bannerbannerbanner
На горах

Павел Мельников-Печерский
На горах

Полная версия

– Главное-то вот в чем, Марко Данилыч, – продолжала Дарья Сергевна. – Прислушивалась я давеча к ихним разговорам – да никак не могу обнять их разумом. Что-то уж оченно мудрено, а хорошего, кажись, немного. Хотите – верьте, хотите – не верьте, а Марья Ивановна Дунюшку смущает.

– Чем же это? – быстро спросил Марко Данилыч.

– Насчет веры, Марко Данилыч, все насчет веры, – с глубоким вздохом, покачивая головой, отвечала Дарья Сергевна. – Про какие-то сокровенные тайны ей толкует, про каких-то безгрешных людей… что в них сам Бог пребывает.

– Что же тут худого? – возразил Марко Данилыч. – Должно быть, про святых угодников говорила. Вредного не замечаю.

– А тайны-то сокровенные? – полушепотом спросила Дарья Сергевна.

– Какие сокровенные тайны? – спросил Марко Данилыч.

– Сама не знаю и домыслиться не могу, что за сокровенные тайны, – в недоумении разводя руками, отвечала Дарья Сергевна. – А сдается, что тут что-то недоброе. Сбивает она нашу голубушку с пути истинного. В свою, должно быть, великороссийскую церковь хочет ее совратить. Вот чего боюсь, вот чего опасаюсь, Марко Данилыч… Как подумаю, так сердце даже кровью обольется, так и закипит… Ох, Господи, Господи!.. До каких бед мы дожили.

– Какие тут беды? Где они? – сказал Марко Данилыч. – Помстилось вам, что Марья Ивановна в великороссийскую хочет Дуню свести… Поп, что ли, она консисторский? Нужно ей очень! Толком не поняли, – сами же говорите, – да не знай каких страхов и навыдумывали.

– Истосковалась я, Марко Данилыч, совсем истосковалась, глядя на Дунюшку, – продолжала, горько всхлипывая, Дарья Сергевна. – Вот ведь что еще у них затеяно: ехать Марья-то Ивановна собирается и хочет вас просить, отпустили бы вы погостить к ней Дунюшку.

– Отчего же не пустить? – сказал Марко Данилыч. – Я с первого же раза, как она приехала, обещался. Слово назад не ворочу.

– Ох, Марко Данилыч, Марко Данилыч! Быть, сударь, беде! Помяните мое слово! – плача навзрыд, говорила Дарья Сергевна.

– Полно хныкать-то, ничего не видя, – с досадой сказал Марко Данилыч. – Подите-ка лучше закусить припасите чего-нибудь – белужинки звено да провесной белорыбицы, икорки зернистой поставьте да селедочек копченых, водочки анисовой да желудочной, мадерцы бутылочку. Обедать еще не скоро, а пожевать что-то охота пришла.

И Дарья Сергевна тихими шагами пошла вон из комнаты.

* * *

На другой дунь вечером не совсем еще здоровая Марья Ивановна сидела за круглым чайным столом, укутавшись в большой теплый платок. Дуня с ней рядом, а напротив Марко Данилыч и Дарья Сергевна.

– Эх, какую вдруг погодушку надуло, – молвил Марко Данилыч, прислушиваясь, как частый крупный дождик стучал в стекла, а от порывистого ветра тряслись оконницы, свистело и визжало по железным крышам и заунывно гудело в трубе.

– Боюсь, надолго бы не испортилась погода, – сказала Марья Ивановна. – Загостилась я у вас, Марко Данилыч, пора бы вам такую наянливую гостью и со двора долой.

– Что ж это вы, сударыня Марья Ивановна, так уж оченно заторопились? Погостите, – отозвался Марко Данилыч. – Переждите хоть ненастье-то. Теперича не осеннее дело, дожди да холода долго не простоят.

– Пора мне, очень пора, Марко Данилыч, – ответила Марья Ивановна. – Вот уж ведь две недели, как я у вас гощу. Братья, наверно, теперь домой воротились, ждут меня не дождутся.

– Успеете повидаться с ними, барышня, а нас бы еще сколько-нибудь деньков порадовали. Дунюшка у меня совсем без вас стоскуется, – говорил Марко Данилыч.

С полными слез глазами прижалась Дунюшка к Марье Ивановне и шепотом просила ее:

– Хоть немножко погостите… Без вас с тоски помру.

– Нельзя, Дунюшка, никак нельзя, моя милая. В другое время наговоримся, – с ласковой улыбкой отвечала на горячие просьбы Дуни Марья Ивановна. – Через месяц буду в Фатьянке. Тогда, надеюсь, Марко Данилыч посетит меня на новоселье и тебя привезет. Ягоды поспеют к тому времени, за ягодами будем ходить, за грибами. Ты любишь грибы брать?

