– Тысяч шестьдесят пудов.
– Значит, тысяч восемьдесят целковых у тебя слизнули бы… Ловок!.. Умел подъехать!.. Хорошо, что остерегся Зиновий Алексеич… Не то быть бы тебе, голубчик, у праздника.
– Да кто торговал-то? – спросил Меркулов.
– Смолокуров, – сказал Дмитрий Петрович. – Марко Данилыч Смолокуров… Я ж ему и сказал, что цены на тюлень должны повыситься… Это еще было в начале ярманки… Орошин вздумал было поддеть его, цен тогда еще никаких не было; а Орошину хотелось всего тюленя́, что ни есть его на Гребновской, в одни свои руки прибрать. Два рубля тридцать давал.
– Два рубля тридцать!.. В начале-то ярманки! – вскликнул Меркулов.
– Около первого Спаса. В рыбном трактире тогда собрались все Гребновские, и я тут случился… Досадно мне стало на Орошина, я и покажи всей честно́й компании письмо, что накануне из Петербурга получил… Видят – цены в гору должны пойти… И озлобился на меня с тех пор Орошин… до сей поры злится… А Смолокуров стал к себе зазывать, чествовать меня всячески… Катанье затеял в лодках, меня позвал, тут я с семейством Зиновья Алексеича и познакомился… А потом, как пришли твои письма из Царицына, Зиновий Алексеич и открылся мне, что Смолокуров, узнавши про твою доверенность, ровно с ножом к горлу стал к нему приставать, продай да продай тюленя́. Цен, уверял, нет и не будет, в воду кидать доведется… По рублю с гривной, однако, давал… Хорошо, что укрепился Зиновий Алексеич… Не то бы Марко Данилыч твоим добром зашиб себе барыши, каких сроду не видывал.
– Знаком разве Смолокуров с Зиновьем Алексеичем?
– Старинные знакомые и друзья закадычные, – отвечал Веденеев. – Смолоду слыли приятелями.
– А теперь как? – спросил Меркулов.
– Так же все… – сказал Дмитрий Петрович.
– Как?.. После того, что он хотел нас обмануть?.. После того, как вздумал меня обобрать кругом?..
– Дело торговое, милый ты мой, – усмехнулся Дмитрий Петрович. – Они ведь не нашего поля ягода. Старого леса ко́черги… Ни тот, ни другой даже не поморщились, когда все раскрылось… Шутят только да посмеиваются, когда про тюленя́ речь заведут… По ихнему старому завету, на торгу ни отца с матерью нет, ни брата с сестрой, родной сын подвернется – и того объегорь… Исстари уж так повелось. Нам с тобой их не переделать.
– Будет же когда-нибудь конец этому безобразию? – молвил Меркулов.
– Мы с тобой не доживем, хоть бы писано на роду нам было по сотне годов прожить… Сразу старых порядков не сломаешь. Поломать сильной руке, пожалуй, и можно, да толку-то из того не выйдет… Да хотя бы и завелись новые порядки, так разве Орошины да Смолокуровы так вдруг и переведутся?.. Станут только потоньше плутовать, зато и пошире.
– Пойдет правильная торговля – не будет обманов, – молвил Меркулов.
– Правильная торговля! Правильная торговля! Из книжек ты знаешь ее, Никита Сокровенный, а мы своими глазами ее видели, – перебил Дмитрий Петрович. – Немало, брат, покатался я за границей, всю Европу исколесил вдоль и поперек… И знаю ее, правильную-то торговлю… И там, брат, те же Смолокуровы да Орошины, только почище да поглаже… И там весь торг на обмане стоит, – где деньги замешались, там правды не жди… И за границей, что у нас: ладят с тобой дело, так спереди целуют, а сзади царапают… Один громко о чести кричит, другой ловко молчит про нее, а у всех одно на разуме: как бы половчей бы тебя за нос провести.
– Помилуй!.. Да ведь там и правильный кредит, и банки, и банкиры везде.
– Распервейшие мошенники, – молвил Веденеев и стал сбираться в свой номер. – Знаешь, когда пойдет честная, правильная торговля?
– Когда?
