bannerbannerbanner
Даурия

Константин Федорович Седых
Даурия

– Останешься? – спросила она, помолчав.

– Нет, мама. Меня товарищи ждут. Я им слово дал, что вернусь. А тебя попрошу сказать о моем приезде Симону Колесникову. Пусть он тайком завтра в зимовье проберется. Поговорить с ним надо.

– Ладно уж, сделаю.

Она тяжело перевела дыхание, обронила ему на лоб горячую слезу и, не сказав больше ни слова, медленно вышла из горницы, прикрыв дверь. Щемящей жалостью к ней наполнилось все его существо. Расстроенный, достал он из кармана брюк кисет, закурил и стал прислушиваться к тихому говору отца и деда, доносившемуся из кухни. Скоро потух там свет, замер постепенно разговор. А он все не мог заснуть. Впечатления дня неотступно стояли перед его глазами, тоскливые мысли назойливо лезли в голову. Глядя на узкую полоску лунного света, пробивавшегося сквозь ставни одного из окон, впервые томился он от бессонницы в доме, где так сладко и крепко спалось ему в прежние годы.

XXIV

Едва он забылся тревожным и чутким сном, как Андрей Григорьевич, постукивая костылем, принялся будить его:

– Вставай, брат, пора. На дворе уже светает.

Он повернулся на спину, откинул назад растрепанный чуб. Припомнив все, зевнул, прикрывая ладонью рот, и быстро поднялся с дивана. Андрей Григорьевич подал ему просушенные на печке, еще горячие чулки. Он обулся и вышел на кухню. В кухне жарко топилась печь. Румяные блики пламени плясали на стеклах окон, на крашеных створках шкафа-угловика, на выскобленных дожелта половицах. На столе кипел самовар, лежала горка испеченной в золе картошки. Мать и отец завтракали. Увидев его, оба приветливо улыбнулись. Мать бросила недопитый стакан, засуетилась, подавая ему мыло и полотенце, наливая воды в рукомойник.

Когда Роман умылся и старательно причесался в горнице перед зеркалом, отец позвал его за стол, добродушно осведомился:

– Как спалось? – И, не дожидаясь ответа, сказал: – Давай подкрепляйся чем Бог послал.

Мать придвинула ему стакан с чаем и блюдце сметаны, отец подал самую крупную картофелину. Он взял ее и подумал: «А все-таки хорошо дома».

Сразу же после завтрака отец повел его в зимовье. На востоке краснела над снежными сопками студеная заря. Над поселком в пепельном небе гасли звезды, разносило ветром клочья дыма из труб. В зимовье было еще совсем темно. Обметанное заледенелой изморозью маленькое квадратное окошко почти не пропускало света. Острый запах мочи и пота встретил вошедших, стайка ягнят шарахнулась от порога. Пока Роман оглядывался, отец зажег огарок свечи, вставил его в оклеенный бумагой фонарь. Подвесив фонарь на крюк в потолке, пошел в ограду за дровами, а Роман прошел в передний угол, сел на лавку и стал любоваться ягнятами. Глухо постукивая копытцами, они перебегали с места на место. Скоро самый большой ягненок с белой курчавой шерстью подошел к нему, обнюхал его унты, потом осмелился и лизнул руку. Роман погладил его, ягненок доверчиво привалился к его ногам и стал чесаться. Отец вернулся с дровами, стал укладывать их в печку. Когда печка была затоплена и дрова хорошо разгорелись, отец подсел к Роману. Глядя на огонь, почесал напалком кожаной рукавицы у себя за ухом и, словно извиняясь, сказал:

– Под замком тебя, паря, придется держать. Днем тут ребятишки в пряталки играть любят. Ежели не замкнуть, живо на тебя наткнутся… А сейчас давай пол выметем, чтобы воздух чище был, а то ведь здесь от вони все глаза у тебя выест.