– Никогда не хаживала, – отвечала Дуня. – Не с кем.

– Ну, Бог даст, со мной ходить будешь. Это очень весело. Вы позволите? – спросила Марья Ивановна, обращаясь к Марку Данилычу.

– С вами-то не позволить! – молвил Марко Данилыч. – А здесь точно что ей скучновато; подруг таких, с какими бы можно ей знакомство водить, нет ни одной у нас в городу. Купцов хороших ни единого, дворян хороших тоже нет, одно только крапивное семя – чиновники. А с ихними дочерями, с мещанками да с крестьянками не позволю водиться Дунюшке. Народ балованный. Мало ли чего можно от них набраться.

– Могу вас уверить, Марко Данилыч, что ваша Дуня не такова, чтобы могла от кого-нибудь набраться дурного. Мало я встречала таких строгих к себе девушек, – сказала Марья Ивановна. – Бояться вам за нее нечего.

– Не о том речь веду, сударыня, – возразил Марко Данилыч. – Тут главная причина в том, что будет ей оченно зазорно, ежели с простыми девками она станет водиться. Не знаете вы, что за народ у нас в городу живет. Как раз наплетут того, что и во сне не виделось никому.

– Да, должно быть, ей скучно, бедненькой, – заметила Марья Ивановна. – А знаете ли, что мне пришло в голову, – прибавила она, немножко повременя. – Как-то вы мне говорили, что вам куда-то по делам нужно ехать. На месяц, помнится?

– Безотменно нужно, – отвечал Марко Данилыч. – В Астрахань, а оттоль в Оренбург, может статься!

– С месяц проездите? – спросила Марья Ивановна.

– Да, с месяц проезжу, – ответил Марко Данилыч. – Да навряд ли еще месяцем-то и управлюсь. Перед самым Макарьем придется домой воротиться.

– Отпустите-ка ко мне на это время Дунюшку-то, – сказала Марья Ивановна. – Ей бы было повеселее: у меня есть племянница ее лет, разве маленько будет постарше. Они бы подружились. Племянница моя девушка хорошая, добрая, и ей тоже приятно было бы видеть у себя такую милую гостью, и Дуне было бы весело. Сад у братьев огромный, десятинах на четырех, есть где погулять. И купанье в саду, и теплицы. Отпустите, Марко Данилыч, привезу ее к вашему возврату в сохранности.

– Право, не знаю, что вам на это сказать, барышня, – молвил нерешительно Марко Данилыч. – Как же ехать-то ей к незнакомым людям?

– К каким незнакомым? Ведь она ко мне поедет! Обещали же ее ко мне отпускать? – сказала Марья Ивановна.

– К вам, барышня, в Фатьянку, значит. А как же я пущу ее к господам Луповицким? Ни я их не знаю, ни они меня, ни Дунюшки не знают, – говорил Марко Данилыч.

– Она не к Луповицким поедет, а ко мне, – возразила Марья Ивановна. – Ведь у меня и в Луповицах есть часть имения после матушки. Там и флигелек у меня свой, и хозяйство кой-какое. Нет, отпустите ее в самом деле. Полноте упрямиться, недобрый этакой!

– Тятенька, пожалуйста! – тихо промолвила Дуня, склонивши русую головку на отцовское плечо. – Скучно мне ведь будет здесь – без тебя не буду знать, куда и деваться. Пожалуйста, отпусти!

А Дарья Сергевна так и сверкает глазами. Была бы ее воля, наотрез отказала бы.

– Отпустите, Марко Данилыч, – продолжала Марья Ивановна. – Каково в самом деле целый месяц ей одной быть. Конечно, при ней Дарья Сергевна останется, да ведь у нее и без того сколько забот по хозяйству. Дунюшке одной придется скучать.

– Одна не останется, об этом не извольте беспокоиться, – обидчиво промолвила Дарья Сергевна, злобно взглянувши на Марью Ивановну.

– Как же решите вы, Марко Данилыч? – спросила Марья Ивановна, не обращая внимания на слова Дарьи Сергевны.

– Право, не знаю, что вам и сказать, – молвил в раздумье Марко Данилыч. – Дело-то, видите, новое, непривычное. Еще никогда она у меня в чужих людях не бывала.

– Так вы не доверяете мне, Марко Данилыч? Ай, ай, ай, как стыдно! Между друзьями так не делается, – с укоризной покачивая головой, говорила Марья Ивановна. – Согласились, да и слово назад. Не ожидала я этого.

– Тятенька, да отпусти же, ради Господа, сделай такую для меня милость, – нежно обвивая руками отца, молила Дуня.

– Как тут устоишь, как не согласишься? – сказал наконец Марко Данилыч, гладя Дуню по головке. – Ну так и быть – поезжай.

Вспрыгнула от радости Дуня, схватила отцовскую руку и покрыла ее горячими поцелуями.

– Ну, полно, Дунюшка, полно, голубушка, будет, – говорил Марко Данилыч. – А вы, милостивая наша барышня, поберегите уж ее у меня. Я на вас полагаюсь. Сделайте милость.

– Не беспокойтесь, Марко Данилыч, – сказала в ответ Марья Ивановна. – Дурного она у меня ничего не увидит, шагу прочь от нее не ступлю, с глаз не спущу.

– Дико будет ей, непривычно, – глубоко вздохнувши, промолвил Марко Данилыч. – Господский дом – совсем иное дело, чем наше житье. Из головы у меня этого не выйдет. Съедутся, например, к вашим братцам гости, а она на таких людях не бывала. Тяжело будет и совестно станет мешаться, в ответах путаться. Какое уж тут веселье?

– Не знаете вы, Марко Данилыч, как мои братья живут, – возразила Марья Ивановна. – Какие у них гости, какие собранья? Просто-напросто монастырь. Старший брат, Николай Александрыч, почти совсем уж старик, чуть бродит. Андрей Александрыч, опричь хозяйства, знать ничего не хочет, жена у него домоседка, и целый год, может быть, раза два либо три к самым близким соседям выедет. А у них в доме чужих почти никогда не бывает, особливо летом, во время полевых работ. Живут тихо, уединенно. Говорю вам, монастырь, как есть монастырь.

На другой день начались Дунины сборы. Не осушая глаз, больше всех хлопотала угрюмая Дарья Сергевна, а ночью по целым часам стояла перед иконами и клала поклоны за поклонами, горячо молясь, сохранил бы Господь рабу свою, девицу Евдокию, ото всяких козней и наветов вражиих.

Часть третья

Глава первая

В степной глуши, на верховьях тихого Дона, вдали от больших дорог, городов и людных селений, стоит село Луповицы. Село большое, но строенье плохое в нем, как зачастую бывает в степных малолесных местах, – избы маленькие, крыты соломой, печи топятся по-черному, тоже соломой, везде грязь, нечистота, далеко не то, что в зажиточном привольном Поволжье. Зато на гумнах такие скирды хлеба, каких в лесах за Волгой и не видывали.

 

Овраг, когда-то бывший порядочной речкой, отделяет крестьянские избы от большой, с виду очень богатой господской усадьбы. Каменный дом в два яруса, с двумя флигелями лицевой стороной обращен на широкий двор и окружен палисадником, сплошь усаженным сиренью, жимолостью, таволгой, акацией и лабазником[403]. За домом старинный тенистый сад с громадными дубами и липами. С первого взгляда на строенья кидается в глаза их запущенность. Видно, что тут когда-то живали на широкую руку, а потом или дела хозяина расстроились, или поместье досталось другим, изменившим образ жизни прежних владельцев и забросившим роскошные палаты в небреженье. В стороне от усадьбы был огромный, но уж наполовину совсем развалившийся псарный двор, за ним – театр без крыши, еще дальше – запустелый конный завод и суконная фабрика. Зато хозяйственные постройки были в редком порядке – хлебные амбары, молотильня, рига на славу были построены из здорового леса, покрыты железом, и все как с иголочки новенькие.

Отец Луповицких был одним из богатейших помещиков той стороны. Смолоду служил, как водится, в гвардии, но после возврата наших войск из Франции вышел в отставку, женился и поселился в родовом своем именье. Заграничная жизнь хоть и порасстроила немножко его дела, но состояния не пошатнула. Луповицкий барином жил, гости у него не переводились: одни со двора, другие на двор. Пиры бывали чуть не каждый день, охоты то и дело, и никто из соседей-помещиков, никто из городских чиновников даже помыслить не смел отказаться от приглашения гостеприимного и властного хлебосола. Иначе беда: Луповицкий барин знатный, генерал, не одно трехлетие губернским предводителем служил, не только в своей губернии, но в Петербурге имел вес. Связи у него в самом деле были большие – оставшиеся на службе товарищи его вышли в большие чины, заняли важные должности, но со старым однополчанином дружбу сохранили. Приязнь их тщательно поддерживалась породистыми конями Луповицкого, отводимыми в Петербург на конюшни вельможных друзей. На псарном дворе у Луповицкого было четыреста псов борзых да триста гончих. Оркестр крепостных музыкантов управлялся выписанным из Италии капельмейстером. Была и роговая музыка, было два хора певчих, актеры оперные, балетные, драматические, живописцы, всякого рода ремесленники, и все крепостные. Так широко и богато проживал в своем поместье столбовой барин Александр Федорыч Луповицкий.

Под шумок поговаривали, будто Луповицкий масонства держится. Немудрено – в то время каждый сколько-нибудь заметный человек непременно был в какой-нибудь ложе. Масонство, однако ж, не мешало шумной, беспечной жизни богатых людей, а не слишком достаточные для того больше и поступали в ложи, чтобы есть роскошные даровые ужины. Ежели Луповицкий и был масоном, так это не препятствовало ни пирам его, ни театру, ни музыке, ни охоте. Иное сталось, когда он прожил в Петербурге целую зиму. Воротившись оттуда, к удивлению знакомых и незнакомых, вдруг охладел он к прежним забавам, возненавидел пиры и ночные бражничанья, музыку и отъезжие поля – все, без чего в прежнее время дня не мог одного прожить. Музыканты, актеры, живописцы распущены были по оброкам, псарня частью распродана, частью перевешана, прекратились пиры и банкеты. Для привычных гостей двери стали на запоре, и опустел шумный дотоле барский дом. Луповицкий с женою стали вести жизнь отшельников. Вместо прежних веселых гостей стали приходить к ним монахи да монахини, странники, богомольцы, даже юродивые. Иногда их собиралось по нескольку человек разом, и тогда хозяева, запершись во внутренних комнатах, проводили с ними напролет целые ночи. Слыхали, что они взаперти поют песни, слыхали неистовый топот ногами, какие-то странные клики и необычные всхлипыванья. Через несколько времени, опричь странников и богомольцев, стали к Луповицким сходиться на ночные беседы солдаты, крестьяне, даже иные из ихних крепостных. Никто понять не мог, что этот сброд грубых невежд и шатунов-дармоедов делает у таких просвещенных, светских и знатных людей, как Луповицкие. Александр Федорыч и в другом изменился: любил он прежде выпить лишнюю рюмку, любил бывать навеселе, любил хорошо и много покушать – а теперь ни вина, ни пива, даже квасу не пьет, только и питья у него чай да вода. Не только мясного – рыбного за столом у него больше не бывало, ели Луповицкие только хлеб, овощи, плоды, яйца, молочное – и больше ничего. Зато и в Светлое Воскресенье и в Великую пятницу с сочельниками подавалась у них одна и та же пища.

Сестра Луповицкого была замужем за Алымовым, отцом Марьи Ивановны, умерла она раньше перемены, случившейся с ее братом. Вскоре умер и муж ее, – тогда Луповицкие маленькую сиротку, Марью Ивановну, взяли на свое попеченье. Воспитанье давали ей обыкновенное для того времени – наняты были француженка, немка, учительница музыки, учительница пения, а русскому языку, русской истории и закону Божию велели учить уволенному за пьянство из соседнего села дьякону. Два сына Александра Федорыча тоже дома воспитывались – целый флигель наполнен был их гувернерами и разного рода учителями, от высшей математики до верховой езды и фехтованья. Все иностранцы были, а русскую премудрость и сынки с Марьей Ивановной почерпали у пропившегося дьякона. Петербургские вельможные друзья в благодарность за резвых рысаков предлагали Луповицкому выхлопотать его сыновьям звание пажей, но Александр Федорыч, до поездки в Петербург сильно тосковавший, что, не будучи генерал-лейтенантом, не может отдать детей в пажеский корпус, и слышать теперь о том не хотел. «Хочу из них сделать сельских хозяев», – писал он к старым своим приятелям, и нельзя было разуверить друзей его, что бывший их однополчанин обносился умом и на вышке у него стало не совсем благополучно.

Все дивились перемене в образе жизни Луповицких, но никто не мог разгадать ее причины. Через несколько лет объяснилась она. Был в Петербурге «духовный союз» Татариновой {25}. Принадлежавшие к нему собирались в ее квартире и совершали странные обряды. С нею через одного из вельможных однополчан познакомился и Александр Федорыч. Вскоре и сам он и жена его, женщина набожная, кроткая и добрая, вошли в союз, а воротясь в Луповицы, завели у себя в доме тайные сборища.

Между тем, когда о «духовном союзе» узнали и участников его разослали по монастырям, добрались и до Луповицких. Ни их богатства, ни щедрые пожертвования на церкви, больницы и богадельни, ни вельможные однополчане – ничто не могло им помочь. Кончил свои дни Александр Федорыч в каком-то дальнем монастыре, жена его умерла раньше ссылки.

И сыновья и племянница хоть и проводили все почти время с гувернерами и учительницами, но после, начитавшись сначала «Четьи-миней» и «Патериков» об умерщвлении плоти угодниками, а потом мистических книг, незаметно для самих себя вошли в «тайну сокровенную». Старший остался холостым, а меньшой женился на одной бедной барышне, участнице «духовного союза» Татариновой. Звали ее Варварой Петровной, у них была дочь, но ходили слухи, что она была им не родная, а приемыш либо подкидыш.

Ссылка отца научила сыновей быть скрытней и осторожнее. Не прекратились, однако, у них собранья, но они стали не так многолюдны. Не было больше на них ни грязных юродивых, ни шатунов-богомольцев, ни странников; монахи с монахинями хоть и бывали, но редко. Притаились и молодые Луповицкие, как-то проведавши, что и за ними следят. Тогда Марья Ивановна из Луповиц переехала в свое Талызино и там выстроила в лесу дом будто для житья лесника, а в самом деле для хлыстовских сборищ. В тех местах хлыстовщина меж крестьянами велась исстари, и Марья Ивановна нашла много желавших быть участниками в «тайне сокровенной». Но через несколько лет, узнав, что об лесных ее сборищах дошли вести до Петербурга, она решилась переехать на житье в другую губернию. Кто-то сказал ей, что продается пустошь Фатьянка, где в старые годы бывали хлыстовские сходбища с самим Иваном Тимофеичем, христом людей божиих; она тотчас же купила ее и построила усадьбу на том самом месте, где, по преданьям, бывали собранья «божьих людей»[404].

Рады были Луповицкие сестрину приезду, давно они с ней не видались, обо многом нужно было поговорить, обо многом посоветоваться. Письмам всех своих тайн они не доверяли, опасаясь беды. Потому раза по два в году езжали друг к другу для переговоров. Луповицкие сначала удивились, что Марья Ивановна, такая умная и осторожная, привезла с собой незнакомую девушку, но, когда узнали, что и она желает быть «на пути», осыпали Дуню самыми нежными ласками. С хорошенькой, но как смерть бледной племянницей Марьи Ивановны, Варенькой, Дуня Смолокурова сблизилась почти с первого же дня знакомства. Молодая девушка, с небольшим лет двадцати, с умными и немножко насмешливыми глазами, приняла Дуню с такой радостью, с такой лаской и приветливостью, что казалось, будто встречает она самую близкую и всей душой любимую родственницу после долгой разлуки.

Обстановка дома Луповицких поразила Дуню, до тех пор сидевшую в четырех стенах отцовского дома и не видавшую ничего подобного. Налюбоваться не могла она на убранство комнат, сохранивших еще остатки былой роскоши. Огромные комнаты, особенно большая зала с беломраморными стенами и колоннами, с дорогими, хоть и закоптелыми люстрами, со стульями и диванчиками, обитыми хоть и полинявшею, но шелковой тканью, другие комнаты, обитые гобеленами, китайские вазы, лаковые вещи, множество старого саксонского и севрского фарфора – вся эта побледневшая, износившаяся роскошь когда-то изящно и свежо разубранного барского дома на каждом шагу вызывала громкое удивленье Дуни. Варенька снисходительно улыбалась ей, как улыбается взрослый человек, глядя на любопытного ребенка. На восторженные похвалы Дуни она холодно, презрительно даже сказала:

– Суета! Язычество!.. Удивляюсь, как до сих пор не выкинут всего этого в помойную яму.

– Как это можно! – вскликнула Дуня. – Такие прекрасные, такие красивые вещи.

– Суета и пустота! – молвила Варенька. – Это ведь все от врага, это все на усладу язычникам.

– Каким язычникам? Кажется, теперь их больше нет, – с удивленьем сказала Дуня.

– Земля полна язычниками; избрáнное стадо не велико, – отвечала Варенька.

– Кто ж язычники? – спросила Дуня.

– Все, – ответила Варенька. – Все, кого до сих пор вы знали, кроме разве одной тетеньки, – сказала Варенька и, не дав Дуне слова вымолвить, спросила у нее: – Сколько вам лет?

 

– Девятнадцать, – ответила Дуня.

– Пора отложить суету, время вступить вам на «путь». Я сама в ваши годы пошла путем праведным, – понизив голос, сказала Варенька. – Однако пойдемте, я вам сад покажу… Посмотрите, какой у нас хорошенький садик – цветов множество, дядя очень любит цветы, он целый день в саду, и мама тоже любит… Какие у нас теплицы, какие растения – пойдемте, я вам все покажу..

И девушки, взявшись под руку, вышли на обильно установленную цветами мраморную террасу, а потом медленными шагами спустились в сад по широким ее ступеням.

* * *

Меж тем Марья Ивановна сидела в комнате старшего брата с меньшим братом и с его женою.

– Ну как, Машенька, устроилась ты в Фатьянке? – спросил Николай Александрыч.

– Слава Богу, совсем почти обстроилась, остается внутри кой-что обделать да мебель из Талызина перевезти, – отвечала Марья Ивановна. – К осени, Бог даст, все покончу, тогда все пойдет своей колеей.

– Что ж? В самом деле был там корабль[405] Ивана Тимофеича? – спросила Варвара Петровна.

– В самом деле, – отвечала Марья Ивановна. – И по преданиям так выходит и по всем приметам. Тут и Святой ключ, и надгробный камень преподобного Фотина, заметны ямы, где стоял дом, заметны и огородные гряды.

– Хорошо, что в твои руки досталось место, – сказала Варвара Петровна. – Летом на будущий год непременно у тебя побываю. Теперь, говоришь, ничего еще у тебя не приспособлено?

– Еще ничего, – отвечала Марья Ивановна. – Сионскую горницу[406] сделали, не очень велика, однако человек на двадцать будет. Место в Фатьянке хорошее – уютно, укромно, от селенья не близко, соседей помещиков нет, заборы поставила я полторы сажени вышиной. Шесть изб возле дома также поставила, двадцать пять душ перевела из Талызина. Все «наши».

– А поблизости есть ли божьи-то люди? – спросил Андрей Александрыч.

– Еще не знаю, – отвечала Марья Ивановна, – пока до меня не доходило. Да я, впрочем, и разыскивать не стану. Не такое время теперь. Долго ли до беды?

– Ну а эта девушка, что с тобой приехала? В самом деле близка она к «пути»? – спросил Николай Александрыч.

– Совсем готова, – сказала Марья Ивановна. – Больше восьми месяцев над Штиллингом, Гион и Эккартсгаузеном сидела. И такая стала восторженная, такая мечтательная, созерцательная и нервная. Из нее выйдет избрáнный сосуд.

– Ну, это еще не угадано, – молвил меньшой Луповицкий. – Бывали и восторженные, бывали и мечтательные, а после назад возвращались в язычество, замуж даже выходили.

– Эта замуж не пойдет, – сказала Марья Ивановна. – Любовь житейская ей противна, в этом я успела настроить ее. И другая есть тому причина – я и той воспользовалась, хоть и ни разу даже не намекнула Дуне об ее сердечных ранах. Понравился ей какой-то купчик, познакомилась я с нею тотчас после разрыва, поговорила с ней, посоветовала читать мистические книги, а теперь, проживши у них больше двух недель, кажется, совсем ее укрепила. Многое порассказала я ей, и теперь она горит желаньем услышать «живое слово». В первое же собрание можно будет ее допустить, разумеется, пока без «приводу»[407]. Я уверена, что она озарится. Когда будет у нас собранье-то?

– Хотелось бы в субботу на воскресенье, – сказал Николай Александрыч. – Не знаю, соберутся ли.

– А помногу ль теперь собираются? – спросила Марья Ивановна.

– Умалился корабль, очень умалился, – скорбно промолвил Николай Александрыч. – Которых на земле не стало, которые по дальним местам разошлись. Редко когда больше двадцати божьих людей наберется… Нас четверо, из дворни пять человек, у Варварушки в богадельне семеро. Еще человека два-три со стороны. Не прежнее время, сестрица. Теперь, говорят, опять распыхались злобой на божьих людей язычники, опять иудеи и фарисеи[408] воздвигают бурю на Христовы корабли. Надо иметь мудрость змиину и как можно быть осторожней.

И с покорным видом, с умильным взором на Спасителя с апостолами во время бури на Галилейском море, знаменитой кисти известного художника Боровиковского, запел Николай Александрыч вполголоса заунывную песню. Другие вполголоса припевали ему, а у него щеки так и орошались слезами.

 
Кораблик заливает морскими волнами,
Сверху грозят тучи, стоючи над нами,
Заставляют бедных страдать под водами.
Скудны мы, бедны – нищета вся с нами,
Скудость и бедность всегда жила с нами,
Как в прежних веках, так и ныне тоже.
Ох, много зачинающих, да мало скончевающих!
Припадем коленами на мать сыру землю,
Пролием мы слезы, как быстрые реки,
Воздохнем в печали к создателю света:
«Боже ты наш, Боже, Боже отец наших,
Услыши ты, Боже, сию ти молитву,
Сию ти молитву, как блудного сына,
Приклони ты ухо к сердечному стону,
Прими ты к престолу текущие слезы,
Пожалей, создатель, бедное созданье,
Предели нас, Боже, к избранному стаду,
Запиши, родитель, в животную книгу,
Огради нас, бедных, своею оградой,
Приди в наши души с небесной отрадой,
Всех поставь нас, Боже,
Здесь на крепком камне,
Чтоб мы были крепки во время печали;
Мы всегда желаем быть в избрáнном стаде,
Ты наш учитель, ты наш попечитель,
Просим милости богатой у тебя, владыки,
И всегда ходить желаем под твоим покровом,
Ты нас, батюшка, питаешь и всем оделяешь,
В наших ско́рбях и печалях сам нас подкрепляешь,
Тебе слава и держава в пречистые руки» {26}.
 

