлее. За спинами у них болтались рюкзаки более пухлые, чем у Жука.

Нос поймал мой изумленный взгляд и сказал гордо, что он читал в книжке про полярников, что они даже за пять километров на рыбалку к полынье одеваются как под тяжелое испытание ветром, морозом и метелью. И что лучше пример брать с героев севера, чем с нас, дураков.

Через полчаса мы, сопровождающие бабушкиными напутствиями кататься аккуратно и не лезть на лёд, а также греться, толкаясь друг с другом, спустились с крыльца, привязали и затянули покрепче сыромятину на валенки и лёгким накатом двинулись вниз по улице к мосту через Тобол. А с него – в любимую, таинственную, бесконечную и прекрасную снежную степь.

На мосту мы остановились.

– Блин! – Жердь посмотрел через перила вниз. Как стол, на который пролили варенье, бывает облеплен мухами, ценителями сладкого, так и лёд под мостом был облеплен рыбаками. Они сидели плотно и кучно как  за праздничным столом, но стол этот был круглым, а круг в диаметре приближался к ста метрам. Тобол в этом месте разлился, может метров на пятьсот.– Как они сюда всю рыбу сманили? Глядите, нигде больше и нет никого. Два мужика откололись от этого сплоченного коллектива, сидят в стороне. Чего не идут в кучу? Странно…

– А вы гляньте, какой обалденный спуск идет от начала моста! – я подкатился к краю и глянул вниз. Это был прекрасный  спуск. Длиной метров в триста. А высота моста от его дороги до берега Тобола – сорок метров. Склон не то, чтобы крутой, но и не пологий. Скорость можно набрать аховую. – Катнёмся?

-А к солдатам когда? Успеем?– Жук разглядывал мужиков на льду и зевал.

  Но если бы смотрел художник, то он определил бы картинку на льду как натюрморт. Потому, что вполне живые рыбаки напоминали мумии, которых я насмотрелся в Детской Энциклопедии. Они напялили на себя несколько слоёв всяких одежд, а на некоторых было по две шапки. Одна вязанная снизу, а поверху – пухлая волосатая ушанка. Двигаться эти любители зимней  рыбы и рыбалки могли только в двух режимах. Подергивать мормышку – первый режим. Вытаскивать из лунки рыбешку и, повернувшись всем корпусом влево или вправо, снять её с крючка и уронить на лёд – режим второй. Третий вариант движения этих «мумий» использовался реже, но труда требовал большего. Временами то один, то другой стягивал зубами с ладони брезентовую варежку, в которую была вставлена толстая шерстяная, проталкивал ладонь за пазуху и доставал фляжку с водкой или спиртом. Откручивал крышку, закрепив посудину между коленками. Потом её выдёргивал, отклонялся назад и полусогнутую руку с фляжкой размещал сверху надо ртом. Заливал спирт струйкой в себя и совершал полный обратный процесс. Прятал фляжку, зубами натягивал на руку варежку, поднимал мормышку, разгонял в лунке тонкий ледок брезентовым большим пальцем и снова застывал. Какой должна быть страсть к ловле окуньков длиной в два пальца, чтобы терпеть ветер, почти тридцатиградусную холодрыгу и многочасовую скованность в движениях, объяснить мог, наверное, только какой-нибудь крупный учёный-психиатр.

– А давай катнёмся! – смело выкрикнул Нос, уперся подмышками в верхушки лыжных палок, крутнулся и с толчка вылетел на край ската.– Полетели!

  Он разогнался так быстро, что я подъехал к склону, когда Нос  был почти внизу. После него остался глубокий, иногда виляющий след. Через три минуты мы все, наглотавшись ледяного воздуха, проморозив легкие, горло и носы встречным ледяным ветром, стояли возле рыбаков. Интересно было наблюдать за ними не сверху, а стоя рядом. Мы потихоньку, чтобы не злить мужиков, которые изо всех сил охраняли рыбий покой, чтобы выдернуть чебачка или окуня из родной стихии и заморозить на льду, стали ходить от одного к другому. Рыбаки эти были молчаливые и полностью погруженные в процесс. Лица у всех были красными от холода и ветра, Похоже, что сидели они тут с рассвета и будут сидеть до заката.

