bannerbannerbanner
Даурия

Константин Федорович Седых
Даурия

XX

Елисей Каргин атаманил последний год. Атаманство ему порядком надоело, и он с нетерпением дожидался покрова, когда обычно бывали в поселке выборы нового атамана. В конце мая снова раскинулся у Драгоценки полотняный городок кадровцев, и по-прежнему ежедневно ходил Каргин к Беломестных получать распоряжения. В поселке давно уже косили сено, а он еще ни разу не удосужился побывать на покосе, где работали у него брат Митька и сестра. Только перед самым Ильиным днем, когда началась метка зародов, отпросился он у Беломестных на помощь косарям.

Уже заметно припекало, когда выехал Каргин из поселка. По немолчной трескотне кузнечиков в полыни, по крикам домашних гусей и уток в озерке у поскотины решил Каргин, что к вечеру соберется гроза, и стал поторапливаться.

За поскотиной догнал его Платон Волокитин на громыхающей телеге.

– Здоровенько, Елисей Петрович! Размяться, говоришь, поехал?

– Да вот вырвался кое-как. Мне ведь мое атаманство вот где сидит, – похлопал себя Каргин по затылку. – Я ведь не богач, для меня оно чистый разор. Дела не делаю и от дела не бегаю. А ты, глядишь, всех обогнал?

Платон любил прихвастнуть. Рассмеявшись, он с готовностью сообщил:

– Да, не жалуюсь. Сто копен сметано, и в кошенине лежит не меньше. Через недельку оно и конец. Покос мне беда добрый угодил. Накошу нынче сена с избытком. Только бы вот дождя эти дни не было, а то попортит кошенину.

– Ну, тогда поторапливайся. Примечаю я, что без грозы сегодня не обойдется. Вишь, как парит, – показал Каргин на небо.

На росстанях Платон свернул налево.

– Прощевай пока, – приподнял он соломенную шляпу, – мне ведь сюда.

– Подожди, подожди. Мне тебя спросить надо…

– О чем? – повернулся к нему Платон и невольно переменился в лице.

– Что это у тебя в воскресенье за потасовка с кадровцами была?

– Да полезли они на меня по пьяной лавочке. Вот и поучил я их маленько.

– Маленько, говоришь? А как же у Палашки дверь вместе с колодами вывернул?

Смущенный Платон, то и дело моргая глазами, проводя языком по губам, принялся оправдываться:

– А что же мне было делать, ежели кадровцы уцепились за дверь и уходить не желали?

– Сколько их было?

– Да, кажись, четверо. Путем я не разглядел – темно было. Я их сперва пробовал уговорить, да где там, подвыпили ребята и давай задираться. Обхватил я их всех руками, да и потянул не шибко чтобы здорово, а колоды-то возьми и вылети. Ребятки потом бить меня кинулись. Пришлось мне их через плетень покидать…

– А как же у Палашки ты оказался?

– Да ведь она мне кума. Зашел к ней, да и засиделся ради праздника, – врал Платон, боясь взглянуть на Каргина. А Каргин не унимался. Он знал, что к Палашке Платон похаживает неспроста, поэтому продолжал его допрашивать:

– Чего-то шибко к ней похаживаешь, да все ночью норовишь.

– Враки… Не хочу я их слушать, тороплюсь, – крикнул Платон и принялся нахлестывать коня.

Довольный, что подзавел его, Каргин с ухмылкой поглядел ему вслед и поехал дальше. Но не успел он отъехать тридцати шагов, как Платон окликнул его:

– Ты ничего не видишь?

Каргин обернулся. Платон показывал рукояткой бича на перевал, по которому вилась дорога к Орловской. На перевале густо взвихрилась пыль, медленно растекаясь по широкой его седловине. Через минуту на жгуче блестевшей дороге появился черный ком и стремительно покатился вниз. Скоро можно было различить лихую, с рвущимися в стороны пристяжными тройку, которую гнала по опасной крутизне какая-то забубённая сорви-головушка. Что-то смутно краснело над тройкой. Лентами ли обвитая дуга, алая ли ямщикова рубаха, или гарусный шарф его милой любушки? Как ни вглядывался Каргин, заслоняясь от солнца рукой, но определить не мог.