Все сидели с благоговением и плакали. Не вдруг успокоились, долго сидели после того молча, вздыхая и отирая слезы. Наконец Марья Ивановна спросила у Николая Александрыча:

– А в «слове» кто теперь ходит?[409]

– Да все те же. Племянненка наша, Варенька, стала в слове сильна и с каждым разом сильнее становится, – сказал Николай Александрыч. – Златой сосуд! По времени будет в нем благодать великая.

– Слава в вышних Богу! – благоговейно поднявши глаза, проговорила Марья Ивановна. – На Дуню я тоже много рассчитываю. Помните, как в прошлом году я под осень гостила у вас, про нее тогда я вам сказывала, что как скоро заговорила я с ней, едва открывая «тайну», дух на нее накатил[410] – вся задрожала, затрепетала, как голубь, глаза загорелись, и без чувств упала она ко мне на руки. Великим знамением тогда я это сочла. А теперь, как гостила у них, каждый почти день бывала она в восторге, так и трясет ее всю: судороги, истерика, пена у рта. Ни словом ей не заикнулась я, что бывает у нас на радениях, а все-таки ее поднимало.

– Дай Господи такую подвижницу, подай истинный свет и новую силу в слове ее, – сложив руки, набожно сказал Николай Александрыч. – Ежели так, можно будет ее допустить на собрание, и если готова принять «благодать», то можно и «привод» сделать… Только ведь она у отца живет… Помнится мне, говорила ты, Машенька, что он раскольничает, и совсем плотской язычник, духовного в нем, говорила ты, нет ни капельки.

– Это так, – подтвердила Марья Ивановна. – Как есть плотской – только деньги на уме.

– Как же Авдотьюшка, познав тайну, станет в Гоморре жить? – сказал Николай Александрыч. – Тяжело ведь ей будет меж язычниками… Некому будет ни утешить ее, ни поддержать в ней святого пламени. Устоит ли тогда она на «правом пути», сохранит ли «тайну сокровенную»? Об этом надо обсудить хорошенько. То помни, Машенька, что ангелы небесные ликуют и радуются, когда языческая душа вступает в ограду спасения, но все небесные силы в тоске и печали мечутся по небу, ежели «приведенная» душа возвратится вспять и снова вступит на погибельный путь фарисейский.

– Со мной часто будет видаться, я буду ее поддерживать. Отец обещал отпускать ее ко мне в Фатьянку. При мне не пойдет она в адские ворота, не возвратится в язычество, – твердо и решительно сказала Марья Ивановна. – На «приводе» я, пожалуй, буду ее поручницей и все время, пока обитаю в этом греховном теле, стану поддерживать ее на «правом пути».

– А дашь ли за нее страшное священное зарученье? – строго спросил у сестрицы Николай Александрыч.

– Дам, – ответила Марья Ивановна. – Дам, потому что ручаюсь за нее, как за самое себя.

– Но ведь ты знаешь, Машенька, что бывает с заручниками, если приведенные ими отвергнутся «пути»? – спросил Николай Александрыч.

– Знаю, – слегка кивнув головой, ответила Марья Ивановна.

– Отлучение от части праведных, отлучение от небесных сил, отторжение от святейшего сонма поющих хвалебные песни пред агнцем, вечное страданье души в греховном теле, низведение в геенну на нескончаемую власть врага {27}, – торжественно говорил Николай Александрыч. – Вспомни, сестрица, вспомни, душевная моя.

– Не давала б я, Николаюшка, великого и страшного заручения, не ставила б за чужую душу в залог свою душу, ежели б не знала Дунюшки, – в исступленье, диким, дрожащим голосом сказала брату Марья Ивановна.

И, крепко стиснув руками грудь, со слезами на глазах, задыхаясь от беспрерывных вздохов и сильных судорожных движений тела, стала она «выпевать»[411]:

– Высоко́ будет ходить во «святом во кругу»[412]. Высокá ее доля небесная, всем праведным будет она любезная. Велики́ будут труды, да и правильны суды…

Все встали. На Марью Ивановну «накатило». Она была в восторге, в исступленье, слово ее было «живое слово, святое, вдохновенное, пророческое». Всем телом дрожа и сжимая грудь изо всей силы, диким, но торжественным каким-то голосом запела она:

 
Изведет из темниц
Сонмы чистых девиц,
Привлечет в божий чин
Сонмы грешных мужчин.
Сам Спаситель ей рад,
Возведет в вышний град,
Осенит святой дух
Ее огненный дух,
И на радость она
Будет Богу верна.
Поручусь за нее,
И молюсь за нее,
То – невеста Христа,
Снимет нас со креста,
Силу вышнюю даст,
Благодать преподаст.
 