 

  Бабушка Стюра мне давно уже, правда, когда мы с пацанами летом с удочками бегали на Тобол, совсем не  в шутку советовала ловить простой удочкой, у которой удилище из длинной ветки, леска обыкновенная, копеечная, один стандартный крючок, самодельные грузило из кусочка свинца и поплавок из пробки со вставленным в него пером от гуся. Она объяснила мне так, что люди, имеющие дорогие хитромудрые причиндалы для рыбалки: удилища раздвижные, лески под цвет воды, не заметные рыбе, да ещё наборы отштампованных крючков из нержавейки, специальную прикормку, всякие сачки для вывода рыбы, коробки с двадцатью всевозможными поплавками, раздвижные стулья и фабричные подставки под удилища, которых всегда минимально  пять, – это просто фанатики. То есть, двинутые на всю башку. И что вообще любой фанатизм убирает у человека весь остальной полезный комплект интересов и делает его кособоким, неразвитым и злым на всех, кто не разделяет его захватывающей любви к тому, во что он вляпался по уши.

– Всего надо делать и иметь в меру,– сказала бабушка Стюра. – А мера эта правильная, если ты с удовольствием имеешь только то, что есть и не  затариваешь себя кучей модных, но не очень нужных вещей. Если делаешь ещё много разных дел и ни одно из них не отнимает у тебя интерес к разнообразной жизни.

Мудрая у меня была бабушка. Справедливая, честная и разборчивая в делах и людях.

Мы уже примерно двадцать минут бродили между этих закоченевших изваяний в брезентовых накидках и толстых шубах под ними. И никто нас не видел в упор, как нормальные здоровые люди не видят нигде никаких привидений и злых духов. Но Жердь остановился вдруг, широко открыл рот, долго пытался, но наконец громко, звонко и затяжно чихнул подряд три раза. Над простором ледяного Тобола его чих повис как сигнал военной сирены и расколдовал большинство мужиков, завороженных азартным  гипнотизированием своих лунок.

– О! Пацаны! – воскликнул хорошо подогретый изнутри спиртом рыбак в овечьем тулупе с голубой мормышкой в сиреневой пуховой варежке. – Рыбы надо? Возьмите рыбу. Видите, сто штук поймал. Она замороженная, не растает в рюкзаках. Возьмите. Мне столько не надо. Я один живу. Да и не ем почти рыбу-то…

– Берем? – спросил меня Жук.

– Спасибо, дяденька! Нам пригодится, – Я собрал со снега штук десять скрюченных окуньков.

– Эй! Ребятки! – крикнул какой-то рыбак издалека. От множества одежд он выглядел бесформенно и страшновато. – И у меня берите. Я тут наловил столько, что жена из дому выгонит. Ей же чистить! Возьмите, а! Вкусный чебачок. Только здесь такой водится. В других речках похуже. Берите, сколько хотите!

  Нос поехал к мужику и накидал в рюкзак штук двадцать.

В общем, остальные вскоре тоже очнулись и все заставили нас взять у каждого понемногу.  Мы рыбаков поблагодарили, пожали руки почти всем и попрощались.

  Можно было подняться на мост, но мы пошли прямо по заснеженному льду наискось через реку к посёлку Затоболовка, чтобы оттуда выйти к развилке двух трасс и между ними выбраться на целину, в степь, на которой почти за двадцать километров от развилки базировалась воинская часть ПВО с радарами и высотомерами. Одно из наших заветных мест, куда всегда тянуло, где было интересно и где чувствовалось, что хоть и не солдаты мы, но парни уже взрослые, способные уже, если вдруг что – надежно защитить Родину.

