Умаялись люди Божьи от радельных трудов. Солнце давно уж с полден своротило, а они все еще покоятся. Дуня пробудилась всех прежде. Тихо поднялась она с постели, боясь разбудить Вареньку, и неодетая села на кровати.
Сидит и вспоминает сновиденья… Вспоминает и виденное в сионской горнице. Мутится на уме, и не вдруг может она различить, что во сне видела и что наяву…
Не того она ждала от Божьих людей. Не такие обряды, не такое моление духом она представляла себе. Иного страстно желала, к иному стремилась душа ее. Бешеная скачка, изуверное круженье, прыжки, пляска, топот ногами, дикие вопли и завыванья мужчин, исступленный визг женщин, неистовый рев дьякона, бессмысленные крики юрода казались ей необычными, странными и возбуждали сомненья в святости виденного и слышанного. Ни о чем подобном в мистических книгах Дуне читать не доводилось. Говорили ей про тайные обряды и Марья Ивановна, и Варенька, но не думала Дуня, что это будет так дико, неистово и бессмысленно.
«Не враг ли смущает меня? – приходит ей на мысль. – Ему хочется не допускать меня до общения с людьми Божьими? Так и Марья Ивановна говорила, и Варенька, и все. Хитрой, злобной силой ополчается он на меня… Прочь, лукавый!.. Не смутить тебе меня, не совратить!.. Помню Писание: «Безумное Божие премудрей человеческой мудрости».
А нá сердце болезненно. То сомненья пронесутся в отуманенной голове, то былая, давнишняя жизнь вдруг ей вспомнится.
Вот завывает вьюга, закидало снегом оконные стекла. В жарко натопленной келье Манефы обительские девицы, усевшись кругом стола, в строгом молчанье слушают мать казначею Таифу. Читает она «Стоглав», и после каждого «ответа»[471] Манефа толкует прочитанное. Все за рукодельем, кто шьет, кто вяжет. Дуня кончает голубой бисерный кошелек отцу в подаренье. До того места доходит Таифа, где собор отцов хулит и порицает пляски, скаканья, плещевания руками, ножной топот и клич неподобный. «Все сие от диавола, – учительно говорит Манефа, – сими кобями приводит он к себе людей, дабы души их в вечной гибели мучились с ним». И начнет, бывало, рассказывать про адские муки, уготованные уловленным в сети врага Божия, отца лжи и всякого зла. «Не то ль и у них в сионской горнице?.. – приходит в голову Дуне. – Не то ли же самое, о чем в «Стоглаве» говорится?» И сильней и шире растут в ней сомненья, колеблются мысли, и нападает тяжелое раздумье…
Вот она еще маленькая, только что привезли ее в Комаров… Лето, в небе ни облачка, ветерок не шелохнется, кругом кричат кузнечики, высоко в поднебесье заливается песнями жаворонок; душно, знойно… С матерью Манефой да с тетенькой Дарьей Сергевной идет Дуня по полю возле Каменного Вражка. Пробираются они в перелесок на прохладе в тени посидеть… Вот яркая зеленая луговина вся усеяна цветами – тут и голубые незабудки, и белоснежные кувшинчики, и ярко-желтые купавки, и пестро-алые одолéни. Вскрикнула от радости маленькая Дуня и в детском восторге вихрем помчалась к красивым цветочкам… Манефа не может за нею бежать, Дарье Сергевне тоже не под силу догнать резвого ребенка… «Стой, Дуня, стой! – кричит ей Манефа. – Тут болото!.. Загрязнешь, утонешь!..» И теперь только что вспомнит она про раденье, Манефы голос ей слышится: «Загрязнешь, утонешь!..»
«Отчего ж во время раденья так горело у меня в голове, отчего так пылало нá сердце? – размышляет Дуня. – Отчего душа замирала в восторге? Марья Ивановна говорит, что благодать меня озарила, святой голубь пречистым крылом коснулся души моей… Так ли это?..»
И стали вспоминаться ей одно за другим только что оставившие ее сновиденья… Вот она в каком-то чудном саду. Высокие, чуть не до неба, пальмы, рощи бананов, цветы орхидей и кактусов, да не такие, что цветут в луповицких теплицах, а больше, ярче, красивей, душистей. Бездна их, бездна… Тут и диковинные деревья – золотые на них яблоки, серебряные груши, и на листочках не капли росы, а все крупные алмазы… И птицы распевают на разные голоса, и тихая музыка играет где-то вдали… А вот и луговина, усыпанная цветами, да не такими, что видела она когда-то у Каменного Вражка, здесь все чудные, нигде не виданные… А как светло, хоть солнышка и нет. Как тепло, хорошо… И вдруг все мраком подернулось. Гремит несмолкаемый гром, по всем сторонам сверкают синепламенные молнии… Мчатся в воздухе крылатые чудища, раскрыты их пасти, высунуты страшные клыки, распущены острые когти, зелеными огнями сверкают глаза. И по земле со всех сторон ползут седмиглавые змии, пламенем пышут их пасти, все вокруг себя пожигая, громадными хоботами ломают они кусты и деревья. А из-под земли, из-за кустов, изо всех оврагов выбегают какие-то ужасные, неведомые люди, дикие крики их трепет наводят, в руках топоры и ножи… Всё на Дуню. Все кидается на беззащитную… Нож у груди. Кто-то взмахнул топором над ее головой… Хочет бежать – недвижимы ноги, хочет кричать – безгласны уста… И вдруг – Петр Степаныч… Не то на земле он, не то на возду́сех… Недвижно стоит в величавом покое, светлые взоры с любовью смотрят на Дуню, проникая в глубь ее сердца… В руке у него пальмовая ветка. Раз махнул – исчезли чудовища, вдругорядь махнул – скрылись страшные люди… Опять светло, опять дивный сад, опять поют птички, и слышится упоительная, тихая музыка… Нет, это не музыка – это поют… Мужские голоса… Поют стройно и громко. Страстно, любовно дышит их песня:
Я принес тебе подарок,
Подарочек дорогой,
С руки перстень золотой,
На белую грудь цепочку,
На шею жемчужок.
Ты гори, гори, цепочка,
Разгорайся, жемчужок!..
Полюби меня, Дуняша,
Люби, миленький дружок!..
Замерло сердце у Дуни… Вспомнила песню… Вот по сонной, широкой реке тихо плывет разубранная, расцвеченная лодка… Вечереет, темно-вишневыми пятнами стелются тени облаков по зеркальному водному лону, разноцветными переливами блистает вечернее небо… Вот красавец собой, удалой молодец со стаканом «волжского кваса»… стоит перед нею… Низко склоняется он, и слышно Дуне перерывчатое, жаркое дыханье удало́го добра молодца… «Пожалуйте-с! сделайте такое ваше одолжение!..» – говорит он, глядя на нее палючими глазами… Но где ж он, где ее избавитель от страшных чудовищ, от ужасных людей?.. Исчез… «Да, он уехал, уехал, – вспадает на ум Дуне. – Покинул, к Фленушке уехал!.. Бог с ним!.. Не надо мне его, не надо!»
И сменяются воспоминанья сновидений воспоминаньями о Манефиной келье. Сидит игуменья середи девиц. Вот и бойкая, разбитная Фленушка, вот и задумчивая Настя, и сонливая Параша, и всем недовольная Марья головщица… Вот и сама Дуня с бисерным кошельком в руках. Перебирая лестовку, кротко, любовно, учительно говорит им игуменья: «Блюдитесь, девицы, да не како лукавый коснется вас своими наважденьями – телесною страстью или душевным беснованием. Ежечасно, ежеминутно строит окаянный враг Божий коби и козни, всякими способами соблазняет правоверующих, хотяй от благочестия к нечестью привесть. Всякие соблазны творит он – даже в светлую ризу ангелов иногда облекается и слабых якобы ко спасению ведет в ров вечной погибели. Чудеса даже творит премерзкий, якобы от Господа бываемые – ложных пророков воздвигает, влагая в уста их словеса неправды, якобы слово Господней истины».
Смущают Дуню забытые слова Манефы… «А ту пророчицу, что мне судьбу прорекала, неужели и ее враг воздвиг?.. Что, если и она от врага?.. Но нет!.. Ясно было видимо наитие свыше на Катеньку. В духе была она, в восторге неизреченном, преисполнена была благодати… Лицо сияло, из глаз огненные лучи лились. Дрожа и млея, в священном трепете не свои слова изрекала она – дух, в нее вселившийся, устами ее говорил… Никогда меня она не знавала, никогда слыхать обо мне не слыхивала, а что говорила!.. Ровно по книге читала в душе моей!.. Нет… Нет тут ни спора, ни сомнений… Зачем же этот «клич неподобный», зачем эти круженья, неистовые крики, бешеные пляски? О! кто бы вразумил, научил меня!..»
И решилась Дуня Богу помолиться, трижды по трижды прочесть псалом «Да воскреснет Бог» на отогнание супротивного. «Тогда, по моей вере, Господь пошлет извещенье, где истина… там ли, откуда хочу уйти, там ли, куда иду… Пускай он сам спасает меня, какими хочет путями!.. Пожалеет же он созданье свое!.. Должен же он пожалеть, должен вразумить, указать на путь истинный и правый!.. Если нет – так что ж это за Бог!..» И вот Дуня, еще так недавно, стоя на молитве, говорившая в сердечном сокрушенье: «Не вниди в суд с рабой твоей», теперь гордостно и высокомерно вздумала судить Бога вышнего!..
Встала с кровати, чтобы стать перед иконой, и нечаянно задела стоявший у изголовья столик. Он упал. Варенька от испуга проснулась.
– Что я наделала! – подбегая к ней, вскрикнула Дуня. – Ты так крепко спала, а я разбудила!.. Господи!.. Да что ж это!.. Прости меня, глупую, прости, Варенька, неопасливую.
– Полно, полно, – потягиваясь и зевая на постели, говорила Варенька. – Пора вставать. Который час?
– Третий, – отвечала Дуня.
– Вон как долго я нежилась, – молвила Варенька. – А плоти не надо угождать, не надо нежиться, не надо пребывать в лености, не то Марфа как раз поборет Марию.
И, быстро спрыгнувши с кровати, стала надевать утреннее платье.
– А ты давно проснулась? – спросила она.
– Давненько уж, – ответила Дуня. – Часа полтора.
– Видишь, какая ты! – улыбнувшись, молвила Варенька. – Нет чтоб разбудить меня, сонливую, нерадивую. Что ж ты делала, сидя одна?
– Все думала, – чуть слышно проговорила Дуня.
– О чем?
– Да все о том… о вашем раденье…
– Что ж ты думала?
– Чудно́ мне, Варенька, – прошептала Дуня.
– Да. Ты правду сказала. Дела поистине чудные. Устами людей сам Бог говорит… При тебе это было. И чем говорил он, превечный, всесовершенный, всевысочайший разум? Телесными устами ничтожного человека, снедью червей, созданьем врага!.. Поистине чу́дное тут дело его милосердья к душам человеческим.
– Не про то говорю я, – молвила Дуня. – То чудно́ мне, то непонятно, зачем у вас скачут, зачем кружатся, кричат так бесчинно?
– Враг тебя соблазняет, – строго сказала Варенька, став перед Дуней. – Сколько раз говорила я тебе, сколько и тетенька говорила: чем ближе час «привода», тем сильней лукавый строит козни… Ежель теперь, именно теперь напало на тебя неверие в тайну сокровенную, явленную одним только избрáнным, – его это дело. Не хочется ему, чтобы вышла ты из-под его злой и темной власти, жаль ему потерять рабыню греха. Всегда так бывает… Погоди, не то еще будет. Тоску нагонит он на тебя, такую тоску, что хоть руки на себя наложить. Ему от того ведь польза, барыш, ежели кто руки на себя наложит… К нему пойдет… Лишнее ему козлище…
– Ах, Варенька! – в сильном смущенье, всплеснувши руками, вскликнула Дуня.
И опустилась на стул и закрыла руками лицо.
– Сама я, – медленно продолжала Варенька, не глядя на Дуню, – сама я перед самым «приводом» хотела с тоски посягнуть на свою душу… Из петли вынули… Вот здесь, в этой самой комнате… Видишь, крюк в потолке, лампа тут прежде висела… И быть бы мне теперь в работе лукавого, быть бы вековечно в его тьме кромешной!.. Но избавлена была Богом бедная душа моя. Наблюдали тогда за мной, на шаг от меня не отступали… И я теперь не отступлю от тебя, ночи спать не буду, сидючи над тобою… И все будут наблюдать, чтобы враг не одолел тебя… Надо скорей «привести» тебя… Тогда наважденье врага как рукой снимется, и святый дух освятит твою душу. Как дым, исчезнут все сомненья, как восходящее солнце, возвысится душа твоя во свете, и посрамленный враг убежит… И с того часа навсегда пребудешь в неизглаголанном блаженстве, в общении с творцом.
– Ох, уж не знаю я, Варенька, что и сказать тебе нá это, – с отчаянной тоской отвечала Дуня. – Влечет меня сокровенная тайна. Но зачем эти скаканья, зачем прыганья и круженья? Соблазняет… Зачем кричат, зачем машут полотенцами?.. Ей-Богу, ровно пьяные…
– Ты правду сказала, – молвила Варенька. – Не ты первая это говоришь… Тысяча восемьсот лет, даже побольше того, то же самое говорили язычники, увидавши Божьих людей, когда на них сошел дух святый. Да, мы все были пьяны, напившись духовного пива… Не глумись!.. Вспомни, что сказано в Писании о сошествии святого духа на апостолов? Неверные, глядя на них, говорили, что они пьяны. «Ругающеся глаголаху, яко вином исполнени суть». Не новое сказала ты, Дунюшка; восьмнадцать веков тому назад… рабами лукавого твое слово было уж сказано.
– Да ведь апостолы не плясали, не кружились, – сказала Дуня.
– О том в Писании прямо не говорится, но предание осталось. А в самом Писании нигде нет отрицанья, чтоб у апостолов не было тех самых радений, какие дошли до нас, – сказала Варенька. – Говорится там: «Вселюся в них и похожду». Вот он и ходит в своих людях, и тогда не своей волей они движутся, но волей создателя их душ… И прежде, гораздо прежде апостольских времен бывало то же самое. Вспомни царя Давида, как плясал он перед кивотом. Что ты ни видела в сионской горнице, что ни слышала там – это все земное выраженье небесной радости… Пока ты еще не можешь постигнуть священного таинства, поймешь его, когда будешь приведена. Разверзутся тогда очи твои, и все непонятное станет тебе ясно, как день… О!.. велика благодать постигнуть тайну сокровенную!
Задумалась Дуня. Спустилась с ее плеч сорочка, обнажилась белоснежная грудь. Стыдливо взглянула она и торопливо закрылась.
– Что, на тело свое полюбовалась? – с усмешкой спросила ее Варенька. – Что?.. Хороша пища для могильных червей? Красиво созданье врага? На темницу своей души залюбовалась?.. Есть чем любоваться!.. Что росинка в море-океане, то жизнь земного тела в вечности!.. Не заметишь, как жизнь кончится, и станешь прахом… Гадко тогда будет живому человеку прикоснуться к твоей красе… Презирай, угнетай, умерщвляй пакостное тело свое, душу только блюди, ее возвышай, покорила б она скверную плоть твою!.. Да будет мерзка тебе красота!.. Она от врага!.. Презирай, губи ее, губи ее, гадкую, мерзкую!..
Так говорила девушка в полном цвете молодости, пышная, здоровая, несмотря на давнее уж умерщвление плоти.
Промолчала Дуня.
– Что ж, однако, это за тайна сокровенная? – промолвила она после недолгого молчанья. – Сколько времени слышу я про нее… Вот и на собранье была, а тайны все-таки не узнала… Где ж она, в чем?.. Не в пляске же, не в круженье, не в безумных речах Софронушки, не в дурацком реве дьякона…
– Тайна, от веков сокровенная, избрáнным только открыта, – строгим, не допускающим противоречия голосом, садясь на диван, проговорила Варенька. – Тайну от веков и родов сокровенную, ныне же одним святым только открытую, которым восхотел Бог показать, сколь велико богатство славы его, сокрытое от язычников в тайне сей[472]. Поняла?
Молчала Дуня.
– Ты внешний только образ сокровенной тайны видела, – продолжала Варенька, – а пока останешься язычницей, не можешь принять «внутренняя» этой тайны. Когда «приведут» тебя – все поймешь, все уразумеешь. Тогда тайна покажет тебе богатство Господней славы… Помнишь, что сказал он тебе устами Катеньки?.. Не колебли же мыслей, гони прочь лукавого и будешь избрáнным сосудом славы… Истину говорю тебе.
А Дуне слышится голос Манефин: «Болото!.. Загрязнешь, утонешь!..»
– Не знаю, что тебе сказать… – молвила она Вареньке после долгого раздумья. – Сомненье… – чуть слышно она прибавила.
– А ты кто, что с Богом споришь? – восторженно вскликнула Варенька. – Господь тебя сотворил сосудом избранным, а ты смеешь спорить, сомневаться?.. Что Катенька сказала тебе?.. Не ее было слово, а слово вышнего… «Дам тебе ризу светлу, серафимские крылья, семигранный венец, и тут милости моей не конец!..» Вот слова духа святого о тебе, а ты вздумала с Богом бороться!.. Он тебя призывает, а ты слушаешь врага!.. Не внимай козням его, плюнь на супостата, отвернись от него, обратись к Богу истинному… Пощади душу свою, милая Дунюшка!
– Боюсь я… Страшно… – после недолгого молчанья трепетным голосом промолвила Дуня. – Все у вас так странно!.. Как же можно Богу пляской молиться?
– Боязнь твоя от лукавого. Он вселяет в тебя страх, – сказала Варенька. – Не в телесных движеньях, не в круженьях, не в пляске Бог силу свою являет, но в откровеньях… Наитие святого духа – вот цель радений… Иного средства призвать его сошествие не знаем. Но так ли, этак ли привлечь его на себя – все равно… Видела Катеньку? Какова она была в святом восторге?.. А не все ли равно, каким путем благодать ни сошла на нее? Скаканьем ли, пляской ли, земными ли поклонами? Подумай хорошенько об этом, обсуди без пристрастья… Пойми, что слава Божия, каким бы путем ни сошла она на избранных, – спасительна. Сомненья твои – хула на святого духа, а этот грех не прощается. И в Писании так сказано… Помнишь?
– Не то я в книгах читала, – дрожащим голосом скорбно промолвила Дуня.
– А ты хочешь, чтоб сокровенная тайна в книгах была открыта?.. – возразила Варенька. – Да ведь книгу-то всякий может читать, а тайна Божия совершается тайно… Нельзя ее всякому открывать – сказано: «Не мечите бисера перед свиньями…» Ты только телесными очами видела и телесными ушами слышала, как совершается тайна: но ведь ты еще не познала ее. Вот когда будешь «приведена», тогда очи души твоей откроются и уши твоего ума разверзнутся. Тогда и в прочитанных тобой книгах поймешь все. Сотканная врагом темная завеса спадет с твоих глаз и со слуха.
Молчала Дуня. Борьба веры с сомненьями все ее потрясала… И к тайне влекло, и радельные обряды соблазняли. Чувствовала она, что разум стал мутиться у ней. После долгого колебанья сказала она Вареньке:
– Ни Марья Ивановна, ни ты не говорили мне про то, что видела и слышала я на раденьях. Я представить себе не могла, чтоб это было так исступленно, без смысла, без разума.
– «Безумное Божие превыше человеческой мудрости»… Кто сказал это? – вскликнула Варенька. – Да, ни я, ни тетенька тебе не открыли всего, и сделано это не без разума. Скажи мы тебе обо всем прежде времени, не так бы еще враг осетил твою душу. Впрочем, я говорила, что радельные обряды похожи на пляску, на хороводы… Говорила ведь?
– Говорила, – тихо промолвила Дуня.
– Говорила, что в минуты священного восторга сам Бог вселяется в людей и входит в них, по Писанию: «Вселюся в них и похожду»! – с жаром продолжала Варенька.
– Говорила, – чуть слышно ответила Дуня.
– А про то говорила, что в эти минуты люди все забывают, землю покидают, в небесах пребывают? – еще с большей горячностью в страстном порыве вскликнула Варенька.
– Да, помню… Под пальмами ты говорила это, – ответила Дуня.
– Что делают в то время избрáнные люди – они не знают, не помнят, не понимают… Только дух святый знает, он ими движет. Угодно ему – люди Божьи скачут и пляшут, не угодно – пребывают неподвижны… Угодно ему – говорят, не угодно – безмолвствуют. Тут дело не человеческое, а Божье. Страшись его осуждать, страшись изрекать хулу на святого духа… Сколько ни кайся потом – прощенья не будет.
– Непостижно уму и страшно, – чуть слышно промолвила Дуня.
– Мысль вражья!.. – вскликнула Варенька. – Гони губителя душ, гони от себя!.. Веруй без рассуждений, без колебаний!.. Веруй, и вера твоя спасет тебя. На Господа возложи тревожные думы – он избавит тебя от сети ловчей и от слов мятежных.
Долго говорила с Дуней Варенька. Одевшись, они пошли в пальмовую теплицу и там еще много говорили. Рассеялись отчасти сомнения Дуни.
Идут дни за днями, идет в Луповицах обычная жизнь своей чередою. На другой день после раденья разошлись по домам и матрос и дьякон, уехали Строинский и Кислов; Катенька осталась погостить. Остался на пасеке и блаженный Софронушка; много было с ним хлопот старому пасечнику Кирилле… Нет отбоя от баб… Из-за пятнадцати, из-за двадцати верст старые и молодые гурьбами приходили в Луповицы узнавать у юрода судьбу свою. С пасеки его никуда не пускали, бед бы не натворил, потому Кириллина пасека с утра до ночи была в бабьей осаде.
Катеньку поместили в комнате возле Вареньки и Дуни. Все вечера девушки втроем проводили в беседах, иной раз зайдет, бывало, к ним и Марья Ивановна либо Варвара Петровна. А день весь почти девушки гуляли по́ саду либо просиживали в теплице; тогда из богадельни приходили к ним Василиса с Лукерьюшкой. Эти беседы совсем почти утвердили колебавшуюся Дуню в вере людей Божиих, и снова стала она с нетерпеньем ждать той ночи, когда примут ее во «святый блаженный круг верных праведных». Тоска, однако, ее не покидала.
Грустит, а сама не знает, о чем тоскует. По отце Дуня не соскучилась, к Дарье Сергевне давно охладела, Груню забыла, забыла и скитских приятельниц. «По разным мы пошли дорогам, – думает она, – зачем же мне об них думать? Им своя доля, мне иная…» Не могла, однако, равнодушно вспомнить про Фленушку. Не знала еще Дуня, чем кончилась поездка к ней Самоквасова, и хоть всячески старалась забыть былое, но каждый раз, только что вспомнится ей Фленушка, ревность так и закипит в ее сердце. И вспадает ей тогда на память либо сон, что виделся после раденья, либо катанье по Оке. Нет-нет и послышится песня гребцов:
Полюби меня, Дуняша,
Люби, миленький дружок!
«Да ведь не мне была та песня пета… – думает она, а тоска щемит да щемит ей сердце. – Наташа замужем, а он меня покинул… Не надо его, не надо!.. И думать о нем не хочу!»
А сама все думает.
Раз с Катенькой вдвоем сидела Дуня в тенистой аллее цветущих лип. Было тихо, безмолвно в прохладном и благовонном местечке, только пчелы гудели вверху, обирая сладкую добычу с душистых цветов. Разговорились девушки, и обмолвилась Дуня, помянула про Самоквасова.
– Когда я в первый раз увидала тебя, Дунюшка, была я тогда в духе, и ничто земное тогда меня не касалось, ни о чем земном не могла и помышлять, – сказала Катенька, взявши Дуню за руку. – Но помню, что как только я взглянула на тебя, – увидала в сердце твоем неисцелевшие еще язвы страстей… Знаю я их, сама болела теми язвами, больше болела, чем ты.
– Ах нет, ведь я покинутая. Как было мне горько, как обидно, – низко склонив голову и зардевшись, чуть слышно промолвила Дуня.
– Целовал он тебя?.. Обнимал? – бледнея и пылая глазами, спросила Катенька.
– Как можно!.. – пуще прежнего зардевшись, ответила Дуня. – Разве бы я позволила?
– Говорила ему, что полюбила его?
– Что ты?.. – почти с ужасом вскликнула Дуня.
– Так он один говорил тебе про любовь?.. Что ж он? Уверял, заклинал, что век будет любить?.. Сватался?.. – спрашивала Катенька.
А глаза у ней так и пышут, и трепетно поднимается высокая грудь. Едва переводит дыханье.
– Никогда не бывало того, – потупившись, отвечала Дуня.
– Верно говоришь?
– Верно.
– Значит, меж вас ничего и не было, – молвила Катенька. – Не о чем тут и говорить – не язва у тебя на сердце, а пустая царапинка… Не то я испытала… Не то я перенесла…
– Ах, Катенька, не знаешь ты, каково мне было тогда… Исстрадалась я совсем, – крепко прижимаясь к подруге, вскликнула Дуня. – Даже и теперь больно, как только вспомню… Царапина!.. Не царапина, а полсердца оторвалось, покой нáвек рушился, душа стала растерзана.
И, стремительно махнув рукой, вперила на Катеньку страстно загоревшиеся очи.
– Слушай теперь мою исповедь, – с грустной улыбкой молвила Катенька. – Слушай, словечка не пророни, а потом и равняй себя со мной…
Твоих лет я была, как спозналась с любовью. Собой красавец, тихий, добрый, умница, скромник, каких мало, богат, молод, со всей петербургской знатью родня, военный, князь… Мне, бедной, незнатной, неученой, и в голову не приходило, что я могу понравиться такому человеку… А он ищет моей любви, открывается в ней… И я полюбила его… И как любила-то!.. Присватался… Батюшка с матушкой согласны, обо мне и говорить нечего – себя не помнила от радости и счастья… И не видала я, как пролетели три месяца, пролетели они, ровно три минутки… Одни были у нас с ним чувства, одни думы, и ни в чем желанья наши не расходились… Страстен и пылок он был, но смирял порывы… Предупреждал каждое мое желанье, а когда, бывало, по неуменью не так что скажу, научит так кротко, с такою любовью… Наглядеться на него я не могла… Возненавидела ночи, нельзя было по ночам оставаться с ним, жадно желала венца, чтобы после венчанья ни на миг не разлучаться с ним… Пришла надобность ему быть в Петербурге, поехал ненадолго, и уговорились мы на другой же день после его возврата венчаться… Сколько было слез на расставанье, и он рыдал, жгучими слезами плакал, а я уж и не помню ничего, была вне ума… Писал… Сколько счастья, сколько радостей письма его приносили!.. В разлуке еще сильней я полюбила его… И вдруг!.. Женился на другой, уехал за границу… С ума, слышь, сходила я… Поднял меня всемогущий отец, возвратил потерянный разум, возвратил и память… Тогда я возненавидела князя… Если бы, кажется, попался он мне, я бы на куски его растерзала… Никому ни слова о нем не говорила, и все думали, что он у меня из памяти вон… Но я ничего не забыла… Все думала, как бы злом за зло ему заплатить… Не могла придумать… Писать к нему, осы́пать проклятьями, но в объятьях жены он и не взглянет на мое писанье, а ежель и прочитает, так разве только насмеется… Ехать к нему собралась было, пощечиной думала в глазах жены его осрамить, либо подкупить кого-нибудь, чтоб его осрамили, – на поездку средств недостало… Да и то – рассудила я – оплеуха женщины мужчине не бесчестье, они целуют ударившую руку и потом всякому поперечному рассказывают об этом и вместе смеются… Станут говорить о тебе, как о брошенной наложнице… Будь чиста, будь свята и непорочна – все-таки на тебе бесчестье…
С каждым словом Катенька воспламенялась больше и больше. И вдруг, облокотившись на столик руками и закрыв лицо ладонями, она замолкла, сдерживая подступавшие рыданья. Дуня ни слова.
Отвела руки от лица Катенька, гордо закинула назад красивую головку и сказала, ровно отчеканила:
– Что было, то минуло. От прожитого не осталось ничего.
Глаза горели, но уж не по-прежнему. Иной огонь, яркий и резкий, блистал в ее взорах, – то был огонь исступленья, огонь изуверства.
– Все с меня сошло, все во мне исчезло, – восторженно продолжала она. – Утолились сердечные боли, настал душевный покой. Новое счастье, ни с чьим не сравнимое, я познала… Не может рассказать о нем язык человеческий… Самое полное счастье земной любви ничто перед тем блаженством небесной любви, что ощущаешь в себе во время наития святого духа. То мрак, а это свет лучезарный, то земля, полная горя и плача, а это светлое небо, полное невообразимых радостей, то блужданье во тьме кромешной, это – паренье души в небеса.
– В чем же то счастье? В чем блаженство? Я все еще не могу понять, – после короткого молчанья спросила Дуня.
– Когда дух святый снидет на тебя, душа твоя и тело обратятся в ничто, – сказала Катенька. – Ни тело тогда не чувствует, ни душа. Нет ни мыслей, ни памяти, ни воли, ни добра, ни зла, ни разума, ни безумия… Ты паришь тогда в небесных кругах, и нет слов рассказать про такое блаженство… Не испытавши, невозможно его понять… Одно слово – соединенье с Богом. В самом раю нет радостей и наслажденья больше тех, какие чувствуешь, когда дух святый озарит твою душу.