– Когда из десяти Господних заповедей пять только останется, – сказал Дмитрий Петрович. – Когда люди до того дорастут, что не будет ни кражи, ни прелюбодейства, ни убийств, ни обид, ни лжи, ни клеветы, ни зависти… Одним словом, когда настанет Христово царство. А до тех пор?.. Прощай, однако, спать пора…
И в меркуловском бухарском халате, в запачканной фуражке на голове, с грязным платьем под мышкой, со свечкой в руках пошел он вдоль по коридору. Немного не доходя до своего номера, увидал Дмитрий Петрович – кто-то совсем раздетый поперек коридора лежит… Пришлось шагать через него, но, едва Веденеев занес ногу, тот проснулся, вскочил и, сидя на истрепанном войлоке, закричал:
– Что ты тут делаешь? – и схватил Веденеева зá полу.
– Видишь, иду, – отвечал Дмитрий Петрович.
– А это что?
– Платье.
– Чье?
– Мое.
– Так, любезный, не водится… – вскочил и, заступая дорогу Веденееву, закричал тот. – По чужим номерам ночью шляться да платье таскать!.. За это вашего брата по головке не гладят.
– С ума ты сошел? – вскинулся на него Веденеев. – Как ты смеешь?
– Ничего тут: «как смеешь»!.. Куда идешь? – грубо ухватив Дмитрия Петровича за руку, с угрожающим видом кричал коридорный.
– В девятый.
– Откуда?
– Из семнадцатого.
– Там спят теперь!
– Нет, не спят, пойдем, коли хочешь, туда.
– Пойдем.
И, схватив под руку Дмитрия Петровича, потащил его к Меркулову.
– Ишь какой народец проявился!.. Из Москвы, должно быть!.. – громко дорогой ворчал коридорный. – Не проснись я вовремя, и концы бы в воду… Пойдем, брат, пойдем, а поу́тру расправа… Перестанешь чужое платье таскать…
Дверь у Меркулова была уж заперта. Веденеев подал голос. Дело тотчас разъяснилось. Новый коридорный, еще не знавший в лицо жившего с самого начала ярманки Дмитрия Петровича, растерялся, струсил и чуть не в ногах валялся, прося прощенья. Со́ смеху помирали Меркулов с Веденеевым.
– Однако ж ты, Митенька, целую ночь с приключеньями, – весело смеясь, шутил Никита Федорыч. – То в грязи вываляешься, то воровать пойдешь. Хорош, нечего сказать!
– Как же ты не узнал меня? – спрашивал коридорного Веденеев. – Ведь я три недели уж здесь живу. Мог бы, кажется, приглядеться.
– Сегодня только приступил, ваше степенство, – отвечал коридорный. – Внове еще. Простите Христа ради.
– Ничего, братец, ничего. Ты молодец, увижу завтра Федора Яковлича, похвалю тебя, – говорил Веденеев. – Как тебя звать?
– Парменом, – тихо промолвил коридорный.
– По батюшке?
– Сергеев.
– Вот тебе, Пармен Сергеич, рублевка за то, что исправно караулишь. А теперь возьми-ка ты мое платье да утром пораньше почисти его хорошенько… Прощай, Никита Сокровенный!.. Покойной ночи, приятного сна.
Не вдруг забылся сном Никита Федорыч, хоть и было теперь у него много полегче на душе… «Лиза здорова, подарки готовит, ждет не дождется, – думает он. – Что за встреча будет завтра!.. Истосковалась, говорит Митенька… Голубушка!.. Зато это уж в последний раз – не будем больше разлучаться… Дела, слава Богу, поправились, да еще как поправились-то, не чаял… Два рубля шесть гривен!.. Это почем же Морковникову придется? Двадцать шесть вон. Два рубля тридцать четыре… Так… Остальное Смолокуров либо Орошин не купят ли?.. Любят они товарец к одним рукам прибирать!.. С такими, как мой объедало Василий Петрович, не в пример лучше водиться!.. А все-таки и он норовит хоть чем-нибудь поприжать. Ничего нé видя и сам еще цены не зная, десять копеек успел-таки выторговать… Лесом тоже промышляет… У той, как бишь ее… у Марьи Ивановны у этой… Что это за вера такая?.. От неба, от земли, от людей отрекаются!.. Зачем?.. Кому служат?.. Во что веруют?.. А Митенька-то как перепачкался!.. Умора!.. Везде обман, говорит… Спросить его про фармазонов… Не знает ли, зачем они отрекаются?..»
И, думая о фармазонах, крепко заснул.