Шли мы коротким скольжением. Почти как пешком шли, без лыж. Да спешить-то особенно и не требовалось. А и требовалось  бы – так по такому рыхлому насту шибко не ускоришься даже на наших, специально сделанных  для снежного бездорожья лыжах. Идти таким способом надо было около трёх часов. Нормально. Будем на КПП часам к пяти вечера. Как раз пересменка  будет у них на дежурствах боевых. На радарах,  высотомерах, у дневальных и обслуги. Погуляем по машинам с техникой, полюбуемся, насладимся, а потом ужинать. А часов в восемь пойдем домой. Направление знаем чётко. Не в первый раз в части. Километров за пятнадцать вечером кустанайские огни как маяк работают. Город стоит на бугре и свет всех его уличных фонарей, витрин и лампочек в окнах издалека виден как один огромный прожектор. Свет взлетает над дорогами и домами метров на пятьдесят, а то и выше. Идешь на это громадное озеро света и всё время смотришь на его переливы. Завораживает так, что отвернуться просто невозможно.

Снег под лыжами шуршал как мелкий дождь на асфальте. Если бы не сопение наше и кряхтение на ходу – только этот шелест и слышно было бы. Ну, да ладно. Сопение и тяжеловатое дыхание получалось от того, что мы катили на лыжах не только себя, но ещё и килограммов по семь утепленных шмоток, довольно увесистые палки лыжные плюс рюкзаки, набитые доверху. Там, внизу, лежали завернутые в тряпочку хлеб, соль и лук, а сверху – рыба мёрзлая. Килограмма по три у каждого. Но мы не тягость имели от перегруза и глубокого снега, а удовольствие. Потому что, одно дело взрослеть, вцепившись в мамину юбку и с восьми вечера плавно сливаться с полусонным домашним  уютом, когда ублажает тебя теплом натопленная голландская круглая печка. И когда бабушка, совсем молодая от лучей лампочки, прикрытой  светло-розовым абажуром, поет вполголоса протяжную польскую песню про любовь. Мама шьёт, а отец пишет что-то важное для своей газеты.

  А совсем другое взросление, если зарабатывается оно  в напряжении всяких испытаний тела и силы воли, опасных и не очень. А то и просто трудных.

Мне и Шурик, брат батин, и тренер сто раз повторяли, что всё трудное – самое полезное для души человеческой. Оно вбивает в душу, в голову, да и во всё тело понимание того, что ты сильнее всего, что подкидывает тебе жизнь для проверки: годен ты для мужской жизни или обречён остаться просто существом мужского пола. А если ты покрепче, чем всё, чем треплет тебя любая природная или людская сила, то побеждаешь ты, а не тебя пригибают. А вот победа над невзгодами и собой – это не просто забава для настоящих мужчин. Это тот корень, через который от всей земли идет в тебя вера, сила, воля, ум и разум. А к старости может появиться и мудрость. Если доживешь, конечно. Мне казалось, что старость – это такая недосягаемо далёкая штука! Как звезда какая-нибудь в Туманности Андромеды.

…Лиловое марево над снегом у горизонта настораживало. Мы много мотались зимой по степи и всегда такой отсвет от линии, соединяющей небо с землёй, приносил непогоду. То буран, то метель. Или сильный ветер. Иногда – всё в одной посуде сразу.

– Слышь, Жук! – сказал я, не оборачиваясь. – Скоро что- то будет. Не то, что нам надо.

У Жука было чутьё на опасность. Он всегда первым чуял, что сейчас будет драка. И постоянно настраивался перед любым нашим намечающимся приключением. Он настраивался, а мы глядели на него и ждали. Он говорил, например:

– Да, ништяк, проскочим.

И мы были уверены, и проскакивали.

А бывало, что Жук произносил только пару слов:

– Не покатит, не пофартит.

И мы от этой опасности уходили в сторону. Жук не ошибался никогда. Природный дар был у пацана – когда надо дергать судьбу за хвост, а когда притихнуть и не рыпаться.

Сейчас Жук остановился, глядел на горизонт, лиловый изгиб земли его не обрадовал. На морде нарисовалось всё сразу. Потом он посмотрел вверх и помрачнел  окончательно. Снял варежку, послюнявил палец и поднял над головой. Подержал, а когда опустил, то шепотом произнёс, закрыв глаза.

– Назад мы уже не сможем повернуть. Далеко ушли. А вперед идти – страшно. Скоро начнется такое, что лучше сдохнуть сейчас и не ждать, когда нас степь сама похоронит. Будут ураган, пурга, метель с бураном беспросветные.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru