В тайге он набрел на зимовье, возле которого сушились рассыпанные по земле кедровые шишки и целый ворох уже очищенных орехов. Это была стоянка шишкобоев – людей, занимающихся кедровым промыслом. Он заглянул в зимовье, но оно оказалось пустым – шишкобои были на работе.
Выпив из стоявшего на столе котла кружку еще теплого чая, он собрался уходить, но в это время вблизи послышались нерусские голоса. Он взглянул в окно и увидел подходящих к зимовью японских солдат. Шли они цепью с винтовками наизготовку. Это была верная гибель. Сопротивляться в таких условиях было бесполезно. Оставался один-единственный выход – выдать себя за шишкобоя. Он быстро огляделся, ища в зимовье место, куда бы мог спрятать гранаты и револьвер. Решение пришло мгновенно. В матице, на которой держался потолок, была небольшая выемка, заметная с пола только для высокого человека. Лазо при его росте легко дотянулся до выемки, и через несколько секунд гранаты с револьвером лежали там. Протирая кулаком глаза и позевывая, он вышел из зимовья.
– Руки вверх! – скомандовал ему по-русски широкоплечий с реденькими усиками японский унтер-офицер, наставляя на него револьвер. Он поднял руки. Унтер быстро обшарил его карманы, стал допрашивать:
– Ты кто такой будешь? Большевик?
– Нет, не большевик. Из деревни я, орехи бью здесь.
– Из какой деревни
– Из Березовки, – вспомнил Лазо название ближайшей деревни.
– Проводник! – крикнул унтер. – Ты знаешь этот музик?
И тут только Лазо заметил среди японских солдат пожилого крестьянина в серой сермяжной куртке с посохом в руках. Глаза их встретились, и он с замирающим сердцем ждал, что скажет крестьянин.
– Знаю я этого парня. Наш он, – сказал тот, глядя мимо Лазо.
– Ходи изба! Будем искать ружье, – приказал унтер, ткнув Лазо револьвером.
Все перерыли и перевернули японцы в зимовье, разыскивая оружие. Светя карманным фонариком, лазили под нарами, шарили клюкой в запечье, заглядывали в печь, тыкали штыками в мешки с орехами, заглянули в кадушку с водой. Несколько раз казалось Лазо, что они вот-вот увидят выемку в матице, что они уже видят ее. Сам он, сидя на нарах у порога, видел ее великолепно. Неоднократно порывался он кинуться в дверь, сбить стоявшего там солдата и бежать в тайгу. Но огромным усилием воли удержал себя от этого искушения.
Определив по количеству лежавшей на нарах одежды, что в зимовье живет не один человек, унтер спросил у него:
– Где другой люди?
– В лесу орехи бьют.
– А твоя почему не собирает орехи?
– Я принес мешок с шишками. Если бы не задержался, тоже был бы сейчас в лесу.
Ничего не найдя, японцы вывели Лазо из зимовья, и унтер сказал ему с коварной улыбкой:
– Твоя беги в лес, зови другая люди. Наша будет ждать.
Но Лазо знал, что этого делать не следует. Японцы обязательно убьют его выстрелом в затылок:
– А что их звать-то? Обождите, – скоро сами придут, – ответил он.
– Раз не хочешь, тогда наша убивай будет тебя, – сказал унтер и велел стать ему к стене зимовья. Солдаты отступили шагов на двадцать от стены и по его команде стали целиться в Лазо. Он видел по их веселым лицам, что они хотят просто попугать его. Но когда они выстрелили залпом и пули пробили стену близко от его головы, ему стало не по себе. Однако делать было нечего, следовало терпеть. С плотно сжатыми губами стоял он не шелохнувшись, глядя себе под ноги.
Унтер выбрал кедровую шишку покрупнее, положил ее ему на шапку и выстрелом из револьвера сбил ее, скаля в улыбке широкие зубы. Это понравилось солдатам, они все вдруг стали о чем-то просить унтера. Тогда он принес из зимовья котелок с чаем и, взгромоздившись на камень, поставил котелок на голову Лазо. Через минуту пробитый пулями котелок слетел на землю, окатив Лазо чаем. Солдаты весело засмеялись, заговорили, а унтер показал Лазо язык.
Вдоволь поиздевавшись над ним, японцы оставили его наконец в покое и ушли. Он подождал, пока они не скрылись из виду, и только тогда почувствовал, что весь в поту. Забежав в зимовье и достав из выемки оружие, он пошел своим путем, часто оглядываясь по сторонам. Все пережитое казалось ему кошмарным сном.
Когда он вернулся в лагерь и рассказал о своем приключении, все решили, что оставаться больше в тайге нельзя. Рано или поздно японцы наткнутся на них. Разбившись по двое, пошли они тогда к линии железной дороги. Балябин и Богомяков держали путь к Амуру. Они надумали перейти на китайскую сторону и оттуда уже выбираться в Забайкалье. Василий Андреевич и Павел Журавлев пробирались на разъезд Нанагры, где у Журавлева были хорошие друзья. А Лазо и его ординарец Виктор Попов, беззаветно преданный ему молодой казак из Шарасуна, направлялись в Рухлово – там жил Агеев, машинист с бронепоезда.
Через четыре дня очутились они в Рухлово у Агеева. От него Лазо узнал, что Ольгу семеновцы арестовали, но за неимением улик освободили, и она тоже находится в Рухлово. В тот же вечер Лазо встретился с ней, и они стали думать о том, как им выбраться оттуда во Владивосток. От Агеева им было известно, что делалось в те дни на станциях и в поездах. Пассажиров обыскивали, и белые офицеры без конца проверяли у них документы. Всех подозрительных арестовывали, избивали, а некоторых расстреливали на месте.
После долгих раздумий и советов с Агеевым Лазо пришла в голову счастливая мысль. Однажды он спросил у жены:
– Скажи, Оля, похож я хоть малость на китайца?
– Немножко похож. Разрез глаз у тебя чуточку косой. Только этого мало. Вот если бы тебе еще усы и брови на китайский манер подбрить, тогда, глядишь бы, и за китайца сошел.
– Тогда попробуем рискнуть.
– Что это еще тебе взбрело, Сергей? – удивилась Ольга.
– Видишь ли, Агеев рассказал мне очень важный для нас факт. Здесь при белых снова вошли в моду нравы, которые существовали на Дальнем Востоке в царское время. Китайцы считаются здесь существами низшего порядка. В пассажирские вагоны их не пускают. Ездят они только в теплушках. Там их обычно битком набито, и на эти вагоны мало кто обращает внимание. Ни белые, ни японцы не контролируют теплушек с китайцами… Не сделаться ли нам с тобой до Владивостока китайцами?
– Рискованно, Сергей, но я согласна.
И они решили рискнуть. С помощью Агеева выбрали поезд, который отправлялся из Рухлово ночью. Узнав, в какой из теплушек едут китайцы, они благополучно забрались в нее и забились в самый угол на верхние нары.
Утром смуглые обитатели теплушки были немало удивлены тем, что с ними едут русские, но ничего не сказали. Успокоило их, должно быть, то, что Лазо немного походил на китайца. Они поговорили между собой и перестали обращать на русских внимание.
За длинную дорогу несколько раз раздвигалась дверь теплушки и в ней появлялись физиономии белогвардейских офицеров. Не потрудившись заглянуть в теплушку, они брезгливо морщились и исчезали со словами:
– Ходек черт несет. Навоняли, как козлы, – и заканчивали свое возмущение крепкой руганью.
Но один раз Лазо сильно перепугался. Это было в Хабаровске, где по перрону все время разгуливали калмыковцы, чубатые люди зверского обличья с нагайками в руках. Один из них заглянул в теплушку. Долго разглядывал китайцев, а потом спросил:
– Эй вы, твари! Большевики у вас тут не прячутся?
– Большевики нету, господин капитан, – дружно ответили сидевшие возле дверей и пившие чай китайцы.
Калмыковец постоял с минуту, плюнул им в котел и с матерщиной задвинул дверь…
Через двое суток Лазо уже был во Владивостоке, где скоро началась самая яркая и значительная полоса в его героической жизни.
Лесная коммуна курунзулайцев находилась в диких дебрях тайги. От последнего охотничьего зимовья было до нее восемнадцать верст. На рассвете пятого сентября Фрол Бородищев, младший брат которого Варлам, в прошлом учитель, был одним из организаторов коммуны, повел Романа и Федота в это верное пристанище для всех, кто не сдался на милость врагов в черную осень восемнадцатого года. По глухому переулку выбрались они из Курунзулая, переехали через заболоченную падь и двинулись прямо в ту сторону, где над зубчатыми лесными хребтами краснели зажженные зарей облака. Тянувший с зари студеный ветер быстро прогнал одолевавшую Романа дремоту. Он закинул винтовку за спину и поднял, укрываясь от ветра, воротник шинели, изредка взглядывая на маячившую впереди косматую папаху Фрола.
Верстах в десяти от Курунзулая Фрол свернул с колесной дороги на едва приметную охотничью тропу. Скоро тропа привела их к быстрой горной реке, полной острых камней и белой пены. За речкой тропа пошла петлять среди чернокорых лиственниц и обросших лишайниками валунов, потом круто полезла в хребет, на макушке которого курилось сизое облачко. На скользкой от инея крутизне пришлось спешиться и вести коней в поводу. Из-под копыт их непрерывной струей текли по тропинке мелкие камни и, подпрыгивая, летели более крупные. Тяжелый подъем одолели не скоро. Только в полдень очутились на перевале, где росли коренастые лиственницы, похожие на рыжие щетки, повернутые щетиной на юг.
– Отчего тут деревья такие потешные? – спросил Роман у Фрола.
– А здесь, паря, девять месяцев в году такой ветер с севера задувает, что любой сук либо сломит, либо к югу повернет. Высоким деревьям он верхушки, как ножом, срезает, а раскидистые с корнями выворачивает.
На гребне перевала перед путниками широко и зазывно распахнулась таежная даль. Унимая одышку, как зачарованный, глядел Роман на голубые хребты. Словно гигантские волны окаменевшего моря, тянулись они без конца и края во все стороны, сливаясь на горизонте с ясным небом. В прозрачной оранжевой дымке тонула на склонах ближних хребтов тайга, тронутая охрой и киноварью, синькой и тушью. Серебряными щитами блестели в тайге озера, красными копьями торчали утесы, опаленные солнцем. Трижды окрикнули Романа Фрол и Федот, прежде чем оторвался он от зрелища, невыразимой радостью щемившего его душу. Много горького пережил он за последние месяцы, но не утратил горячей юношеской веры в жизнь. В полном слиянии с землей и небом, с каждым камнем и деревом почувствовал он снова себя, едва увидел необъятный сияющий мир. И снова, как в детстве, опахнуло его ветром счастливых предчувствий, сделало надолго сильным и деятельным. Быстро поправив на коне седло и подтянув подпруги, он двинулся следом за спутниками, начавшими спускаться с хребта.
Спуск был опасным и утомительным. Лошадей опять пришлось вести в поводу. Седла, навьюченные мешками с мукой и печеным хлебом, сползали лошадям на шеи, свертывались набок. Приходилось все время поддерживать их руками и в то же время ступать с крайней осторожностью, чтобы не сорваться в пропасть, где глухо шумел поток. А когда наконец спустились в дремучую таежную падь, похожую на длинный узкий коридор с полоской синего неба вместо потолка, начались буреломы и топи. За топями бешено скачущий в камнях поток прибил тропинку к замшелым утесам, сложенным из гигантских глыб.
Уже начало смеркаться, когда пробирающихся гуськом путников окликнул голос невидимого человека:
– Стой! Кто идет?
– Фрол Бородищев из Курунзулая.
– Фрола знаем. А еще кто?
– А два добрых молодца, которым, кроме вашей дыры, некуда податься.
– Проезжайте! – разрешил тот же голос.
В боковом распадке, под скалой, похожей на гигантский гриб, стояли на полянке сделанные из корья балаганы. У балаганов пылал большой костер, над которым висел на трехногом таганке чугунный котел. Возле костра сидели на скорчеванном бревне два человека – старый и молодой. Старый опускал в котел галушки, а молодой, с едва пробивающимися черными усиками и веснушками на скуластом лице, растягивая гармошку, задумчиво напевал низким рыдающим голосом:
По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах,
Бродяга, судьбу проклиная,
Тащился с сумой на плечах…
Фрол и его спутники были от костра не далее чем в десяти шагах, когда гармонист заметил их. Он сразу вскочил на ноги и, повернувшись к балаганам, гаркнул во все легкие:
– Ребята, Фрол Леонтьевич приехал! Да не один, а с пополнением! – Поставив гармошку на землю, он кинулся к Фролу, поздоровался с ним за руку, а потом обратился к Роману и Федоту: – Добро пожаловать, хлопцы. Честь имею представиться: Васька Добрынин, любитель чужого табака и даровой водки. Если у вас есть то и другое, тогда еще раз здравствуйте.
