bannerbannerbanner
Даурия

Константин Федорович Седых
Даурия

X

Прокоп и Сазанов, возвращаясь в Горный Зерентуй, на обратном пути сговорились заехать в Мунгаловский.

Подъезжали они к поселку солнечным утром. У дороги ярко зеленели всходы пшеницы. В текучей синеве звенели жаворонки, над сопками парили орлы.

От ворот поскотины надзиратели увидели на улицах непонятную суматоху. Первая же встречная казачка сказала им, что ловят беглых каторжников. И словно в подтверждение ее слов от Драгоценки долетела гулкая в утреннем воздухе беспорядочная стрельба. Она показалась им совсем близкой. Оба они были уверены, что вернутся в Горный Зерентуй без всяких происшествий. Они разочарованно свистнули, поглядели друг на друга и, не сказав ни слова, поскакали на выстрелы. Служба требовала принять участие в поимке каторжников. Проезжая мимо улыбинского дома, Прокоп увидел на крыльце Андрея Григорьевича, глядевшего из-под руки на Заречье, откуда доносились выстрелы. Он остановился. Сняв с головы фуражку, поздоровался.

– Здорово, здорово, надзиратель, – недружелюбно отозвался Андрей Григорьевич.

На том берегу Драгоценки, в заросшем лопухами русле старицы, лежало и сидело человек пятнадцать мунгаловцев. Они лениво переговаривались и без конца курили. Прокоп и Сазанов спешились, перекинулись с ними парой слов и, низко пригнувшись, стали пробираться старицей к болоту. За ними увязался Никула Лопатин, досаждая Прокопу всевозможными вопросами. «Вот привязался, и выберет же времечко», – подумал про него с раздражением Прокоп. Но чтобы Никула не подумал, что он трусит, Прокоп поддерживал с ним разговор. Так добрались они до изгиба старицы, где на склоне пологого каменистого берега, в какой-нибудь сотне шагов от засевших у болота каторжников, лежал с казаками Каргин. Он уговаривал их броситься на каторжников, у которых, по его расчетам, все патроны были расстреляны и их легко было захватить живьем. Но казаки угрюмо отмалчивались. Они не хотели рисковать собой. Они жалели напрасно потерянный день и требовали, чтобы Каргин поскорее отпустил их домой. Громче всех выражал свое недовольство Епифан Козулин, сидевший под суковатой березой.

Увидев надзирателей, сопровождаемых Никулой, Каргин обрадовался. С надзирателями дело должно было пойти скорее. Он весело приветствовал их и сразу же начал объяснять обстановку:

– Каторжники прижучены к болоту и окружены. Их всего двое. – Он показал сперва на кочки, за которыми каторжники отсиживались, потом на кусты вправо, где сидели другие казаки. После этого принялся жаловаться Сазанову, в котором увидел старшего, на посёльщиков. Епифан, услыхав его слова, злобно сказал:

– На черта сдалось нам подставлять свой лоб. Жалованья нам за это не платят. Вот с надзирателями и пробуй беглых живьем забирать. Эти люди к тому и приставлены. А наше дело – десятое. Нам стараться не из-за чего.

Казаки, хитренько посмеиваясь, подмигнули друг другу и уставились на Прокопа и Сазанова откровенно враждебными глазами. Каргин попробовал было оборвать строптивых, но только пуще разжег их. Казаки все вдруг обрушились на него и надзирателей. Даже Никула и тот не отставал от них. Ухмыляясь, он заявил, что посмотрит, как будут кланяться пулям надзиратели. Неожиданное нападение Никулы, еще минуту тому назад настроенного дружески, окончательно смутило Прокопа. Он почувствовал, как кровь прилила у него к лицу. Он вопросительно взглянул на Сазанова. Тот в растерянности поигрывал винтовочным ремнем, исподлобья оглядывая казаков. Встретив взгляд Прокопа, Сазанов мотнул ему головой и решительно полез из старицы на берег. Он надел на дуло винтовки фуражку, размахивая которой поднялся во весь рост и стал кричать каторжникам, чтобы они сдавались. В ответ с болота выстрелили. Пуля щелкнула о камень-окатыш у него между ног и рикошетом ударилась о ствол березы, под которой сидел Епифан. Лоскут оторванной пулей бересты упал Епифану на голову. Епифан живо скатился вниз и, припав к земле, принялся ощупывать голову, косясь на березу. Казаки, увидев, что Епифан невредим, но синие штаны его порваны на коленях, принялись хохотать.

Сазанов, шарахнувшись от пули, упал за куст и, втягивая голову в плечи, пополз вперед. Прокоп понял, что его товарищ готов теперь на все. Понял это и Каргин. Не сговариваясь, поползли они с Прокопом вслед за Сазановым, который, ожесточенно двигая локтями, перебирался от кочки к кочке. Когда до каторжников осталось шагов пятьдесят, он снова крикнул:

– Эй, на болоте!.. В последний раз предлагаем сдаться.

Оттуда крикнули:

– Если жить хочешь, так не лезь. Живо черепок продырявим…

По голосу Прокоп узнал, что на болоте отсиживается Яшка Сохатый, самый отпетый из зерентуйских «Иванов», бегавший с каторги четыре раза и приговоренный в общей сложности к пятидесяти годам. Прокопу сразу вспомнилось столкновение Яшки Сохатого с политическими из-за тюремной кухни. На кухне хозяйничали долгое время «Иваны», признанным главарем которых был Сохатый. «Иваны» перед обедом вылавливали из котла все мясо, оставляя политическим только кости. Наживались они за счет политических и при разделе хлебных пайков. Хлеб раздавали дежурные из уголовных. Все они ходили перед Сохатым по одной половице, и слова его были для них законом. Он заставлял дежурных выдавать ему и его компании двойные и тройные порции, которыми торговал потом в открытую. Так продолжалось до тех пор, пока не пригнали в Горный Зерентуй черноморских матросов, осужденных за участие в революционных событиях девятьсот пятого года. Матросы решили отобрать у «Иванов» кухню. Добрая половина политических запаслись ножами и во главе с матросом Микулой Богатырчуком при возвращении с прогулки ворвались в кухню, переполненную «Иванами», которые уже знали, что им придется с боем отстаивать свои права быть в ней хозяевами. У каждого из них был нож или кистень. Сохатый, размахивая длинным ножом, крикнул: «Режь политику!» и первый кинулся на Богатырчука. Ударом ноги уложил Богатырчук Сохатого на каменный пол кухни, вырвал у него нож и бросил его в сито, висевшее на стене. Нож пробил сито на самой середине и глубоко вошел в стену. «Иваны», увидев поражение Сохатого и ловкость, с которой владеет Богатырчук ножами, сдались и удалились из кухни с позором. Два раза после этого нападал Сохатый на Богатырчука, но каждый раз получал достойный отпор. Только после этого он присмирел и научился уважать политических. Потеряв свой авторитет главаря, и решился, по-видимому, Сохатый на новый побег. Он знал, чем это грозило ему в случае поимки. Поэтому Прокоп был твердо уверен, что Сохатый живым не сдастся, и предупредил Сазанова:

– Тут Яшка Сохатый… Не подымай головы, не рискуй.

– Знаю… Да только патронов нет. Иначе бы он давно выстрелил, – откликнулся Сазанов, продолжая продвигаться вперед. Но Прокоп на всякий случай взял на прицел то место, где скрывался Сохатый.

А Сохатый в это время судорожно шарил у себя в карманах, надеясь найти случайно сохранившийся патрон. Но в карманах было пусто. Тогда он выругался и с ожесточением швырнул в сторону ненужную винтовку. Затем поднялся над кочками во весь свой немалый рост и, разрывая на груди рубаху, пошел на Сазанова с истерическим криком:

– На, гад, стреляй! Не скрадывай! Не скрадывай, как селезня, а бей на месте, сучий сын.

Сазанов вскочил на ноги, прицелился в Сохатого:

– А ну, подыми руки. Все равно скрутим.

– Не дамся! – бил себя кулаками в грудь и продолжал идти на него Сохатый.

– Сдавайся, чего уж теперь. Игра твоя проигранная, – попробовал уговорить его Сазанов, отступая назад.

– Задушу тебя, волчья сыть, тогда и сдамся, – с пеной на губах прорычал Сохатый и кинулся вперед. Сазанов подпустил его вплотную и преспокойно выстрелил. Сохатый сделал еще два шага, покачнулся и упал ничком в болотную ржавчину. В горле его забулькало, захрипело. Тело несколько раз дернулось и вытянулось.

Подбежавшие мунгаловцы, увидев, что каторжник мертв, приумолкли, стали снимать с голов фуражки и креститься. На надзирателей в этот миг большинство из них глядело угрюмыми, осуждающими глазами. А Епифан Козулин сказал Сазанову:

– Для тебя, видать, человека убить, что курицу зарезать. Наловчился.

Сазанов огрызнулся:

– А что же мне, по-твоему, делать было?

– Да уж только не убивать. Никуда бы он не девался…

– Ладно, помолчи. Я свою службу исполняю.

– Сдох бы ты с твоей собачьей службой, – бросил Епифан и, плюнув, отошел от него.

В суматохе все забыли про второго каторжника, давно стоявшего среди кочек на коленях с поднятыми вверх руками. Руки его тряслись, зубы выбивали дробь. Когда о нем вспомнили и Прокоп стал подходить к нему, он взмолился:

– Сдаюсь. Не убивайте.

– Не убью, не бойся. А только добра тебе теперь мало будет. Если не запорют на кобылине, то на удавку вздернут… Пойдем давай.

Каторжник поднялся. Попробовал идти, но ноги его подкашивались. Тогда он попросил Прокопа:

– Дал бы закурить мне. Может, силы у меня прибавятся. Я ведь трое суток корки хлеба не видел.

– Бегать не надо было. Иди, иди… – И Прокоп начал подталкивать его прикладом винтовки.

XI

Когда Чепаловы возвращались из Нерчинского Завода, у перевала к Мунгаловскому нагнал их станичный атаман Михайло Лелеков на взмыленной тройке. Он торопился куда-то по делу, – в руках его была насека в кожаном буром чехле. Поравнявшись, белоусый, невысокого роста, крепыш Лелеков прыгнул из тарантаса. Рысцой подбежал к Чепаловым, поздоровался за руку.

– Куда это гонишь? – полюбопытствовал Сергей Ильич.

– К вам, паря, в Мунгаловский. Гости нынче у вас будут. Надо насчет ужина и квартиры покумекать.

– Что это за гости такие?

– Сам атаман отдела катит.

– По какой надобности он?

– Места осматривать будет. Если окажутся подходящими, так у вас в этом году шибко весело будет.

– С чего бы это?

– Летние лагеря устроют. От наказного из Читы распоряжение вышло. Будут казаков со всего отдела обучать.

 

– Гляди ты… Громкая новость… А насчет квартиры того… может у меня остановиться.

– Вот и хорошо. А я только хотел тебя просить.

– Чего же просить… Пожалуйста, с полным удовольствием.

– Значит, одна гора с плеч. Теперь только о встрече забота… Он ведь вот-вот будет. Распек меня нынче здорово. Поезжай, говорит, распорядись. Я через час после тебя выеду, поэтому, говорит, изволь поторопиться… Садись-ка, Сергей Ильич, ко мне да погоним. Алеха и один доедет.

– Поедем, поедем, раз такое дело…

Конные десятники переполошили поселок от края до края. Вскоре у окон чепаловского дома собралась большая толпа по-праздничному одетых казаков и казачек. Босоногие ребятишки громоздились на заплотах и крышах. Каргин с тремя Георгиевскими крестами на черном долгополом мундире выстраивал почетный караул из отборных здоровяков. Правофланговым стоял в карауле Платон Волокитин, выпячивая крутую могучую грудь. Рядом с ним поглаживал лихо закрученные кверху усы Епиха Козулин. За Епихой – исподлобья оглядывал публику Герасим Косых в каракулевой папахе с чужой головы. Возле него покашливал, прочищая глотку, бравый Петрован Тонких. Дальше хмуро отворачивались друг от друга два давних недруга – Никифор Чепалов и Семен Забережный.

Далеко за Драгоценкой, на выезде из березового леска, у седловины пологого перевала взвихрилась густо пыль и лениво поползла над дорогой.

– Едут! – дружно вырвался из сотни глоток крик. Черными маленькими мячами катились далекие тройки под гору.

– Мать моя, сколько их! – изумился Никула Лопатин. – Одна, две, три, четыре… – начал считать он вслух.

– Помолчал бы, – огрызнулся на него Каргин. Скрипнув сапогами, обратился он к караулу, сказал не своим, умоляющим, голосом:

– Ну, посёльщики, держись. Не подкачай, посёльщики…

– Да уж постараемся, – ответил за всех Платон.

Последняя тройка спустилась в речку, перемахнула на этот берег и замельтешила по улице. Скороговорка колокольцев донеслась оттуда.

Каргин запел срывающимся голосом:

– К-а-р-а-у-л… – и, помедлив, оборвал: – Смирно!

Замерли казаки, ойкнули приглушенно казачки. Рыжебородый красавец кучер в голубых широченных штанах с лампасами круто осадил лихую тройку, запряженную в щегольской, на рессорном ходу тарантас. Розоватые хлопья пены упали из разодранных удилами конских ртов. Вздрогнули последний раз колокольцы под дугой. Михайло Лелеков с рукою под козырек подскочил к тарантасу. Грузноватый, с генеральскими молниями на погонах атаман отдела Нанквасин поднялся ему навстречу. Пухлой рукой протирая пенсне, выслушал рапорт, бросил:

– Хорошо, хорошо…

Невидящим взглядом скользнув по толпе, Нанквасин шагнул к почетному караулу:

– Здорово, братцы!

– Здравия желаем, ваше превосходительство! – зычно гаркнули в ответ. Слова слились, и получилось несуразное, грохочущее, совсем как у чепаловского волкодава.

– Молодцы, братцы!

И снова дикий вопль:

– Рады стараться!..

В воротах, низко кланяясь, встретил Нанквасина хлебом-солью на узорном подносе Сергей Ильич. Нанквасин милостиво поздоровался с ним за руку и прошел в дом. Вечером толпился у распахнутых настежь чепаловских окон казачий хор. Грозный гость потребовал песенников. Набралось их человек шестьдесят, добрая половина из которых не пела.

Платон Волокитин, заложив руку под щеку, запевал:

 
Во Квантуне так, братцы, ведется, —
Пей – ума не пропивай.
 

И сильные голоса подхватывали тягучее, выстраданное:

 
Кто напьется, эх, да попадется —
На себя тогда пеняй.
 

И лилась, звенела, брала за сердце родившаяся на кровавых маньчжурских полях грустеба-песня. Хорошо ее пели мунгаловцы. Пригорюнился у набранного стола Нанквасин, поник головой, растроганный задушевной песней. Сергей Ильич расщедрился. Песенникам подали по стакану водки. Выпили они, крякнули, прокашлялись и весело завели разгульное, подмывающее пуститься в пляс:

 
Ах вы, сашки-канашки мои,
Разменяйте бумажки мои,
А бумажки все новые,
Двадцатипятирублевые.
 

Не вытерпел Петрован Тонких, хлопнул в ладоши и волчком закрутился в лихой присядке. Оживились казаки и грянули пуще прежнего.

С юга шла гроза. Частые молнии доходили до самой земли. При каждом блеске их на мгновение становились видными курящиеся вершины далеких сопок, тальники на берегах Драгоценки. Мягким зеленоватым светом заливало притихшую улицу. И когда умолкали песенники, был слышен ворчливый гром и шорох речки на каменных перекатах.

Предвестники близкого ливня – передовые облака – заклубились над поселком. Как соколы в поединке, сшибались они в вышине, протяжно шумя. Громовые раскаты накатывались на поселок. Один по одному торопливо покидали палисадник казаки, спеша заблаговременно попасть домой.

Утром атаман отдела в сопровождении адъютантов, Лелекова и Каргина, верхом на белоногой породистой кобылице выехал вниз по Драгоценке. Осмотр не затянулся. Правобережная сухая и широкая луговина за капустными огородами низовских казаков приглянулась Нанквасину. Целая дивизия могла бы раскинуть на ней полотняный город.

– Дальше нечего и глядеть, – сказал он старшему адъютанту сотнику Масюкову, – место идеальное. Воды и пастбища вдоволь. А у той горы, – показал он рукой в перчатке на заречную круглую сопку, – великолепное место для стрельбищ. Так что мой выбор решен. Остановимся на Мунгаловском… А скажите, поселковый, – обратился он к Каргину, – в засуху ваша речка не пересыхает?

– Никак нет, ваше высокопревосходительство.

– Значит, на этот счет нечего беспокоиться?

– Так точно, ваше высокопревосходительство.

– Станичный! – позвал Нанквасин.

– Слушаю, ваше высокопревосходительство, – замер, пристав на стременах, Лелеков.

– Вашей станице выпала большая честь. Лагерь кадровцев четвертого отдела Забайкальского казачьего войска будет находиться в поселке Мунгаловском. Ваша обязанность – оказать всемерную помощь начальнику лагеря войсковому старшине Беломестных. Смотрите, чтобы никаких недоразумений.

– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство, – стыл в напряженной позе Лелеков.

На обратном пути атаманам попалась навстречу этапная партия. Человек шестьдесят каторжан, позвякивая ножными кандалами, понуро топтали прибитую ливнем дорогу. Солдаты в черных с малиновыми кантами бескозырках окружали их. Впереди на гнедом низкорослом коне ехал начальник партии, немолодой поручик, смущенный и мешковатый. Он едва успел посторониться и отдать честь атаману. Бородатые, бледные каторжане равнодушно оглядывали атамана и нехотя сворачивали при его приближении с дороги.

– Куда? – спросил он, проезжая мимо поручика.

– В Горный Зерентуй. Партия политических. Ведет поручик конвойного батальона сто четырнадцатой дистанции Петров-четвертый…

Забрызганные грязью клячи тащили за партией две телеги с немудрящим арестантским скарбом. На одной из телег, кутаясь в серый бушлат, дрожал в лихорадке изможденный каторжанин с открытым и умным лицом. При каждом толчке его лицо кривила судорога, сквозь стиснутые зубы вырывался хрипловатый стон.

XII

Над полями тихо реял вечерний золотой свет. От сопок, перебежав прибитую вчерашним дождем дорогу, тянулись тени. На закате в полях пахло молодым острецом и мышиным горошком.

В придорожных кустах заливались щеглы и синицы, звонко куковали беспокойные кукушки. По дороге ехали с пашни Улыбины. Помахивая сыроватым кнутом на потного Сивача, сутулился на облучке телеги Северьян, туго подпоясанный черным тиковым кушаком. На кушаке у него болтался в берестяных ножнах широкий нож с костяной рукояткой. Солнце золотило широкополую соломенную шляпу Северьяна, из-под которой торчал тронутый сединой клок волос. За пыльной телегой, шумно и мерно вздыхая, скрипели ярмом быки, легко тащившие поставленный на подсошник плуг с начищенной до сияния шабалой. На чапыгах плуга из порожних мешков устроил себе сиденье курносый Ганька. Подражая глухому баску отца, он старательно покрикивал на быков. Немного поодаль в надвинутой на самые брови фуражке ехал верхом Роман с дробовиком за плечами. Мошкара, подобно дымку, вилась над его головой, тонко и нежно звеня, как замирающие вдали колокольцы.

Полноводная пенистая Драгоценка весело шумела у брода, подмывала высокий левый берег. На берегу сидел Никула Лопатин. Охапка свеженарезанного лыка лежала возле него. Он посасывал трубку и сплевывал в воду.

– Здорово, – приветствовал его Северьян.

– Здорова у попа корова, – оскалил Никула зубы. – Помоги, паря, моему горю, – перевези меня на тот берег. Оно можно бы и вброд, да ног мне мочить невозможно. У меня ревматизма, а с ней, елки-палки, шутки плохие. Не поберегся я нынче, и так она меня скрутила, что хоть лазаря пой.

– Садись, – оборвал его Северьян. – На эту-то сторону как попал?

– Через плотину, у Епихиной мельницы. Переходить там способно, да ведь это, елки-палки, у черта на куличках, а мне недосуг.

Не успев еще сесть как следует, запыхавшийся Никула снова зачастил:

– Теперь, паря, у нас дела пойдут.

– Какие дела?

– А с лагерем. Атаман отдела заявил, что лучше наших мест и искать нечего. Наедет к нам скоро народу тыщи две, а то и все четыре. Словом, елки-палки, знай держись.

– Радости тут мало.

– Ну и сказал же… Голова садовая, лагерь-то строить надо. Заработки теперь у нас будут.

– Век бы их не было, этих заработков. Зря ты до поры до времени радуешься.

– Да я не радуюсь, а так, к слову. Трогай, что ли…

– Ромку надо подождать. Быков на поводу перегонять будем, они у меня, холеры, капризные.

Роман взял концы волосяных налыгачей, надетых на бычьи рога, намотал их вокруг руки и стал тянуть упирающихся быков в воду. Сзади на них покрикивал Ганька. Покапризничав, быки шагнули в воду и, припадая к ней на ходу, перебрались за Романом на правый берег. Вслед за ними переехали и Северьян с Никулой.

Никула слез с телеги, взвалил на плечи золотистое лыко и заковылял по заполью к своей избе, крикнув на прощание:

– Бывайте здоровы!

Роман свернул с дороги в кусты, пониже брода.

– Ты это куда? – спросил отец.

– Искупаться хочу.

– Да кто же сейчас купается? В момент простуду схватишь.

– Ничего, я только раз нырну. Вы поезжайте, я живехонько догоню вас.

– Ты только в омут-то не лезь, там при такой воде живо закрутит.

– Ладно!

Роман разделся и, подрагивая, забрел в речку. Розовая от заката вода смутно отразила его, то неправдоподобно удлиняя, то делая совсем коротким, похожим на камень-голяк. Пузырчатая серебристая пена кружилась в непроглядно-черной воронке омута под дальним берегом. Обломок берестяного туеса летал среди пены, изредка показывая крашенное суриком дно. Плыть туда Роман не захотел. Присев три раза по плечи в воду, он умылся и освеженный вышел на прибрежный песок. Подымаясь по проулку в улицу, Роман повстречал Дашутку. Она, помахивая хворостиной, гнала от Драгоценки табунок белоногих телят.

Дашутка от неожиданности вздрогнула.

– Здравствуйте, Дарья Епифановна, – раскланялся он, сняв фуражку и чуть не наехав на нее конем.

– Здравствуйте. И откуда ты взялся здесь?

– С пашни. А ты тут чего делаешь?

– Цветки рву. Не веришь? Шибко тебе тогда от Алешки попало?

– Так попало, что Сергей Ильич приезжал на меня жаловаться.

– Смелый, так приходи нынче на завалинку к Марье Поселенке.

– И приду, не побоюсь.

– А мамаша тебя пустит?

– А ты лучше у своей спроси, а обо мне не беспокойся. Я в куклы не игрывал.

– Поглядим, как пятки тебе наши парни смажут.

– Как бы им не смазали… Ты куда торопишься?.. Постой, поразговаривай.

– Коровы у нас недоены. Дома ругаться будут.

Роман нагнулся, схватил ее за полную смуглую руку, придушенно шепнул:

– Постой…

– Разве сказать что хочешь? – пристально взглянула Дашутка в опаленное румянцем лицо Романа.

Он рассмеялся:

– Дай подумать. Может, и скажу…

– Ну, так думай, а мне некогда, – вырвалась от него Дашутка и легко перескочила через скрипучий невысокий плетень. Алый платок ее промелькнул в козулинском огороде и скрылся за углом повети. Роман поглядел ей вслед, гикнул на Гнедого и, счастливый, поскакал по улице. Горячая радость переполняла его. Дома уже садились за ужин. Мать ставила на стол щи и кашу в зеленых муравленых мисках. Отец встретил Романа выговором:

– Пошто наметом летел? Волки за тобой гнались? Доберусь я как-нибудь до тебя… Ешь давай да иди коням сечку делать.

Теплая июньская ночь легла на поселок. На молодой месяц, стоявший прямо над улицей, изредка наплывали легкие опаловые облачка. Немолчно баюкала прибрежные кусты Драгоценка, лениво перекликались собаки да вскрикивали спросонья по темным насестам куры.

 

Накинув на плечи шерстяную, домашней работы куртку, Роман вышел на улицу. Напротив, в окне у Мирсановых, тускло светился огонек ночника. «Позову Данилку», – решил он и трижды свистнул условленным свистом, вызывая дружка. Данилка не отозвался. Тогда он подошел к окну, тихо постучал в крестовину рамы.

– Кого тебе, полуношник, надо? – распахнув окно, спросила Данилкина мать Маланья, Романова крестная.

– Данилка дома?

– Дома, да только спит давно. Ужинать даже не стал, так умыкался за день. А куда тебе его?

– Да надо.

– Не добудиться его, иди ужотко один.

И Маланья под самым его носом захлопнула окно. Роман постоял, переминаясь с ноги на ногу, решая – идти или нет. «Была не была – пойду. Волков бояться – в лес не ходить». И он размашистым шагом направился вверх по улице. На лавочке у ограды Платона Волокитина сидели верховские парни. Не узнав Романа, они окликнули его:

– Кто это?

По голосу Роман узнал Федотку Муратова. От этого голоса сразу заползали по спине мурашки. «Вот влип», – подумал он, но прошел, не прибавив шага. Федотка пустил ему вдогонку:

– Женатик какой-то. Отвечать, сука, не хочет. Лень подыматься, а то бы мы…

На плетневой завалинке Марьи Поселенки, смутно белея, сидели верховские девки. Парней возле них не было. Девки пели. Агапка Лопатина сильным грудным голосом заводила:

 
Укатись, мое колечко,
Под крылечко…
 

И десяток высоких девических голосов подхватывал:

 
Укатись, мое витое,
Под крытое…
 

Роман подошел, негромко поздоровался.

– Да это, никак, Ромаха? – удивилась Агапка. – Каким ветром тебя занесло? – а сама толкнула в бок Дашутку.

– На песню поманило.

– И не побоялся, что попадет?

– Я не из трусливых.

– Пока Федотки поблизости не видать, – сказала Дашутка и громко захохотала. Агапка напустилась на нее:

– Подвинься-ка лучше, чем измываться. Садись, Ромаха, с нами рядком и потолкуем ладком.

Роман втиснулся меж ними. Незаметно нащупав Дашуткину руку, крепко пожал ее. Дашутка на пожатие не ответила, но и руки не вырвала. Прижимаясь к Роману, Агапка спросила:

– Петь с нами будешь?

– Буду. Давай заводи, – а сам, взволнованный и счастливый, то пожимал, то ласково гладил покорную Дашуткину руку, и пока Агапка спрашивала у девок, какую песню заводить, он шепнул, прикоснувшись к жаркому маленькому уху Дашутки:

– Пойдем куда-нибудь?