Они замели помет в угол, сложили его в корзину, а пол посыпали свежим песком из стоявшей под порогом кадушки. Отец пошел выносить помет и вернулся не скоро. Оказывается, он заходил в дом, откуда принес полбулки хлеба, медный чайник и потрепанную книжку в пестрой обложке.

– Это я у Ганьки украл, – подал он Роману книжку. – Она у него из школы. Почитай, чтобы легче день скоротать.

Роман поднес книжку к фонарю. Она называлась: «Штуцерник Нечипор Зачины-Вороты и его потомство». Отец, выпустив ягнят к маткам, не уходил, переминаясь с ноги на ногу. Роман понял, что объяснения не избежать, и повернулся к нему.

– Ну как, надумал что-нибудь? – спросил отец, покашливая в кулак.

– А чего мне думать? Двадцать раз все думано-передумано. Не пойду я к атаману.

– Дело твое. Только смотри, паря, не ошибись. По-моему, зря ты с большевиками связался. Выведут их всех под корень, куда тогда денешься?

– Не выведут. Только ведь в Сибири Советской власти нет, а в России она стоит и стоять будет.

– А какая тебе-то нужда в этой власти? Казакам она, кажется, не дюже выгодна.

– А ты знаешь, сколько в России казаков?

– Кто же его знает. Немало, конечно. А сколько в точности – не знаю.

– Шесть миллионов их. А всего народу в России сто семьдесят миллионов. И сто пятьдесят из них – за Советскую власть. Пойдут казаки против – раздавит их Россия, как тараканов. А потом, если ты хочешь знать, таким казакам, как ты да и многие, Советской власти бояться нечего. При ней и наша беднота увидит свет в окошке. Разве мало у нас бедноты-то?

– Да что ты все за бедноту распинаешься? И кто это тебя с ума-разума сбил?

– Никто меня не сбивал. Сам я знаю, с кем мне быть, на чьей стороне правда. С большевиками я оттого, что хочу свою жизнь прожить по-человечески, а не по-скотски. Слушаю я тебя и ушам своим не верю. Раньше ты так не рассуждал и старые порядки больше всего хаял, когда нас богачи каторжанской родней звали, нос от нас воротили. И от тебя, не от других научился я за бедноту душой болеть, а теперь ты вон как заговорил.

Слова его сильно поразили Северьяна. Была в них очевидная правда. А горячность и убежденность, с которой говорил Роман, разбудили в нем отцовскую гордость. «Кремешок парень-то стал, – любовался он им, – я ему свое, а он мне свое. Режет, что твоя бритва. Весь в меня». Кончилось тем, что он спокойно сказал:

– Ладно. Раз уж ты такой, живи своим умом. – И он поплелся из зимовья.

После его ухода Роман попробовал читать, но от тусклого света глаза его скоро устали. Тогда он разостлал на голбце захваченный из дому войлок, положил под голову полушубок и лег спать. Проснулся, когда уже было светло. В заледенелое окошко бил яркий солнечный свет, на полу зимовья шевелилось желтое пятно. Печка протопилась. Он замел в ней угли, закрыл трубу и поставил в загнетку чайник. Потом подошел к окну, стал дышать на него и протаял круглую, величиной с полтинник дырку. Окошко выходило в проулок, по которому ходили и ездили к проруби. «Интересно, кого увижу первым, – вспомнил он старинное поверье, – если девку – к свадьбе, старуху – к хворости, казака – к войне». Скоро послышался в проулке скрип шагов, звон ведер. Он прильнул глазом к стеклу. Шли две соседские девки с раскрашенными ведрами на коромыслах. До него долетел обрывок их разговора о чьем-то девичнике. «Вот это да… – рассмеялся он, – не одна девка, а целых две, и разговор подходящий».

Вслед за девками ребятишки Герасима Косых прогнали на водопой коров и лошадей. Один из них, размахивая длинной хворостиной, обивал со столбов шапки снега, а другой не пропускал ни одного конского шевяка, чтобы не пнуть его ногой. Увидев выбежавшего в проулок Лазутку, ребятишки начали кидать в него шевяками. Лазутка взвизгнул и махнул через плетень в огород.

– Ловко я его съездил! – закричал парнишка, который был с палкой.

Другой возразил ему:

– Да ты вовсе не докинул. Это я его съездил по ноге…

Роман проводил ребятишек глазами и затосковал. Поманило на улицу, на народ.

Когда стемнелось, в зимовье пришла мать.

– Как ты тут, парень? Истомился, однако?

– Да нет, ничего. И выспался вволю и книжку прочитал. У Симона ты была?

– Была, да его дома нету. Уехал зачем-то в Нерчинский Завод.

– Вот неудача… Зачем приехал, того и не сделаю.

– А я баню истопила. Отец с дедушкой уже вымылись. Теперь твоя очередь. В бане на полке я тебе белье оставила и мыло с рогожкой. Свечу отсюда захвати. Помоешься и иди прямо в избу, покормить тебя надо.

Роман поблагодарил ее и отправился в баню. Зеленые звезды загорались над сопками. В улицах лаяли собаки, слышались голоса и скрип снега. На Драгоценке кто-то долбил железной пешней прорубь.

В бане пахло распаренным веником и еще чем-то горьким. Он принюхался и уверенно решил, что осенью сушили в бане много конопли. Зажег свечку, быстро разделся. Зачерпнул из колоды ковш воды, плеснул на каменку. Облако белого пара, шипя и клубясь, взлетело под потолок, хлынуло во все стороны, влажным жаром опахнув его тело. У него сразу приятно зачесались спина и грудь. Он намочил в колоде веник, подержал его над каменкой и полез на полку. Скоро показалось, что жару маловато. Тогда он выплеснул на каменку сразу два ковша. Баня переполнилась паром, и он хлынул на улицу через все отдушины и щели. Свечка, стоявшая на полочке, светила тускло, словно месяц в тумане. Весело кряхтя и фыркая, он растянулся на полке и стал париться. Когда уставали руки, отдыхал, смачивая голову водой, и снова принимался крепко нахлестывать себя. За этим удовольствием опять сказал себе: «А все-таки хорошо дома!»

В то время, как он парился, погнал на водопой своего Савраску Никула Лопатин. Увидев улыбинскую баню, окутанную вылетавшим наружу паром, и свет в окошке, Никула остановился. Захотелось ему узнать, кто это так лихо парится в ней. Перед вечером Никула колол в своей ограде дрова и видел, что Андрей Григорьевич и Северьян помылись еще засветло. Позже он видел, как выходила из бани Авдотья, закутанная в шаль и шубу. Разжигаемый любопытством, Никула не поленился, перелез через плетень и заглянул в окошко бани. В бане плавала сплошная белая мгла, и он долго не мог ничего увидеть. Савраска уже успел сходить на прорубь напиться и медленно шагал обратно, когда разглядел Никула спрыгнувшего с полка Романа. Он решил, что ему померещилось, так как знал, что Романа давно нет в живых. Он испуганно отшатнулся от окошка, перекрестился и протер кулаком глаза. Осмелев, снова припал к запотевшему стеклу. В бане стоял лицом к окошку все тот же Роман и окатывался водой из таза. «Живой, значит, – удивился Никула. – То-то Улыбины и ходят довольные. Ромку все мертвяком считают, а он дома, в бане размывается. Ох, и бедовый!.. Нагряну я завтра к Улыбиным утречком, притворюсь ничего не знающим, да и заведу разговор о Ромке. Погляжу, как изворачиваться будут».

 

Никула потихоньку удалился от окошка, перемахнул через плетень не хуже Лазутки и поспешил домой. Шел и рассуждал сам с собой: «Другим говорить не буду, а Лукерье своей скажу. Другим скажешь и подведешь Ромку, а Лукерья не проболтается. Тепленькая водичка в ней держится, не как у других баб. Пусть поохает».