Из балаганов дружно повысыпали коммунары. Вдруг один из них, в желтой бязевой рубахе с расстегнутым воротом, бросился к Роману и Федоту. С великим изумлением они узнали Семена Забережного. Семен поочередно расцеловался с ними и закричал, обращаясь к коммунарам:
– Ведь это, братцы, мои посёльщики! И надо же быть такому случаю…
– Ну, давай тащи их сюда, – сказал Семену высокий коммунар в потертой кожаной тужурке, накинутой поверх нижней белой рубашки.
Когда Роман и Федот подошли к нему, он взял руку под козырек, отрекомендовался:
– Бородищев, староста лесной коммуны.
– Улыбин.
– Муратов. – Невольно подтянулись, здороваясь с ним и называя себя, Роман и Федот.
– Откуда, товарищи, прибыли?
– Были с Лазо на Прибайкальском фронте, – ответил Роман. – Оттуда отступили с ним до Урульги. С Урульги пошли с эскадроном аргунцев в свои места, но по дороге из-за собственной глупости попали в плен к семеновцам. Было нас в эскадроне сто четырнадцать человек, а в живых остались только мы двое… – и Роман рассказал по порядку о всех дальнейших приключениях.
– А как в Курунзулай попали?
– Случайно узнали о вашей коммуне.
– Ну, что же, товарищи, раз вас знает Семен, мы вас принимаем в свою компанию. Только считаю нужным предупредить: у нас дисциплина строгая. Без крепкой дисциплины нам не прожить, – сказал Бородищев и пригласил их отведать коммунарских галушек.
Назавтра Роман и Федот вместе с другими уже рубили лес для землянок, которыми решено было на совете коммуны обзавестись до больших холодов. А по вечерам Бородищев вел с коммунарами беседы или читал им вслух революционные брошюры и книги. Узнав, что Федот Муратов и Семен Забережный – люди малограмотные, поручил он Роману и Ваське Добрынину обучать их чтению и письму и строго взыскивал с тех и других за каждый пропущенный урок. Наказание было простое – начистить котел картошки или нарубить полсажени дров. Снисхождения он не знал.
Скоро в коммуну приехал борзинский рабочий, коммунист Семенихин, хорошо знавший устройство пулеметов и гранат. Бородищев ему сказал:
– Вот, Иван, даю тебе полтора месяца сроку. Обучи каждого из нас владеть пулеметом и гранатой, как владеешь сам.
И всякий свободный от работ и политзанятий час коммунары учились владеть оружием.
В знойный день на исходе августа Сергей Ильич обтягивал шинами скат колес у кузнеца Софрона. Софронова кузница стояла на широкой луговине, недалеко от ключа, к которому с трех сторон сбегались узкие переулки. Под вечер в переулке, ведущем в Подгорную улицу, появились вооруженные всадники. Было их человек двадцать. Не успели всадники поравняться с часовенкой у ключа, как признал в них Сергей Ильич посёльщиков, ушедших весной на Семенова. Уверенный, что с ними возвращается и его Алешка, поспешил он от кузницы на дорогу. Он уже знал, что Семенова красногвардейцы не победили, и теперь предвкушал удовольствие посмеяться над ними. Опередив всю группу шагов на сорок, ехали гвардеец Лоскутов и Митька Каргин. Потные, понурые кони их часто водили запавшими боками и шли через силу. Можно было сразу определить, что отмахали на них за последние сутки большой перегон. Гвардеец и Митька поклонились Сергею Ильичу. Не ответив на приветствие, он насмешливо спросил:
– Ну что, посыпал вам Семенов перцу на хвост?
– Посыпал, – хмуро оскалился гвардеец и, спеша проехать, хлестнул нагайкой по угловатому крупу коня. Тогда Сергей Ильич обратился к Митьке, который попридержал своего рыжего строевика:
– Алексей мой с вами катит? Что-то не вижу я его.
Митька вздрогнул, переменился в лице, но отвечать не спешил.
– Чего молчишь, вояка? Язык отнялся?
Митька уставился глазами в землю и с трудом произнес:
– Алеху, дядя Сергей, убили…
– Да что ты? Как же это?! – не своим голосом закричал Сергей Ильич. Митька нагнулся и, воровато косясь на подъезжающих казаков, зашептал скороговоркой:
– Свои убили… Побежали Алексей с Петькой Кустовым к Семенову. Петька убежал, а Алексея Сенька Забережный наповал срезал.
Сергей Ильич схватился за голову и, как стоял, так и сел на обочину дороги. Словно собираясь чихнуть, Митька пошмыгал носом, вздохнул и поехал прочь.
В тот день Дашутка и Милодора с двумя наемными поденщицами катали в завозне шерстяной потник. На широкий брезент от палатки ровным слоем разостлали они промытую в щелоке сыроватую черную шерсть. Тщательно выровняв шерстяной квадрат, выложили посередине его из белой шерсти круг и в каждом углу такие же звезды. Но и этого показалось мало богатой на выдумку Дашутке. Белый круг она превратила в лунообразное человеческое лицо, изобразив на нем клочками рыжей шерсти тонкие брови, косо прорезанные глаза и широкий с загнутыми кверху концами рот. Потом завернули в брезент и, часто смачивая водой с голика, стали катать прямо на полу. С каждой минутой потник становился плотнее и крепче. Когда потник был готов, его понесли на речку. Там топтали босыми ногами и полоскали в мельничном русле. Обратно едва принесли его вчетвером на длинной палке. И когда повесили на дворе сушиться, сбежались соседские бабы и долго хвалили искусную работу Дашутки и Милодоры.
После обеда радостно возбужденная Дашутка снимала с гряд огурцы. Наложив два ведра крупных, тронутых золотистым загаром огурцов, шла она из огорода. Навстречу ей вышла из-под крытой камышом повети Милодора, пригнавшая с выгона телят. Она бросила из рук хворостину, взяла из ведра Дашутки огурец и пошла с ней рядом. Весело переговариваясь, вошли они через калитку в ограду и тут увидели входившего в уличные ворота Сергея Ильича. Милодора спрятала за спину огурец, шепнула Дашутке:
– Ну, что-то батюшка свекор туча тучей глядит.
– Не с той ноги встал, должно быть, – рассмеялась Дашутка.
Сергей Ильич подождал, когда они приблизятся, и заплакал. Давясь слезами, выкрикнул:
– Алексея-то… Алешеньку-то нашего убили!..
Дашутка выпустила ведра из рук, рассыпав огурцы. Хватая раскрытым ртом воздух, молча глядела на Сергея Ильича, и по смуглым щекам ее медленно покатились крупные слезы. На рассыпанные огурцы набросились куры и свиньи, но она стояла и ничего не видела.
– Огурцы-то, огурцы, дура, собери! – крикнул Сергей Ильич и, бессильно махнув рукой, пошел в дом. Пока Дашутка собирала огурцы, в доме заголосила Кирилловна. К ней присоединились Милодора с Федосьей и ребятишки. Дашутка поставила огурцы в кладовку, вышла на веранду и дала волюшку вдовьим слезам. Дотемна простояла она на веранде, а когда в доме зажгли свет и позвали ее ужинать, она отказалась и ушла к себе в спальню.
Ночь прокоротала без сна. Закусив до крови губы, сидела на кровати и бесцельно смотрела в окно на усыпанное звездами небо. Наедине со своей совестью мучительно разбиралась она в собственных чувствах. Алешку ей было искренне жалко. Но в то же время, терзаясь от стыда, сознавала, что в глубине души весть о его смерти вызвала чувство облегчения. Всячески упрекала и поносила она себя за это, пробовала думать об Алешке только хорошее, но ничего не могла поделать со смутным и все нарастающим ощущением, что его смерть принесла ей свободу, открыла возможность новой, лучшей жизни.
Перед рассветом с юга пришла гроза. Заполыхали беспрерывно молнии, заливая синим светом спальню, выхватывая из тьмы за окном железную крышу амбара, кусты рябины в саду. Шум начавшегося ливня убаюкал ее, на короткий срок заставил забыться в горячечном сне. И тогда приснился ей Алешка. Он шел к ней в залитой кровью голубой рубашке, в которой ездил венчаться. Зубы его были оскалены, как у мертвеца. Он шел и размахивал похожей на серп шашкой.