– А ведь, кажись, откосились, паря, – донесся до него неузнаваемо изменившийся голос Платона.

Гулко копытила, буйно рвалась оголтелая тройка. Вот она скрылась в ложбине, мелькнула за кустиками и вынеслась на каменистый пригорок. Бешеная скороговорка колокольцев донеслась оттуда. На одно мгновение, на один непередаваемо короткий миг поредела над нею ржавая пыль, и тогда сквозь закипевшие на ресницах слезы увидел Каргин красный флажок.

– Война! – прокричал он Платону и круто повернул коня. Яростно настегивая его бичом и вожжами, поскакал к поселку, надеясь перерезать тройке дорогу, но не успел. В каких-нибудь двадцати шагах от него пролетели ее вороные, роняя на дорогу горячие хлопья мыла. Звонко рубили подковы дорожный камень, высекая искры; крутились, сливаясь, колесные спицы, подпрыгивая, грохотал тарантас. Сквозь клубы пыли разглядел Каргин в тарантасе станичного казначея Таскина, прокричал ему хриплым от напряжения голосом:

– С кем?

Таскин, обернувшись, махнул ему рукой и что-то крикнул. Но сквозь гул карьера и трезвон колокольцев донесся похожий на стон обрывок:

– ан-ни-е-ей…

«С кем же? – мучительно размышлял Каргин, поспешая вслед за тройкой. – С Японией, с Китаем?.. Если с китайцами, так нынче же в бой… Вот тебе и покос, вот тебе и праздничек». Каргин не забыл еще и прошлой войны, на которой вдоволь хлебнул и мук и горя. Давно это было, но все до мельчайших подробностей помнится ему. Только отсеялись тогда, как с красным флажком в самый троицын день, когда носили девки по улицам разукрашенную лентами березу, нагрянула беда. Первый бой тогда с войском «Большого кулака» был под Абагайтуевским караулом. Четвертый пеший батальон, в котором находилось много мунгаловцев, прижали китайцы к берегу Джалайнора. Весь батальон погиб бы тогда если бы не подоспели ему на помощь Первый Нерчинский полк и казачья батарея. Темной дождливой ночью сорок верст проскакали нерчинцы по грязным дорогам. Как сейчас, помнит Каргин пригорок, на который картинно вылетела и снялась с передков батарея. С закрытых позиций стрелять тогда не умели. Не успели ездовые съехать с конями в лощину, как начали бить по батарее китайские пушки, стоявшие в выемке у линии железной дороги. Стреляли они плохо, а русские батарейцы по видимой цели били отлично. Они накрыли цель вторым снарядом. Полетели в воздух шпалы, колеса китайских пушек и орудийная прислуга. Сразу же развернулся тогда в неоглядно широкую лаву Нерчинский полк, в котором были и мунгаловцы. Зловеще сверкнули на утреннем солнце пики и шашки, глухо застонала под тысячами копыт земля. Китайцы не выдержали стремительного удара конницы и пошли наутек. Никогда не забыть Каргину первого зарубленного им китайца. Китаец был высокого роста, с длинной и толстой косой. Выстрелив в Каргина и промахнувшись, кинулся он через канаву. Здесь настиг его Каргин, полоснув наискось по смуглой и тонкой шее, начисто срезав с плеч голову вместе с косой…

* * *

…Над знойной улицей еще лениво растекалась поднятая тройкой пыль. На дороге билась попавшая под тарантас белая курица, вокруг которой бегали с печальным писком желтые цыплята. Над курицей причитала растрепанная Аграфена Козулина. Завидев Каргина, она бросилась к нему, принялась жаловаться.

– Не до этого теперь, дура-баба! – заорал на нее Каргин. – Тут война объявлена, а ты над курицей воешь. Пошла с дороги!

– Война? Да что же теперь такое будет? – всплеснула Аграфена руками и посторонилась, размазывая по щекам неудержимые бабьи слезы.

Не успел Каргин доехать до дома, как повстречались ему Беломестных и хорунжий Кобылкин, скакавшие в лагерь. Лица их были взволнованны, движения порывисты. Круто осадив коня, Беломестных прокричал:

– Война, Елисей Петрович! Мы немедленно выступаем. Приготовьте семьдесят одноконных подвод. Пока… – Он резанул коня нагайкой, по гладкому, лоснящемуся крупу, и, высекая искры из придорожных камней, понес его конь по жаркой улице. Каргин успел спросить у Кобылкина:

– С кем?

– С Германией, с подлой кайзеровской Германией, – ответил тот и, подхватив слетевшую с головы фуражку, помчался следом за Беломестных.

Не распрягая, бросил Каргин в ограде коня и кинулся к сборной избе, где дожидался его растерянный Егор Большак. Перекинувшись двумя словами, побежали они собирать десятников, чтобы оповестить народ на покосах. Скоро четыре конных десятника с красными флажками в руках, не жалея коней, понеслись в луга. Завидев их, бросали мунгаловцы несгребенную кошенину, недометанные зароды, падали на коней и неслись со всех сторон к поселку…

Улыбиных весть о войне застала на дальнем покосе. Все утро косили они густой и сочный пырей, и косить его было легко и приятно. Солнце уже стояло прямо над головой, когда вернулись они на табор к островерхому зеленому балагану, стоявшему в кустах над студеной таежной речушкой. Повязанная белым платком Авдотья тотчас же принялась варить обед. Северьян уселся отбивать литовки. Откинув с лица волосяной накомарник, сидел он в тени у телеги и весело постукивал молотком. Неподалеку от него умывались прямо из речки Роман и Ганька, а рядом с ними кувыркался в траве беззаботный мокрый Лазутка. Изредка Северьян бросал довольные взгляды на жену и сыновей и радовался, что есть у него такая семья, с которой можно жить и работать не хуже других.

Скачущего по дороге всадника с красным флажком увидела раньше всех Авдотья.

– Северьян! Ребятишки! – с болью и отчаянием закричала она. – Глядите, глядите… Беда ведь какая-то.

Северьян вскочил на ноги и, глянув на всадника, выронил из рук молоток. Подбежавший к нему Роман увидел, как по щекам его потекли крупные частые слезы.

– Ну вот и отработались… Ромаха, – сказал отец, – запрягайте коней, это ведь война…

Пока Роман и Ганька запрягали лошадей, отец с матерью торопливо укладывали на телегу литовки, постель и одежду. Недоварившийся суп вылили на землю, и за него, давясь и чавкая, принялся Лазутка. Отец пнул его в сердцах, огляделся с тоской по сторонам и приказал:

– Садитесь… Кучери давай, Ромаха…

Только выехали на дорогу, как их нагнали спешившие в поселок верхами Семен Забережный, Матвей и Данилка Мирсановы.

 

– С кем, Семен, война-то? – спросил Северьян.

– С германцем, паря. Хорошо, что хоть не с китайцем, а то бы наше дело – с покоса да прямо в бой.

– Радость от этого небольшая. Все равно всем нам солоно придется: война теперь куда побольше будет, чем с японцами.

– И за каким чертом только воюют и воюют? От прежней войны не опомнились, а тут новая. И что это оно деется на свете? – стараясь перекричать стук телеги, недоуменно спрашивал Северьян.

– Кому-то, стало быть, от этих войн выгода, – наклоняясь к нему с седла, говорил Семен.

Скакавший по другую сторону телеги Матвей, услыхав слова Семена, прокричал ему:

– Какая же от войны выгода может быть? Просто полез на нас германец, тут хочешь не хочешь – воюй.

Роман, которому от охватившего его возбуждения тоже хотелось говорить, не утерпел и сказал казакам.

– Не устоит против России Германия. У нас народу в три раза больше. Да и народ-то какой! Один наш казак десяти германцам бубны выбьет.

– Дурак ты после этого, – ткнул его в спину отец, – раз не понимаешь ничего, так помолчи. На войне-то ведь не кулаками дерутся.