– Подожди, – почти беззвучно шепнула Дашутка.

Дружно пели, звеня серебряными бубенчиками, проголосную песню девичьи дрожливые голоса. И далеко-далеко летела она в синюю ночь, к расплывчатым очертаниям хмурых сопок, к желтоватому мутному месяцу. Пела Дашутка, пел Роман, вплетая свои голоса в согласный и сильный поток других голосов. Вдруг Дашутка вздрогнула и замолчала. Потом тревожно шепнула Роману:

– Уходи скорей. Парни идут.

– А ты? Пойдем вместе.

– Иди, иди… Подождешь меня у нашей ограды. Я скоро.

Роман незаметно поднялся и юркнул в тень от заплота. Вдоль заплотов, от дома к дому, дошел до ограды Козулиных, притаился у калитки. Мимо него провалили верховские, горланя на весь поселок.

Дашутка пришла запыхавшаяся, взволнованная.

– Насилу вырвалась от Алешки. Привязался, постылый, и не пускает.

У Романа радостно встрепенулось сердце: постылый, а кто же милый? Ему захотелось сказать ей нежное слово, но вместо этого он совсем некстати бухнул:

– Где сядем-то?

– А тебе кто сказал, что я сидеть с тобой буду?

Он увидел, как в бледном месячном свете полыхнули ее глаза – темные-темные, и надменно выгнулись над переносьем тонкие брови.

– Да ты хоть недолго, – нерешительно попросил он.

Дашутка взялась за кольцо калитки.

– В другой раз… Утром мне подыматься чуть свет.

У него сокрушенно сорвалось:

– А я думал…

– Скажи, если не секрет, о чем думал? – придвинулась к нему Дашутка. По губам ее бегала улыбка, руки теребили полушалок.

– Давай сядем, тогда скажу.

– Не обманешь?

– Нет, – судорожно выдавил он и тихо, но решительно привлек ее к себе. – Пойдем.

Они уселись на лавочке возле калитки. Старый развесистый тополь протяжно и тихо лопотал над ними.

– Ну, говори…

Запрокинув голову, она глядела ему в лицо, напряженно ждала, до боли прикусив губу. Совсем по‑другому он ощущал в этот миг ее близость. Бурно вздохнувши, Роман решился:

– Люба ты мне, вот что, – выпалил он, собравшись с силами, и припал губами к ее пахнущей ландышевым цветом щеке. Дашутка не оттолкнула его.

Круглые опаловые тучки набегали на месяц, клубилась настоянная на травах теплая мгла, дремотно покачивался и баюкал их тихой песенкой старый тополь. Они не слышали, как, предвещая грядущий день, дохнул из туманных низин прохладой ветерок-раностав, как неуверенно крикнул неподалеку первый петух и смолк, прислушиваясь. Где-то на Подгорной улице бойко ответил ему другой, сразу же заглушённый пронзительным голосом третьего, и скоро заревой переклик петухов закипел по всему поселку. Короткая ночь пошла на убыль. Смутно обозначились крыши домов, деревья, заплоты. Дашутка опомнилась первой, протяжно ойкнув, сказала:

– Пусти… На дворе совсем светло. Увидят нас тут с тобой – житья потом не дадут.

– И взаправду светло, – удивился Роман. – Вот диковина. Ну, поцелуй еще раз на прощанье…

– Хватит… Рома… – Она бесшумно растворила калитку и уже из ограды сказала: – Иди, иди. Увидят ведь.

– Где теперь встретимся?

Дашутка рассмеялась:

– Была бы охота, а место найдется. Иди, не торчи тут, окаянный…

Он отвернулся, пошел. Тогда она крикнула:

– Постой!

Догнав, порывисто обняла крутую шею Романа, поцеловала его прямо в губы коротким поцелуем и, не оглядываясь, побежала в ограду.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62 
Рейтинг@Mail.ru