– А, так ты рада, что меня убили… Рада, что мое сердце черви сосут… Так вот же тебе… – Он взмахнул шашкой. Шашка коснулась ее в ужасе вскинутых рук.
Она проснулась. Сердце билось редкими, сильными толчками, тело покрыла испарина. И тогда ей показалось, что она умирает. Она рванулась с кровати, подбежала к окну. За окном дымился серый рассвет. С крыши стекала и гулко шлепалась о плиты фундамента дождевая вода. Она распахнула окно, жадно вдохнула свежий воздух и скоро успокоилась.
К утреннему чаю пришла на кухню повязанная черным платком. Федосья и Милодора вяло прибирались там. Сергей Ильич, обрюзгший, с всклоченными волосами сидел за столом. Стакан давно остывшего чая стоял перед ним. Оглядев Дашутку заплаканными глазами, горько скривив губы, он глухо спросил:
– Ну, как ты теперь, Дарья? С нами будешь жить или к отцу уйдешь?
– Если не выгоните, – у вас останусь.
– Что же мне тебя выгонять? Живи. Обижать тебя не буду и другим не дам.
Но недолго после того прожила Дашутка в чепаловском доме. Через месяц стало в Мунгаловском известно, что в Нерчинский Завод вступили семеновские войска. Узнав об этом, сорвал Сергей Ильич со стены берданку и сказал Никифору с Арсением:
– Кончилась большевистская власть. Теперь мы начнем за Алексея отплачивать. Пойдем суд-расправу наводить. Берите ружья. Начнем с Сенькиной бабы.
– Иди, а я не пойду, – заявил Арсений.
– Что! – заорал Сергей Ильич. – Да как ты смеешь меня не слушаться? Мое слово – закон для тебя. Живо собирайся, а не то изобью, как собаку!
Арсений нехотя стал собираться. Тогда вмешалась Дашутка:
– Да чем же Алена виновата? За мужа она не ответчица.
– Не учи меня, – огрызнулся Сергей Ильич. – Не твоего ума это дело. Пошли, – скомандовал он сыновьям. Тогда Дашутка встала в дверях, загородив им выход:
– Не пущу. Опомнитесь, батюшка… не виновата Алена.
Не говоря ни слова, Сергей Ильич размахнулся и ударил Дашутку прямо в лицо. Она отлетела в угол, ударилась затылком о стену и замертво растянулась на полу. Пока отваживались с ней бабы, Сергей Ильич, кликнув по дороге Архипа Кустова и Платона Волокитина, уже подходил к избе Семена Забережного. Алена увидела их, когда они вошли в ограду, поломав ворота. Она успела закрыть на засов сенную дверь. Сергей Ильич толкнулся в дверь, но, видя, что она заложена, бросился к окну, вышиб его ударом приклада и полез в избу. Алена подбежала к окну, замахиваясь топором, истошно крикнула.
Увидав над своей головой занесенный топор, Сергей Ильич кубарем свалился с подоконника на завалинку. В ту же минуту Никифор вышиб второе окно, в два прыжка очутился в избе и бросился на Алену. Вырвав топор, схватил ее за косы и поволок в сени. Платон кинулся к нему на помощь. Алена, обезумев от боли и ужаса, вцепилась руками в дверную колоду, ногами уперлась в порог. С трудом оторвали они ее от колоды, под руки вытащили на крыльцо и сбросили вниз по ступенькам под ноги Сергею Ильичу и Архипу, которые с матерщиной стали пинать и топтать ее.
Услыхав Аленин крик, стали сбегаться в ограду казаки и бабы. Одним из первых прибежал Северьян Улыбин.
– Что же ты это делаешь? Постыдился бы беззащитную бабу терзать! – закричал он на Сергея Ильича. Тот повернулся к нему и, грозя кулаком, прохрипел:
– Ты в заступники не суйся, а то и с тобой расправимся. У тебя тоже хвост замаран!
– На, хоть сейчас убивай, если совесть позволяет, – шагнул к нему Северьян.
– И убью! – вскинул Сергей Ильич берданку. В это время прибежал запыхавшийся Каргин. С ним были брат Митька и Прокоп Носков. Прибежали и другие казаки. Оценив момент и его возможные последствия, дальновидный Каргин выхватил шашку и бросился на Сергея Ильича:
– Брось берданку, старый дурак, а то рубану!