Разобиженный Роман умолк и принялся хлестать бичом взмыленных лошадей да мечтать, как пойдет он на войну и покажет германцам, как умеют их рубить и колоть казаки.

Кадровцев проводили после обеда. Походным порядком пошли они на станцию Даурия, куда должны были поспеть за двое суток. А под вечер пришел из Орловской приказ о мобилизации пяти возрастов.

Уже на закате собрались мобилизованные на площади у церкви. Длинной шеренгой стояли они, разложив на попонах перед собой свое походное обмундирование. Тут же находились и их оседланные кони, которых держали на поводу отцы и старшие братья служивых. Каргин и Егор Большак придирчиво проверяли казачью справу. У всех нашли они справу в полном порядке.

Но когда стали осматривать лошадей, забраковали коня у Ивана Гагарина. Конь припадал на заднюю ногу.

– Ты что хромого коня подсовываешь? – напустился Каргин на Гагарина. – Его ветеринар наверняка забракует, а я должен за тебя головомойку получать. Давай другого коня.

– А где я тебе его возьму? У меня ведь табунов нету, я и на этого-то едва сбился. Последнюю корову продал, ребятишек без молока оставил. Да и чем мой конь хуже других? Оступился он у меня, когда я с покоса домой скакал. К завтрему у него все пройдет, – загорячился Гагарин.

– Ну, это еще бабушка надвое гадала, – не сдавался Каргин. – А вдруг у него мокрец или копытница?

– Типун тебе на язык! – закричал в это время подошедший к ним отец Гагарина, седой и сутулый старик, подвыпивший с горя.

– Ты с кем это так разговариваешь? – повернулся к нему взбешенный Каргин. – Одного сына не мог снарядить как следует. Где хочешь, а доставай другого коня.

– Господин поселковый атаман! Елисей Петрович! – взмолился, трезвея, старик. – Прости ты меня за мое слово, а только нет у коня ни мокреца, ни копытницы. Оступился он, ей-богу, оступился. Это я подлинно знаю. Ведь ты же видел, каким мы его купили.

– Ничего я не видел. А ты давай мне коня как по уставу положено.

– Зря ты, Елисей Петрович, к Гагариным придираешься, – сказал Каргину стоявший неподалеку Семен Забережный, – конь у них по всем статьям гож. Зашиб он ногу, а это не беда. День-два, и будет он в полном порядке.

Подошедшие на шум старики, осмотрев гагаринского коня, поддержали Семена, и Каргину волей-неволей пришлось уступить.

Когда он отошел от Гагариных, отец Ивана поклонился старикам и со слезами на глазах сказал:

– Ну, спасибо, посёльщики… Выручили, дай бог вам здоровья.

– А ты подожди радоваться! – крикнул старику Сергей Чепалов. – Неизвестно еще, что задний лист скажет. Коней-то еще в станице ветеринары щупать будут.

Старик рванулся к Чепалову, прохрипел:

– Радуешься, сволочь, чужой беде. Катись лучше к такой матери, пока я тебе по уху не съездил. Ты нам, кровопивец, хуже всех супостатов!

Купец поспешил убраться, а расходившегося старика принялись уговаривать Семен и Северьян Улыбин.

Всю ночь в поселке горланили гульбища, шли сборы. Назавтра, по солнцевсходу, повел Каргин в Орловскую около тридцати мобилизованных мунгаловцев, которых до самого перевала провожала многочисленная родня. Бабы и девки навзрыд голосили, старики требовали побить поскорее германцев и возвращаться домой. В ответ мобилизованные обещали не посрамить земли русской, не уронить казачьей славы.

Только выехали из улицы, как Каргин сказал:

– А ну, братцы, затянем песню. С песней оно веселей.

Платон Волокитин, потрепав по мокрой шее своего гнедого строевика, завел рыдающим голосом:

 
Закипели во полях озера,
Взволновались к непогоде тростники…
 

Тряхнув чубами, все дружно подхватили:

 
Вспомним, братцы, бой у Джалайнора,
Как дрались там забайкальцы-казаки.
 

И долго замирали в нагретых солнцем травах дрожащие тенора подголосков.