Дмитрий Петрович весел был, радостен. Один в номере, а то и дело смеется. Вспомнит, как его за вора сочли, – хохочет, вспоминая, как по глине катился, – хохочет, вспомня, как Меркулова всего выгрязнил, – еще пуще хохочет. Вечер, проведенный в театре, весело настроил его. Показалось ему, что и Наташа как-то особенно на него поглядывала, и у него при каждом ее взгляде сердце билось и чаще, и сильнее… Плясать бы, скакать бы – да в театре нельзя, такая досада… За ужином рядом с Наташей сидел. Марко Данилыч с Зиновьем Алексеичем все про дела толковали, а Татьяна Андревна с Дуней да с Лизой разговаривала, он с Наташей словами перекидывался. Говорили о пустяках, но пустой разговор казался ему и умным, и острым, и занимательным – так было ему весело… Когда входили в гостиницу, ночник догорал, на лестнице было темно. Идя сзади всех, взял он ее за руку, взял выше локтя, чтобы не оступилась впотьмах, и, когда почувствовал теплоту ее тела, невыразимо сладостное чувство разлилось по всему существу его… Дома она тотчáс же ушла в свою комнату, долго и напрасно он дожидался, чтобы хоть разок еще взглянуть на нее… Не вышла… Сидя в лодке, потом пробираясь пешком к гостинице, все рассчитывал, скоро ли приедет Меркулов… Все хотел рассказать ему, все до последней капельки и потом просить его, высватал бы ему Наташу. «Ему теперь можно, – думал Дмитрий Петрович, – он теперь у них свой человек…» Оттого так и обрадовался он, когда узнал от Флора Гаврилова о нежданном приезде приятеля… Сейчас же, как только встретился с ним, хотел высказаться, но отдумал, решил до другого дня оставить. А тут Меркулов с тюленем да с торговыми порядками…
Не скоро забылся он. И в мечтах наяву, и во сне виделись ему маленький ротик, тоненький носик, алые щечки да ясные глазки.
Несмотря на плотный ужин и на две бутылки мадеры, целиком почти оставшиеся за одним Васильем Петровичем, он встал еще задолго до ранней обедни и тотчас пошел пешком на Гребновскую. Толкнулся на тот, на другой караван, везде в одно слово: третьего дня началась продажа тюленя́; прежде цен вовсе не было, а теперь поднялись до двух рублей шесть гривен. Ден через пяток, говорили ему на Гребновской, до трех целковых, пожалуй, дойдет. Поморщился Морковников, не ожидал он таких цен… «Хоть бы маленько дешевле купить у Меркулова, – думает он. – Опричь обещанной гривны, еще бы две, три, а не то и четыре с костей долой… Парень он, кажется, простой, нетертый, в переделах, видится, еще не бывал, кажись бы, можно его обойти… Попробую!»
Походив по Пескам, Василий Петрович и на обратный путь извозчика не взял. Зачем лошадей гонять, коли свои ноги носят?.. Устанешь – так можно отдохнуть… В белую харчевню зашел чайку испить. На горах городской стороны раздался в это время звон с пятидесяти колоколен – обедня значит, девять часов. Посмотрел Василий Петрович на старинные серебряные, луковицей, часы, что висели у него на перекинутой через шею голубой бисерной цепочке. Верны – и на них девять часов. «Авось проснулся Меркулов», – подумал Морковников и пошел в гостиницу Ермолаева, но у Меркулова, как говорится, и конь еще не валялся. В свой номер прошел Василий Петрович, от нечего делать самовар потребовал и в другой раз напился чаю. Опять понаведался к Меркулову – спит… «Эх, его с дороги-то как разваляло, – подумал Василий Петрович, – десять часов скоро, а он, ровно барин, почивать изволит; немного, видно, заботушки в молодой головушке. А у нашего брата забот да хлопот не оберешься, оттого и сон воробьиный». Что же, однако, делать? Не сидеть же сложа руки. И вздумалось Василью Петровичу в мыльные ряды сходить, они же рядом почти: «Товар посмотрю, – думает он, – с кем-нибудь из мыльников потолкую, может статься, на пользу себе узнаю что-нибудь».
Обширные лавки мыльных рядов с полу до потолка завалены горами разного мыла, ящиками со стеариновыми и сальными свечами и бочками с олеином. Позадь лавок по широким дворам едва можно пройти – бунты с мылом и свечами, крытые от дождей плотными циновками, навалены там в громадном количестве. Подошел Василий Петрович к угловой лавке. В дверях стоит казанский татарин – ростом невелик, зато в плечах широк, с продолговатым лицом, с узенькими выразительными глазками и с редкой бородкой клином. Был одет татарин в коричневый кафтан особого покроя, на крючках, с ситцевыми отложными воротничками и в блестящей, золотом расшитой тюбетейке на гладко выбритой голове. Видя, что Морковников внимательно присматривается к стоявшим на прилавках золотом и яркими красками испещренным коробочкам, счел он его за городового[201] и тотчас зáзвал к себе.
– Мыла надо, знако́м? – скороговоркой начал татарин. – Гляди, розова мыла, яична мыла, первый сорт, сама лучша мыла… Купи – карошим девкам мыть… Нюхай… Нюхай, знáком, ничего.
И ткнул прямехонько в нос Василью Петровичу коробочкой с розовым мылом.
– Бергамотова надо?.. Бери бергамота. Вот она сама лучша бергамотова мыла – нюхай!.. Гвоздична надо? Вот гвоздична сама перва сорт – нюхай… Миндална хочешь, вот миндална – сама лучша, больши гаспада миндална мыла моют – нюхай!.. Бела ядра хочешь? Бери бела ядра, вот сама лучша бела ядрá: в бане болна караша.
Перенюхал Морковников и розовое мыло, и бергамотовое, и гвоздичное, и миндальное, а в глыбу белого ядра пальцем ткнул, попробовал, насколько крепко и плотно свáрено.
– Не такого мне надо… – сказал. – Покажь ты мне, князь, самого простого.
– Желта мыла хочешь? Вот желта мыла, гляди, – говорил татарин, подводя его к простому мылу.
– Не этого, а того, что из рыбьего жира. Тюлень… Знаешь, тюлень?
Мотнул татарин головой, сказал, что нет у него такого нехорошего мыла, и, отвернувшись, не стал больше разговаривать с Васильем Петровичем.
Нашел, наконец, Морковников такое мыло, что задумал варить. Но русский мыловар из одного маленького городка не был разговорчив. Сколько ни расспрашивал его Морковников, как идет у него на заводе варка, ничего не узнал от него. Еще походил Василий Петрович по мыльным рядам, но, нигде не добившись толка, стал на месте и начал раздумывать, куда бы теперь идти, что бы теперь делать, пока не проснется Никита Федорыч.
Идет навстречу в потертой синей сибирке молодой парень, плотный, высокий, здоровый, с красным лицом и подслеповатыми глазами. Несет баклагу со сбитнем, а сам резким голосом покрикивает:
– Эй, сбитень горячий, медовый, самый горячий, с гвоздичкой, с коричкой, с лимонной корочкой! Сбитень горячий – пьют его подьячи, сбитень-сбитенек – пьет его щеголек, пьет-попивает, сам похваливает… Наливать, что ли-с?
– Налей стакашек от нечего делать, – молвил сбитенщику Василий Петрович.
Хоть сейчас он в два приема не одну дюжину чашек чаю опростал, но приня́лся прихлебывать горячий сбитень, чтобы только чем-нибудь время убить. Потом подошел к горам арбузов, наваленных на разостланные по мостовой рогожки. Тоже от нечего делать стал арбузы выбирать, перерыл едва не все кучи, каждый арбуз и на ладонях-то подбрасывал, и жал изо всей силы руками, и прикладывал к нему ухо, слушая, каково трещит, а когда торговаться зачал, так продавец хоть бы бежать от такого покупателя. Купил-таки Василий Петрович пару арбузов и отправился с ними в гостиницу… Одиннадцать было, и сказали ему, что Меркулов за чаем сидит… Очень обрадовался тому Василий Петрович и тотчас пошел к нему. У Меркулова сидел Веденеев. Досадно было это Морковникову – при стороннем человеке как-то неловко ему дела по тюленю кончать, но не вон же идти – остался.
– Ходил на Гребновску, – начал Василий Петрович, отирая синим бумажным платком раскрасневшееся и вспотелое лицо. – Со вчерашнего, слышь, только дня торговля у них маленько зашевелилась. Про цены спрашивал – сказали, по два рубля по сороку продают.
– По два рубля по сороку? – с улыбкой спросил Меркулов, переглядываясь с Дмитрием Петровичем. – Неужели только, Василий Петрович?
– По два рубля по сороку, – нимало не смущаясь, повторил Морковников. – Все, почитай, караваны обошел – везде в одно слово: два рубля сорок.
На то рассчитывал Морковников, что Меркулову не от кого еще было настоящих цен узнать.
– А я полагал, Василий Петрович, что цены-то маленько повыше, – сказал Меркулов. – Неужели в самом деле только два рубля сорок копеек?..
– Врать, что ли, стану? Говорят тебе, все караваны обошел, – отвечал Морковников.
Не ответил ни слова Меркулов и о чем-то постороннем спросил Веденеева. Маленько обождав, молвил Василий Петрович:
– По вечорошнему уговору, надо, значит, с меня по два рубля по шестнадцати копеек получать. Бери задаток!.. Остальные то́тчас, как только у маклера покончим…
– Зачем торопиться, Василий Петрович?.. Баржи мои еще дня через два либо через три прибегут. Успеем, – сказал Меркулов.
– Теперь бы лучше решить. По рукам бы и шабаш, – заметил Морковников.
– Нет уж, лучше подождем денька-то три, – молвил Никита Федорыч. – Дело ведь не убежит, а я меж тем на Гребновской и сам побываю.
– Напрасно, – с недовольным видом сказал Морковников. – Право, напрасно. Лучше бы теперь покончить. Я бы, пожалуй, все деньги сейчас же на стол положил.
– Дня через три все покончим. Потерпите немножко, – стоял на своем Никита Федорыч.
– А это как же у нас будет? – спросил Морковников. – Вечо́р уговорились мы по той цене продать, какая будет сегодня стоять… Так али нет?
– Так, – подтвердил Меркулов.
– А ежели через три-то дня цены поднимутся? – спросил Морковников.
– Не отрекусь от слова, по уговору отдам, по той цене, что сегодня будет, – ответил Меркулов. – Мы вот как сделаем, Василий Петрович. Ужо часа в три будьте дома, я зайду за вами, и вместе поедем на биржу. Там узнаем настоящую цену, там, пожалуй, и условие напишем.
– Напрасно, – вздохнувши, молвил Морковников. – Теперь бы не в пример лучше было покончить… ей-Богу!.. Ну а ежели к трем-то часам цены поднимутся?..
– По биржевой цене решим – так везде водится, – сказал Меркулов.
– Это уж будет маленько обидно… Вы уж сделайте такую милость, из двух рублей из сорока копеек расчетец со мной учините.
– Послушайте, Василий Петрович, вы ведь знаете, что цена на тюленя́ каждый день поднимается? – сказал Меркулов.
– Потому и прошу, – ответил Морковников. – А тебе еще на три дня вздумалось откладывать. Ну как в три-то дня до трех рублей добежит?.. Тогда уж мне больно накладно будет, Никита Федорыч. Я был в надежде на твое слово… Больше всякого векселя верю ему. Так уж и ты не обидь меня. Всего бы лучше сейчас же по рукам из двух рублей сорока… Условийцо бы написали, маклерская отсель недалече, и было б у нас с тобой дело в шляпе…
– Нет, мы вот как сделаем, – с места вставая, решительно молвил Меркулов. – На бирже по вчерашней цене расчет сделаем. Согласны?
Делать было нечего. Извернуться Морковникову уж никак нельзя. Замолчал он и в досаде, глухо, сквозь зубы промолвил:
– Ладно.
– Так и в исходе третьего буду вас ждать, – сказал Никита Федорыч.
– Ладно… Будем, – отвечал Морковников и, сумрачный, тихо пошел вон из номера.
– Ловкач же у тебя этот Василий Петрович!.. Провор![202] – молвил Веденеев по уходе Морковникова. – Где это ты этакого выкопал?
– От Василя на пароходе вместе бежали, – ответил Меркулов… – От скуки разговорились; он мыловарню заводит, ну и стал у меня тюленя́ торговать…
– А ты сейчас и расщедрился. Не говоря худого слова, тотчас ему десять процентов и спустил! – с усмешкой молвил Дмитрий Петрович.
– Побыть бы тебе в моей шкуре, так не стал бы подшучивать, – сказал на то Меркулов. – Пишут: нет никаких цен, весь товар хоть в воду кидай… Посоветоваться не с кем… Тут не то что гривну, полтину с рубля спустишь, только хоть бы малость какую выручить… Однако ж мне пора… Где сегодня свидимся?
– Право, не знаю, – отвечал Дмитрий Петрович. – Я бы и сам к Зиновью Алексеичу поехал, да теперь как-то неловко.
– Что ж тут неловкого-то? – спросил Меркулов.
– Как же?.. Ты приедешь… встреча… тут не до сторонних… Стеснишь… Совестно как-то…
– Э, полно! Там ведь знают, что мы с тобой приятели…
– Знать-то знают. Только мне уж лучше в иное время у них побывать… А сегодня бы мне поговорить с тобой надо.
– Говори, покамест одеваюсь, – сказал Меркулов.