На улице повстречался Никуле Прокоп Носков. Первый соблазн Никула выдержал. Как ни чесался язык, сказал он Прокопу всего одно «здоровенько» и разминулся с ним. Но дома еще с порога закричал Лукерье:

– Ничего не знаешь?

– Да откуда же я знаю. Целый день дома сидела.

– То-то и оно… – сказал многозначительно Никула и, вдоволь потомив бабу, рассказал все с такими подробностями, так обстоятельно, что Лукерья, не дослушав его до конца, но узнав самое главное, вдруг вспомнила, что ей надо пойти к соседке за решетом, накинула на себя платок, и ее торопливые шаги заскрипели под окном.

XXV

Роман вымылся, надел чистое, хорошо проглаженное белье и почувствовал себя празднично. Красный, с влажными еще волосами пришел он в дом, где его давно дожидались. На столе дымилась эмалированная миска с пельменями. Ганька, еще ничего не знавший о приезде Романа, со слезами радости кинулся к нему на грудь. Роман расцеловал его и сказал:

– Смотри не болтай, что я дома живу.

– Я не маленький, можешь мне этого не говорить, – обиделся Ганька, и, чтобы утешить его, Роман подарил ему собственноручно сделанную из горной таволожки дудку.

После ужина Роман в расстегнутой рубашке и унтах на босую ногу сидел в полутемной горнице с отцом и дедом, рассказывая им о побеге из-под расстрела, о жизни в лесной коммуне. Долгий рассказ его подходил к концу, когда на улице, под окнами горницы, заслышалось множество мужских голосов. Роман вскочил, стал натягивать на себя полушубок. Отец и Андрей Григорьевич заметались по горнице, подавая ему шапку, шарф, рукавицы.

В сенную дверь властно забарабанили. Мать схватилась за голову, запричитала. Побелевший отец перекрестился и бросился было открывать дверь.

– Подожди, – схватил его за плечо Роман. – Я выйду в сени вперед тебя и стану там за дверь. Тогда ты откроешь. Если меня там сразу не заметят, вырвусь… Мама, не плачь, не надо, – успел он сказать матери и крадучись, с револьвером в руке вышел в сени. На цыпочках пройдя по ним, прислонился к стене у двери. «Ежели увидят, все пропало. Стрелять я в них не могу, этим родных погублю», – размышлял он, унимая охватившую его дрожь. Вышедший следом за ним отец заспанным голосом спросил:

– Кто там?

– Атаман с понятыми. Открывай! – закричали ему на крыльце, и Роман узнал голос Платона Волокитина. Отец выдергивал и все никак не мог выдернуть из скобы засов. Наконец ему это удалось. Дверь распахнулась и прикрыла собою Романа. Тяжело топоча, ворвались в сени казаки и, не останавливаясь, отшвырнув в сторону Северьяна, бросились в раскрытую кухонную дверь. Роман облегченно вздохнул, упругим кошачьим шагом выскользнул из-за двери на крыльцо. У крыльца стояли два человека – высокий и низенький. Раздумывать было некогда. Роман стремительно кинулся на них. Высокого ударил головою в грудь, сбил на землю, а низенький, истошно вопя, побежал к воротам. Роман воспользовался этим и перескочил через забор во дворы.

– Убежал… Убежал! – надрывался у крыльца сбитый им человек. На крик его выбежали те, что были в доме, и, увидев во дворах Романа, начали стрелять в него. Он спрятался в тень от соломенного омета и благополучно выбрался на гумно, с гумна на огород. Потеряв беглеца из виду, казаки поопасились его искать. Он бросился в кусты на Драгоценку. Когда перебегал через залитую лунным светом луговину, еще два выстрела прогремели ему вдогонку.

К полуночи резко похолодало. Мороз был не меньше чем на сорок градусов.

Роман остановился на льду Драгоценки в тени высокого берега. У него сразу защипало уши и щеки, заныли пальцы на ногах. В поселке лаяли потревоженные выстрелами собаки, скрипели шаги в проулке у мельничной плотины. Опасно было выходить сейчас из кустов. Но нельзя было и стоять на месте, мороз донимал все сильнее. Нужно было идти. Но куда?