На перевале остановились проститься и выпить в последний раз с родными, обнять детишек и жен и в слезах полюбоваться на родную, широко разбежавшуюся степь, на зеленые сивера и голубые хребты, затянутые знойным маревом. Неподалеку было кладбище. Многие сбегали туда проститься с дорогими могилами, захватить с них щепотку земли, которая, по старинному поверью, оберегает служивых от пули и шашки. Потом долго выпивали и прощались. Многие после выпивки не могли сидеть в седлах. Их усадили в телеги, отцы и матери перекрестили их и долго махали им вслед фуражками и платками.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Много семей оставила война в Мунгаловском без хозяйских, до всего доходчивых рук. Загорюнился и притих поселок. У церковной ограды не собирались больше в будничные вечера охочие до веселья девки. Под темным и теплым небом не звучали там песни кадровцев, не мелькали красные огоньки папирос, не шептались в тени тополей влюбленные пары. Распрямились и загустели на месте игрищ полынь да крапива. Целыми днями разгуливали в них наседки с цыплятами, спали разморенные зноем свиньи.

Пусто было не только в поселке. Меньше виднелось народу на густотравных ближних и дальних покосах. В широких падях стояли деляны некошеной травы, лежала неубранная кошенина, давно превратившаяся в заплесневелую труху. За воротами поскотины, у дороги к заимкам, зарастал остистым пыреем наполовину передвоенный пар низовского казака Лукашки Ивачева. Выпряженный плуг валялся в затравенелой борозде. На широком лемехе его, когда-то ясном, как зеркало, вила затейливые узоры ржавчина, мышиный горошек, усеянный крошечными стручками, беззаботно оплел колесные спицы и бычье ярмо. На меже стояли рассохшийся лагушок из-под воды и трехногий таган, на котором болталась какая-то выбеленная солнцем тряпка.

Первое время мунгаловцы не замечали горького запустения на лугах и полях. Было им не до этого. Провожали они в чужедальнюю сторону сыновей и братьев. Провожали с выпивками и песнями, с пьяным бахвальством. Требовали старики на проводинах от своих служивых не посрамить в боях казацкого звания и со славой вернуться домой. Никто из них не думал в те дни о работе. Тряхнув стариной, вспоминали седые служаки Вафаньгоу и Тюренчен, Мукден и Лябян. И было им, пьяным, по колено любое море.

Но отшумели прощальные гульбища, и наступило безрадостное похмелье. Неприглядная обыденность властно напоминала о себе всем, кто остался дома. Снова нужно было впрягаться в работу, наживать горбы и мозоли в заботах о хлебе насущном. В ту пору и бросились людям в глаза нераспаханные пары, тоскующие о литовках травы.

Проезжая мимо Лукашкиного плуга, с болью глядели на него старики и бабы и по-особенному тяжело переживали нагрянувшую беду. Не одна молодуха глотала соленые слезы, а старики угрюмо вздыхали и с тоски оглядывали поля, где начинала уже приметно желтеть пшеница, волнуемая горячим ветерком, и никла долу под наливными колосьями белесая ярица. Умудренные опытом, знали старики заранее: надолго затянется в этот год страда и немало хлеба, выбитого осенней непогодью, вылущенного прожорливой птицей, уйдет под снег. И от тягостных дум сушила сердца стариков кручина.

А далекая война, словно вешний пал, раздуваемый сильным ветром, охватывала тем временем все новые города и страны. Узнавали о том мунгаловцы в праздничные дни, когда собирались послушать новости, которые вычитывал им Елисей Каргин из «Газеты-копейки» и «Сельского вестника». Даже такие дряхлые старики, как Андрей Григорьевич, приходили на эти читки. Всем не терпелось узнать, на чьей стороне победа. В сумерки разбредались они от Каргина по домам, и в зорях на западе мерещились им зловещие отсветы грозного полымя, охватившего целый мир. Наиболее суеверные из них во всем искали и находили дурные приметы, пугая ими старух и ребятишек.