Решительный вид его заставил Сергея Ильича опустить берданку и невольно попятиться. Но вдруг в новом приливе бешенства Сергей Ильич пошел на Каргина:
– Ты что же, Елисей, горя моего не понимаешь? За каким чертом ты явился сюда?
– Горе я твое понимаю. А вот глупости потакать не буду. Не дело ты затеял. Алена за Сеньку не ответчица, – громко, чтобы слышали все, добавил он. – И ты ее лучше не трогай. Алешку этим не вернешь, а всем нам беды наделаешь. Еще неизвестно, что завтра будет.
Сбежавшийся народ дружно поддержал Каргина. Казаки стеной окружили Чепаловых, Платона с Архипом и, размахивая кулаками, все сразу кричали:
– Уходите, сволочи, из ограды!
– С бабами воевать вздумали!
– Не заваривайте каши. Сенька ведь живой, он за Алену всем нам мстить станет!
Озираясь затравленным волком, запаленно дыша, стоял Сергей Ильич в толпе и не знал, как выпутаться из опасного положения. Он видел, что казаки в любую минуту готовы кинуться в драку, что Платон, на кого он надеялся больше всех, махнул из ограды через плетень и уходил без оглядки домой. И тогда Сергей Ильич затрясся, заплакал от бессильной ярости и пошел прочь из ограды. Архип и сыновья трусливо поспешили за ним.
Когда Сергей Ильич вернулся домой, Дашутка уже собралась и ушла к своим. В первый вечер мать вволю напричиталась над ней, утешала как могла. А назавтра, разбудив чуть свет, заставила прибираться по дому, а сама уехала с отцом косить гречиху.
Дашутка истопила печь, поставила варить обед, наносила воды. Потом пошла в огород рвать коноплю. И весь неяркий осенний день не покидало ее ощущение заново переживаемой молодости. От этого спорилась в руках работа и все казалось, что откуда-то из-за конопляников окликнет ее Роман, веселый и нарядный. Окликнет, и, не таясь от людей, пойдут они в голубеющее заречье, в густой черемушник, где прежде так хорошо мечталось о будущем.
Прошло всего полмесяца, как почувствовала она себя так, словно и не уходила никуда из отцовского дома. Чтобы меньше судачили о ней люди, продолжала носить она черный траурный платок на голове, но мысли ее были далеко не траурными. Верила она, что все в жизни переменилось к лучшему. Иногда стыдилась своих чувств, но ничего не могла поделать с собой. Рано или поздно надеялась снова увидеть Романа. Думала, приедет он домой и начнут они совместную жизнь, счастливую, как в сказке.
Не долго тешила себя радужными надеждами. Во второй половине сентября заехал к ним ночевать сослуживец отца из станицы Олочинской. Возвращался он из города Нерчинска, куда отвозил жену начальника станичной таможни. От этого случайного гостя и узнала Дашутка страшную новость. Набирая в горнице на стол, услыхала она, как гость спросил у отца:
– А знаете, что под станицей Куэнгой всех ваших посёльщиков побили?
– Каких посёльщиков?
– Да тех, что отступали с красными на Амур. Я ведь тогда в тех самых местах был и все своими глазами видел. Красногвардейцев, которые на конях двигались из Читы, взяли в плен нерчинские казаки. Сто тридцать человек забрали, а помиловали из них только двадцать. Остальных своим судом осудили и в ту же ночь расстреляли. Я сам видел, как вели расстреливать ваших мунгаловцев: Тимофея Косых, Федота Муратова и еще троих.
– Кто же это могли быть?
– Говорили будто бы, что у одного, который всех моложе выглядел, дядя какой-то большевистской шишкой был.
– Ну, тогда это Роман Улыбин, – сказал Епифан.
Дашутка выбежала из горницы, успела крикнуть матери:
– Ой, беда-то какая!.. – И упала в глубоком обмороке к ее ногам.
Полтора месяца пролежала она после этого в постели. Лечил ее доктор, которому заплатил Епифан пять золотников золота. Когда поднялась с кровати, качалась от ветерка, и ни кровинки не было в ее смуглом лице. Отец и мать относились к ней с особенной заботливостью, но медленно возвращались к Дашутке силы. Ходила она непривычно сгорбившись, ко всему безучастная, всячески сторонилась людей. А глубокой осенью, когда погнал Епифан свой скот зимовать на заимку, попросилась она туда вместе с отцом.