После недолгих размышлений он решил: «Пойду на заимку. Больше деваться некуда. Здесь меня либо поймают, либо я сам замерзну». Руслом Драгоценки, где легче было идти, пошел вверх по ее течению. Наган положил за пазуху, а в руки взял толстую палку. Когда удалился от поселка и миновал поскотину, чтобы сократить путь, вышел на зимник. Зорко поглядывая по сторонам, зашагал по зимнику, часто постукивая нога об ногу. Кусты и белые сопки как будто настороженно приглядывались к нему. В их мертвом молчании чувствовал он для себя угрозу, и чем дальше уходил от поселка, тем смутнее становилось у него на душе.

Пройдя версты четыре, поравнялся с Круглой сопкой, где доставался им покос в тот год, когда он вымазал у Дашутки дегтем ворота. Впереди, у самого зимника, стояли осыпанные пушистым инеем заросли тальника. Прежде чем приблизиться к ним, он остановился и до рези в глазах разглядывал их. И уже собрался шагать дальше, когда увидел там перебегающие с места на место парные огоньки. Волосы зашевелились у него под папахой: впереди была волчья стая. А в такую пору, да в одиночку, встреча с волками не предвещала ничего хорошего.

Влево от дороги Роман увидел стог сена. Он бросился к нему, схватился за ветряницу и с помощью ее очутился на макушке стога. Первый волк прыгнул туда сразу за ним. Зубы его яростно клацнули возле ноги Романа. Он убил его выстрелом в упор. Волк упал в наметенный у подножия стога сугроб. Остальные разбежались от выстрела в стороны и уселись на снегу.

Тогда Роман решил добыть огня. Он вспомнил, что у него должны быть с собой спички. Ни на секунду не спуская глаз с волков, с трудом расстегнул он полушубок. Спичечная коробка оказалась в правом кармане. Достав ее, Роман торопливо очистил от снега и разворошил макушку стога. Не обращая внимания на зверей, сунул наган за пазуху и опустился на колени. Чиркнул две спички сразу, поднес их к сену и облегченно вздохнул – сено загорелось. Через минуту, схватив охапку пылающего сена, он подбросил ее кверху. Тысячи огненных мух закружились над стогом. Волки испугались и огромными прыжками понеслись к речке…

На рассвете увидел в логу среди березового редколесья три зимовья, окруженные дворами и ометами соломы. Подойдя к ометам, остановился в нерешительности: у зимовья заливались на разные голоса собаки. Он сильно продрог, ему хотелось есть, ноги подкашивались от усталости. Но идти в зимовье вслепую было рискованно. Решил дождаться утра и, оставаясь незамеченным, разглядеть, что за люди живут на заимке. Выбрав свежий пшеничный омет, объеденный с наветренной стороны скотом, он устроил в нем глубокую нору. Забравшись туда, завалил соломой вход. Там быстро согрелся, прилег поудобнее и забылся сторожким сном.

Когда вылез из норы, на серебряных макушках берез ярко играли блики солнца. Над двумя зимовьями подымался дымок из труб. В стайках мычали телята, блеяли овцы. Скоро из зимовья вышли два старика и подросток. Они взяли два ведра, пешню и погнали скот на утренний водопой к колку, окутанному морозной мглой. Вместе с ними убежали все собаки. Решив, что в зимовьях больше никого не осталось, Роман смело направился туда. Рванув на себя забухшую дверь, с белым облаком холода вошел в ближайшее зимовье и остановился как вкопанный: на нарах у печки сидела и вязала чулок Дашутка.

Обомлев, Дашутка вскочила на ноги, уставилась на Романа широко раскрытыми, испуганными глазами. Выпавший из ее рук клубок пряжи покатился к его ногам.

– Ух, как тепло у вас, – сказал он первые пришедшие в голову слова. Дашутка ничего не ответила. Тогда он спросил: – Что, не узнаешь меня?