Довелось старику Пестову три вечера подряд услыхать петушиный крик, и объявил он в своей семье, что не к добру поют петухи в неурочный час. Надо, мол, ждать теперь какой-нибудь новой напасти. Назавтра рассказать о худой примете заявился он к своему полчанину Андрею Григорьевичу. А у Андрея Григорьевича оказалась припасенной в свою очередь не просто примета, а целое предзнаменование. В позапрошлую душную ночь плохо спалось ему в горнице. Вышел он в самую полночь на крылечко охолодиться, успокоить старческую одышку. Зеленоватое небо было густо осыпано сочными переливчатыми звездами. Только успел он окинуть его взглядом от края до края, как понеслись по нему огненные стрелы. Множество белых полос прочертили они в вышине с востока на запад.

Охнул старик Пестов, когда поведал ему об этом Андрей Григорьевич. Охнул и торопливо зашепелявил:

– Худая, кум, примета, шибко худая.

Андрей Григорьевич оробел и невольно перекрестился.

– К чему бы оно такое? – спросил он с дрожью в голосе.

– Точно я тебе, кум, не скажу. Один Господь Бог о том знает. А только сдается мне, – поднял старик указательный палец левой руки, – конец света близко. Это тебе Божье знаменье было, не иначе.

– Неужто знаменье? – искренне изумился Андрей Григорьевич.

– Оно, кум, оно! Сподобился ты, грешный, великой чести.

Роман сидел за столом и, посмеиваясь украдкой, слушал разговор стариков. При последних словах Пестова он не выдержал, прыснул от смеха. Пестов услыхал и напустился на него:

– Ты чего тут ржешь? Жеребец проклятый! Все хиханьки да хаханьки. Совсем от рук отбился. Разве можно над старшими смеяться?

– Я не смеюсь, это мне кусок в горло попал.

– Кусок… Знаем мы, какой кусок, – не унимался старик. – Охульничаешь, гневишь Бога, вот он тебя и наказывает.

Андрею Григорьевичу намек гостя на недавнюю расправу с Романом не понравился. Он крякнул и холодно оборвал его:

– Бог тут ни при чем, кум. Подлые люди это сделали.

– Бога здесь приплетать нечего, – поддержал Андрея Григорьевича Северьян, – не Бога наш Ромка прогневил, а Чепаловых. Только чисто сработали, сволочи, уличить их нельзя.

– Да что он им сделал такое? За что они извести его решились? – спросил Пестов и, чтобы лучше услыхать ответ Северьяна, приставил ладонь к заросшему сизым волосом уху. Северьян кивнул на Романа:

– Об этом его самого спрашивай.

Пестов спросил. Густо покраснев, Роман нехотя буркнул:

– А я почем знаю.

Отец не раз в его присутствии откровенно пояснял соседям и родственникам, почему пало его подозрение на Чепаловых. Но, обличая Чепаловых, он безжалостно обличал Романа, чтобы научить его уму-разуму. Хуже всякой пытки были эти отцовские речи. В такие минуты, которых много было пережито после выписки из больницы, Роман ненавидел отца и не раз пытался кинуться на него с кулаками. Больно и совестно было ему не только за себя, но и за Дашутку, чье имя отец нещадно чернил. Он боялся, что и сейчас отец начнет расписывать перед Пестовым его вину. Но, поймав осуждающий взгляд Андрея Григорьевича, Северьян замолчал. Не дождавшись ответа, Пестов досадливо кашлянул и полез в карман за табакеркой. Заложив за губу щепотку табаку, он разгладил бороду и сказал:

– Женить его вам надо, чтоб не баловал. Это самое верное средство.

– Мы и сами так думали, пока война не случилась. А теперь погодим.

– Да отчего же годить? Война женитьбе не помеха.

Андрей Григорьевич рассмеялся, хлопнул Пестова по плечу:

– Не помеха, говоришь, а сам концом света пугаешь. Как же оно так?

– Ну тебя к Богу! – отмахнулся от него смущенный кум. – Мы свое пожили. А молодые, пока гром не грянет, креститься и не подумают… Так что жените его – и никаких.

– Нет, пусть уж лучше в холостяках походит. Затянется война, и его забреют, ведь он у нас, слава Богу, не урод. А молодая жена без него живо с пути собьется, это дело известное.