– А в другое время? – спросила, подумавши, Дуня. – Тоскуешь? Ведь ежели кто узнал хорошее и потом нет его, тогда и скорбь, и грусть, и тоска.
– Душе, коснувшейся огненного языка святого духа, озаренной его светом, нет ни тоски, ни скорби, ни грусти. Нет для нее ни горя, ни печали, нет и греховных земных радостей… Бесстрастна та душа – и беды, и счастье, и горе, и радость, и скорбь, и веселье не могут коснуться ее… Она бесстрастна – нет для нее ни злобы, ни любви, ни желаний, ни стремлений… Она спит в вечном, невозмутимом покое… Сердце умерло, страстей нет – сожжены они огненным языком святого духа, их нет, и ничего нет, что исходит из страстей: злобы, лжи, вражды, зависти, нет и добра, нет и любви, нет и забот о чем бы то ни было… Одна только забота, одно желанье – поскорей разбить темницу, врагом для души построенную, умертвить греховную плоть… Все остальное чуждо таинственно умершему и таинственно воскресшему… Если б перед его глазами и земля, и весь небесный свод разрушились, и тогда бы он с полнейшим бесстрастьем, безучастно глядел на такое разрушенье. Оно бы и не коснулось его, разрушилось бы только тленное тело, но туда ему и дорога!
Еще долго говорила Катенька и совсем склонила Дуню на прежнее. И душой, и сердцем стала теперь она стремиться к «приводу».
И ночь «привода» не замедлила.
Ровно через неделю после собора Божьих людей, также в субботу, под вечер, приехали в Луповицы Кислов и Строинский, пришли матрос Фуркасов и дьякон Мемнон. Был на тот день назначен «привод» Дуни и Василисушки.
Смеркалось, собрались Божьи люди перед входом в сионскую горницу. Когда Николай Александрыч, осветив ее, отворил двери, прежде всех вошли Дуня с Марьей Ивановной, Варенькой и Катенькой, а за ней Василисушка с Варварой Петровной, с Матренушкой и еще с одной богаделенной старушкой. Из сионской горницы они тотчáс пошли в коридор. Там в одной комнате Дуню стали одевать в «белые ризы», в другой Василисушку.
Когда другие Божьи люди облеклись в «белые ризы», они пошли друг за другом в сионскую горницу, а Дуня и Василисушка остались в полном уединенье.
– Углубись в себя, Дунюшка, помни, какое время для души твоей наступает, – говорила ей перед уходом Марья Ивановна. – Отложи обо всем попечение, только о Боге да о своей душе размышляй… Близишься к светозарному источнику благодати святого духа – вся земля, весь мир да будет скверной в глазах твоих и всех твоих помышленьях. Без сожаленья оставь житейские мысли, забудь все, что было, – новая жизнь для тебя наступает… Всем пренебрегай, все презирай, возненавидь все мирское. Помни – оно от врага… Молись!!.
Поцеловала Дуню, перекинула ей через плечо «знамя», а сама тихими шагами пошла в сионскую горницу.
Долго еще оставалась Дуня в одиночестве. Пока у Божьих людей было общее прощенье, пока кормщик читал жития и говорил поучение, она была одна в пустой комнате. И чего тогда она не передумала.
Вспомнила наставленье Марьи Ивановны – думать лишь о Боге и душе – и стала молиться на стоявший в углу образ. В небреженье он был – весь в паутине… Молилась Дуня, как с детства привыкла, – с крестным знаменьем, с земными поклонами.
Много раз говаривала ей Марья Ивановна, говорила и Варенька, что, вступая на путь Божий, должно отречься от мира, от отца с матерью, ото всего рода, племени. «Ведь сказано, – стоя на молитве, думает Дуня, – оставит человек отца своего и матерь свою и грядет по мне… Ах, тятя, тятя!.. Ах ты, милый мой, милый тятенька!.. Как же я покину тебя, как забуду, что я дочь твоя, рожденье твое?.. Притворяйся, говорила намедни мне Марья Ивановна, притворяйся, чтоб отец не заметил в тебе перемены… Не умею я, не смогу притворяться… Ведь это значит лукавить… А лукавить – служить лукавому, его волю творить… А я от него бежать хочу… Как же это?»