Поняв, что перед ней не призрак, а живой Роман, Дашутка, задыхаясь от волнения и кусая кончик платка, сказала тоже первые подвернувшиеся слова ломким чужим голосом:

– Как не узнать, узнала… Только ведь тебя давно все похоронили… Откуда это ты?

– Бегаю от богачей, от волков бегаю. – Голос его странно дрогнул. – Так вот и живу, Дарья Епифановна… Если тебе не жалко куска хлеба, угости меня.

– Да ты садись, садись. Я тебя покормлю сейчас, – и засуетилась, доставая с полок и расставляя на столе хлеб, деревянную чашку, туесок со сметаной. Нарезав хлеба и наливая из медного чайника в чашку чай, пригласила: – Проходи давай. Только не обессудь за угощение.

Роман осторожно сел за шаткий, из плохо оструганных досок стол. Дашутка расположилась напротив него у печки и занялась чулком. Но Роман не видел, что она не столько вяжет, сколько украдкой поглядывает на него. Ему сильно хотелось есть, но его одолело смущение, и он выпил только чашку чая, съел тоненький ломтик хлеба. Поблагодарив с поклоном Дашутку, спросил:

– С кем ты тут живешь?

– С дедушкой.

– А другой старик чей?

– Парамон Мунгалов. Они с работником в другом зимовье живут.

– Если есть у тебя лишние портянки или чулки, дай мне. Прихватили меня богачи так, что я в унтах на босую ногу пятнадцать верст отмахал. А по таком морозу это не шутка. Да потом еще волки чуть было меня не слопали.

– Вот возьми, – подала ему Дашутка с печки пару новых шерстяных чулок.

– Спасибо, – с жаром поблагодарил Роман. – Если бы знала ты, что пережил я в эту ночь…

Вдруг на дворе заскрипели сани. Дашутка взглянула в окно и побелела.

– Беда, Роман… Это мой отец приехал и еще кто-то.

– Ну, даром они меня не возьмут, если выследили…

Увидев в его руке револьвер, Дашутка тихонько запричитала:

– Ой, ой, горюшко мое! – И вдруг сердито прикрикнула на Романа: – Да прячься ты, непутевая голова. Отец, может, и не знает, что ты здесь.

– А куда я спрячусь?

– Да под нары, под нары лезь. Там темно. На вот потник тебе и убирайся.

– Ладно, будь что будет. – И, схватив потник, Роман залез под нары. Заполз там в самый дальний угол за ящик с картошкой и вилками капусты. Затхлой сыростью шибануло ему в нос. Разостлав потник, он прилег на него. Дашутка металась по зимовью и кидала под нары все, что можно, чтобы лучше укрыть его.

За дверью послышались шаги. Дверь со скрипом распахнулась, и сквозь клубы морозного воздуха Роман увидел красные Епифановы унты, услыхал его простуженный голос:

– Доброго здоровья, Дарья!

– Здравствуй, тятя. Что это ты так рано?

– За дровами поехал… Ну, рассказывай, как живешь тут, девка.

– Слава Богу, живу.

– А я дай, думаю, заеду, погляжу, как вы тут управляетесь. Угости-ка меня чайком. Погреюсь да поеду.

Пока Епифан пил чай, вернулись с водопоя старики. Они загнали скот во дворы и оба зашли в козулинское зимовье. Вместе с ними забежала черная небольшая собачонка и улеглась у порога, умильно поглядывая на стол, где на самом краю лежала булка хлеба. Роман притаился. Эта пустолайка была теперь для него опаснее целой стаи волков.

– Ну, как, не замерзли еще, божьи прапорщики? – спросил Епифан стариков.

– Пока ничего, Бог милует… А морозы и впрямь несусветные. Прорубь нынче за ночь так заросла, что едва продолбили.

– Погрей и нас, Дарья, чайком, – попросил старик Козулин и, прокашлявшись, обратился к Епифану: – Что в поселке, Епиха, новенького?