 

Услыхав слова Андрея Григорьевича, вышла из кухни Авдотья, подбоченилась и, глядя на него, укоризненно бросила:

– Больно плохо ты, батюшка свекор, о бабах думаешь. Обидно мне твою речь слушать. Я вон у тебя три года без мужа жила, а разве ты про меня скажешь плохое? Я Северьяна ждала и головы не теряла, хвостом не крутила. У меня и невестка такой будет. Я ей воли на дурное не дам… А вам с Северьяном пора и про меня подумать. Наработалась я на вас досыта, свету Божьего мало видела. Вы ведь мне прислуг и кухарок не нанимали, за всем и везде я одна поспевала.

Редко так разговаривала Авдотья с мужем и свекром при посторонних людях. Северьян недовольно поморщился, а Андрей Григорьевич изумленно повел кудлатыми бровями.

– Какая тебя муха сегодня укусила? – заворчал он на Авдотью. – К чему свой разговор ведешь?

– К тому, что нужна мне замена на старости лет. Хочу я в своем дому за невесткиной спиной пожить, а не разрываться день-деньской во все стороны. Жените мне Романа осенью – и все!.. – вызывающе бросила она.

Андрей Григорьевич внимательно оглядел ее, затем повернулся к Северьяну и, указывая на нее, насмешливо подмигнул:

– Слышишь: каким ветром из кухни подуло? Придется тебе на свадьбу раскошеливаться. Хотя и не в очередь, а благоверная твоя резон говорит.

– Резон-то резон, – почесал Северьян в затылке, – только кошеля моего не хватит, чтобы и свадьбу сыграть и строевого коня Ромке купить. Да ежели бы одного коня, тогда еще туда-сюда. А то форменное седло – раз, шашка – два, – принялся загибать он пальцы левой руки, перечисляя все, что полагалось иметь казаку, уходившему на службу. Авдотья не вытерпела, перебила его:

– С конем и обмундировкой погодить до будущего года можно.

– Говоришь и сама не знаешь что, – горячился Северьян. – Я и сам был бы рад-радешенек о Ромкиной справе совсем не думать, да война заставляет. Теперь молодых обязательно раньше срока на службу возьмут. У меня только вчера об этом разговор с атаманом был. Спрашивал он, скоро ли конем обзаведемся. Сказал я ему, что сейчас достаток не позволяет. Надеемся, мол, на новый урожай. А он велел поторопиться. Отставать, говорит, вам негоже.

– Это он точно говорит, – согласился Андрей Григорьевич. – Мы, Улыбины, казаки не третий сорт, не оборвыши. Наша фамилия в Забайкальском войске известна. Так что придется нам выбирать, что вперед, – свадьба или казачья справа. Сразу того и другого при нашем зажитке не осилить.

– Да и тут может закавыка получиться, ежели не дадут нам с конем нового хлеба дождаться. Прикажут Ромку в месяц собрать – вот мы и сели да запели. Кубышки ведь с золотом у нас не водится, – продолжал сокрушаться Северьян.

– А вы свадьбу победнее устройте, – посоветовал Улыбиным Пестов.

Но Северьян и Андрей Григорьевич оба в голос заявили, что это не годится. Родственники невесты – люди справные, и на бедную свадьбу их не сговоришь. Когда Пестов ушел, Андрей Григорьевич, испытуя Романа, спросил его:

– Сам-то ты, жених, как думаешь? Может, мы без тебя решаем? Больно уж девка у Гордовых хороша. Жалко будет, ежели не тебе достанется.

– А что тут надумаешь, – ответил Роман. – Мне, может, завтра срок службы подойдет. Жалко мне маму, замоталась она у нас, но я и Елене жизнь портить не могу. Стыда в том нет, ежели я после войны женюсь. А вот как на службу не снаряжусь по-хорошему, тогда и вам нагоняй будет, и я стыда не оберусь.

– Молодец! Дельно рассуждаешь, – похвалил его Андрей Григорьевич и велел ему исподволь подыскивать для себя строевого коня.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62 
Рейтинг@Mail.ru