С поникшими головами и сокрушенным сердцем слушали Луповицкие сестрицу свою, затрубившую в трубу живогласную, возглашавшую златые вещания, чудоносные, цельбоносные[413].

В изнеможенье, без чувств упала Марья Ивановна на диван. Глаза ее закрылись, всю ее дергало и корчило в судорогах. Покрытое потом лицо ее горело, белая пена клубилась на раскрытых, трепетавших губах. Несколько минут продолжался такой припадок, и в это время никто из Луповицких не потревожился – и корчи и судороги они считали за действие святого духа, внезапно озарившего пророчицу. С благоговеньем смотрели они на страдавшую Марью Ивановну.

403Жимолость – Lonicera tatarica. Таволга – Spirea crenata. Лабазник – Spirea ulmaria.
25Екатерина Филипповна Татаринова, жена директора рязанской гимназии, урожденная Буксгевден, во втором десятилетии нынешнего столетия собирала таинственные собрания в квартире своей матери в Петербурге, в Михайловском замке. Это было собрание хлыстов из высшего общества, во многом сходное с нынешней редстоковщиной или пашковщиной (Имеется в виду религиозная секта, возникшая в 70-х годах XIX в. в России в аристократических кругах среди последователей английского проповедника лорда Гренвилля Редстока, впервые выступавшего в Петербурге в 1874 г. Пашковцы (название дано по имени одного из сектантов, В. Пашкова), как и баптисты, отвергали некоторые догмы и обряды христианской церкви, требовали крещения в сознательном возрасте.). Оно называлось «духовным союзом». После того как собрания Татариновой были прекращены, они возобновились в Петербурге же за Московской заставой и в тридцатых годах снова были закрыты. В это время Татаринова и некоторые из ее последователей были разосланы по монастырям.
404«Божьими людьми» называют сами себя хлысты. Иван Тимофеевич Суслов, христос людей божьих, жил в конце XVII и в начале XVIII столетия, проповедовал свое учение в нынешних Владимирской, Нижегородской, Костромской и Ярославской губерниях, а также в Москве, где и умер.
405Кораблем называется общество хлыстов.
406Сионской горницей у хлыстов называется комната, где происходят их собрания.
407«Привод» – обряд поступления в секту.
408Иудеями и фарисеями хлысты называют православные власти, преимущественно духовные.
26Эта песня не без основания приписывается одному из участников татариновского корабля (рязанскому помещику Дубовицкому), отправленному лет пятьдесят тому назад в Саровскую пустынь, а потом едва ли не в Соловки. Первоначальная же редакция принадлежала Александру Иванычу Шилову, крестьянину из Орловской губернии, сначала хлысту, а потом скопческому Иоанну Предтече, умершему в самых последних годах прошлого столетия в Шлиссельбурге.
409Ходить в «слове» – пророчествовать во время исступления, находящего на иных хлыстов во время радения и после него.
410Дух накатил, то есть сошел дух (по понятиям хлыстов, святой дух).
27Хлысты никогда не употребляют слов «дьявол», «сатана», «черт» и тому подобных, дабы не осквернить проклятым именем своего языка. Одно у них имя ему – «враг», иногда «враг божий», редко «враг человеческий». Некоторые учители их о дьяволе так говорят: «Какой он враг человекам? – он друг им и покровитель, как любимым своим созданьям. Он враг только нам, пришедшим из внешнего мира и познавшим правый путь и сокровенную тайну». Хлысты вполне уверены, что смертное тело человека сотворил Сатанаил по образу и подобию своему, потому он и владеет телом, а Бог в это тело вдунул дыхание жизни, то есть душу, по своему образу и подобию, оттого душа и бессмертна. Только познавшие правый путь и сокровенную тайну, по мнению их, войдут в селения праведных, остальные вечно будут мучиться, заключенные в тела и находясь в полной власти отца своего Сатанаила.
411«Выпевать» – в беспамятстве говорить с рифмами, импровизировать.
412«Святым кругом» у хлыстов называется нечто вроде хоровода, исполняющего религиозные пляски.
413Трубой живогласною и златыми вещаниями чудоносными, цельбоносными хлысты называют слова пророков, сказанные во время исступления.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74 
Рейтинг@Mail.ru