– Новостей целый ворох… Сегодня ночью Ромашку Улыбина ловили.

– Да разве он живой?

– Живой, мать его в душу! Заявился откуда-то домой. Мылся в бане, а его Никула Лопатин углядел. А у Никулы язык что осиновый лист – во всякую погоду треплется. Сболтнул бабе, а та и пошла звонить. Узнал об этом Сергей Ильич – и к атаману… Заставили идти того арестовать Ромашку… Семь человек ходили к Улыбиным. Пятеро в избу кинулись, а двое у крыльца остались. А Ромашка, он не дурак. Он, оказывается, в сенях за дверью стоял. Как те пробежали мимо него в избу, он и махнул на улицу. Арсюху Чепалова с ног сбил, а у Пашки Бутина медвежья хворость приключилась. Пока Арсюха подымался, он ведь тоже тетеря добрая, Ромашка во дворы сиганул. А там его ищи‑свищи. Стреляли в него, да не попали.

– Какой молодчага парень-то, – похвалил Романа старик Мунгалов. – Ведь совсем вьюноша, а гляди ты каков – от семерых ушел. Весь в деда. Дед у него в молодости тоже беда проворный был. Только я да покойный сват Митрий и могли устоять супротив него.

Старик Козулин пожалел Романа:

– Куда он, бедняга, в такую стужу денется? Все равно, однако, поймают.

– Ежели домой сунется, – сразу изловят. За домом крепко доглядывают. А прийти он должен. Захочет коня своего взять.

 

– Без коня, конечно, человек он пропащий.

– Коня ему теперь воровать надо. Того, на котором он приехал, в станицу отвели.

Огорченный этой вестью, Роман неосторожно пошевелился в своем убежище. Собачонка учуяла его и зарычала. Потом забежала под нары, принялась лаять. Совсем близко от Романа сверкнули ее глаза. Вот-вот она могла схватить за ногу, и он решил, что все пропало. Епифан удивленно сказал:

– На кого это она брешет?

– Крысу, должно, учуяла, – сказал старик Козулин, а Дашутка поддержала его:

– Сегодня утром я двух крыс видела. Расплодилось их столько, что ничего доброго под нары нельзя положить.

Собачонка лаяла все громче, все злее. Один из стариков глубокомысленно заключил:

– Должно быть, прижучила крысу в уголок, а взять боится. Пустолайка проклятая.

– Да вытури ты ее, Дарья, к черту! Совсем оглушила.

Дашутка схватила клюку, принялась бить собачонку и два раза по ошибке задела Романа. Собачонка с жалобным визгом выскочила из-под нар. Епифан раскрыл дверь и пинком выбросил ее из зимовья. А Роман потирал ушибленный бок и ждал, что будет дальше.

– Ну, отогрелся, поеду, – сказал Епифан, надел шапку и рукавицы и вышел из зимовья. Следом за ним ушел к себе старик Мунгалов. Немного погодя поднялся и старик Козулин, сказав Дашутке, что идет поправлять городьбу в овечьем загоне. Дашутка проводила его и с раскрасневшимся лицом заглянула под нары.

– Живой еще?

– Живой, только взмок весь.

– Давай выходи. У меня щи сварились, покормлю тебя щами… А я тебя клюкой не ударила?

– Нет, – соврал Роман, вылезая на свет божий. Дашутка вытащила из печки горшок, налила Роману миску щей, а сама стала смотреть в окошко, чтобы предупредить его, ежели появится старик. Соскребая со стекла узорный иней, с плохо скрытой заботой спросила:

– Что теперь делать будешь?

– И сам не знаю. Без коня я все равно что без ног. Пойду, видно, коня добывать.

– В такую стужу, да в твоей лопоти… Нет уж, поживи-ка лучше день-другой у меня под нарами.

– С тоски умру.

– Не помрешь, – рассмеялась Дашутка, – а там что-нибудь сообразим.

Вечером, когда старика снова не было в зимовье, Роман сказал Дашутке, что он ночью уйдет.

– Как хочешь, не удерживаю. Только подумай, куда идти-то тебе? Ведь погибнешь.

– Можешь, и погибну, только под нарами торчать мне совестно.

– Нашел чего стыдиться… Ты потерпи, я обязательно что-нибудь придумаю ради старой дружбы.

Старик вернулся на этот раз с надворья расстроенный.

– Беда, девка, – хрипло говорил он. – Ночью большой буран будет, а у нас Пеструха совсем натяжеле. Вот-вот отелится. Ежели случится это нынешней ночью, можем теленка загубить. Прямо не знаю, что делать.

Дашутка, подумав, сказала, что корову можно на ночь завести в пустое зимовье. Старик ответил, что делать это неудобно – зимовье чужое.

– Да что ему сделается, зимовью-то, – убеждала его Дашутка. – Настелим подстилки побольше, а убирать за Пеструхой я сразу буду.

– Схожу посоветуюсь с Парамоном, – сказал старик и пошел к Мунгалову. Вернувшись, приказал Дашутке: – Загоняй корову в зимовье. Парамон говорит, что беды не будет, ежели и поживет там с недельку.

Дашутка обрадовалась, быстро оделась. Уходя, с порога сказала, что затопит в зимовье печку, чтобы корове совсем хорошо было.

Ночью, когда Роман уже спал, Дашутка залезла под нары, разбудила его:

– Вылезай, я тебе другую хату нашла.

В зимовье было темным-темно. В трубе завывал дикими голосами ветер, стекла в окне дребезжали. Дашутка взяла Романа за руку и, попросив потише ступать, повела за собой. За дверью их сразу встретил не на шутку разгулявшийся буран. С трудом добрались они к стоявшему на отшибе зимовью. Корова, редко и шумно повздыхивая, жевала сено. Дашутка потрепала ее по шее, прошла к окошку, завесила его соломенным матом и, посмеиваясь, обратилась к Роману:

– Здесь теперь жить будешь. Дверь я на замок закрою, ключ себе возьму. Когда дедушка сюда придет, отсиживайся под нарами, а в остальное время хоть пой, хоть пляши. Вон постель твоя, – показала в угол на охапку соломы. Затем подкинула в печку дров, привернула в лампе огонь и собралась уходить.

– Может, проводить тебя? Ведь на улице сейчас заблудиться немудрено.

– Не надо. Спи давай. Утром я тебя рано потревожу…

– Да ты посиди, поговорим… Мы ведь три года с тобой добрым словом не перебросились.

– О чем говорить-то? – присев на краешек лавки, вздохнула Дашутка. – От этого тепла на сердце не прибавится, молодость наша не вернется… Расскажи-ка мне лучше, как Алексея-то моего убили.

Просьба ее неприятно резанула Романа по сердцу. Говорить с ней об Алешке было невыносимо тяжело. Одно упоминание о нем заставляло его страдать. Даже мертвый жил Алешка и бередил в его памяти старые раны. И только сделав над собой большое усилие, передал он ей все, что знал о смерти Алешки. Выслушав его, Дашутка помолчала и вдруг спросила:

– А если бы тебе довелось быть на месте Семена, – убил бы ты Алексея?

– Убил бы. Про меня, конечно, подумали бы, что я его из-за тебя убил, за то, что ты ради него меня бросила. Только правды в этом не было бы. Ты ведь сама знаешь, как у нас с тобой получилось. Так что за это его убивать нечего было… А вот за то, что он к Семенову побежал, к холую японскому, за это я бы ему спуску не дал, – сказал Роман жестко и горячо.

Дашутка пристально глянула на него:

– А ведь многие думают, что вы… его вместе с Семеном убили, и не за что-нибудь, а из-за меня. Рада я, что нет на тебе его крови. – И она порывисто встала с лавки. – Ну, пошла я. Успевай спать, а то утром дедушка придет и чуть свет загонит тебя под нары, – грустно улыбнувшись, сказала она на прощание.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62 
Рейтинг@Mail.ru