– Нет, так нельзя… После… – немножко заминаясь в речах, говорил Дмитрий Петрович. – Ужо как-нибудь… Вечерком, что ли, когда от невесты воротишься… Ты ведь к ней на весь день?..
– А на биржу-то с Морковниковым? – молвил Меркулов.
– А потом?
– Потом… Потом опять к ним…
– То-то же. Нет, уж лучше вечером об моем деле потолкуем, – сказал Веденеев и пошел от Меркулова.
«Что бы это значило? – мелькнуло в уме Никиты Федорыча. – Что за дело такое?.. Отчего это он такой?..»
Спешно Меркулов катит на свиданье. Сверкая копытами, резво вдоль по мосту несется запряженная в щегольские легкие дрожки казанка[203]. Горя нетерпением увидеть невесту, чуть не на каждом шагу Меркулов сердито кричит лихачу, ехал бы шибче, мчался бы вскачь, во весь опор… То бранится, то щедро на водку сулит, но ухарский лихач, сколько ему ни усердствует, разгонять иноходца больше не может – не ломать же возá, не давить же народ – недаром, нагайки подняв, шажком разъезжают по мосту взад и вперед казаки. Досада берет жениха, что мешкотно едет извозчик, так бы взял и махнул за Оку да как лист перед травой стал бы перед милой невестой.
«Как обрадуется! – думает он, представляя любящее, правдой и девственной чистотой сияющее личико Лизы… – Кинется навстречу, крепко обнимет!.. Какой поцелуй после долгой разлуки!.. Тоскует, ждет не дождется, говорил вчера Веденеев… Ах, милая, милая!.. А может быть, он только так сказал, выдумал!.. Не такая она, чтобы сторонним открывать свои думы и чувства. Матери и сестре не скажет, а не то что Митеньке – такой уж скрытный, таи́мный[204] нрав у нее. Это он из дружбы ко мне говорил, порадовать хотел… Слово зря сорвалось у него… Целых пять месяцев не виделись мы… Сколько в эти месяцы она передумала, сколько перевидала людей… Может, стала уж не та, как прежде была?.. Может, узнала кого-нибудь лучше меня, и умнее, и красивее…»
И от одной мысли об этом сердце скорбной грустью у него заныло и нá душу пала тревога.
«А ежели разлюбила?.. Прямо спрошу у нее, как только увижусь… не по ответу – а по лицу правду узнаю. На словах она не признается – такой уж нрав… Из гордости слова не вымолвит, побоится, не сочли б ее легкоумной, не назвали бы ветреницей… Смолчит, все на душе затаит… Сторонние про сватовство знают. Если Митеньке сказано, отчего и другим было не сказать?.. Хоть бы этому Смолокурову?.. Давний приятель Зиновью Алексеичу… Нет ли сына у него?..»
Колеблемый невесть отколе налетевшим сомненьем, смущаясь перед им же самим созданными страхами, тихо поднимался Меркулов по ступеням лестницы в гостинице Бубнова… «Как-то встретит, каково-то приветит?» – вертится у него на уме.
Шуршит тяжелое, плотное шелковое платье. Поднял Никита Федорыч голову… Вся в черном, стройная станом, величавой, осанистой походкой медленно навстречу ему сходит с лестницы Марья Ивановна… Поверставшись, окинула его быстрым, пристальным взором… Что-то таинственное, что-то чарующее было в том взоре… Узнала, должно быть, пароходного спутника – улыбнулась строгой, холодной улыбкой… И затем медленно мимо прошла.
«Фармазонка!.. Перед добром ли?» – подумалось Меркулову, и томительным чувством сжалось его сердце.
Подошел к номеру Зиновья Алексеича. «Господи помилуй!» – прошептал он, робкой рукой растворяя входную дверь…
Вся в белом, Лиза стоит у окна, склонясь над связкой поставленных в воду ярких цветов. Заслышав шаги, быстро она обернулась:
– Как это ты?.. Как же вы?.. Так скоро! Мы вас ждали к воскресенью!..
Смутилась и смолкла. Стыдливым румянцем подернулось оживленное радостью личико, восторгом вспыхнули очи, но вдруг застенчиво поникли… Пять месяцев назад, чуть не накануне отъезда Меркулова из Москвы, она дала ему слово. Не успели еще тогда жених с невестой договориться до сердечного «ты». Под впечатленьем нежданной встречи, полная любовью и счастьем, забыв заведенные обычаи, Лиза «ты» сказала желанному гостю. Так привыкла она его называть в своих думах… Но только что успела выронить задушевное слово, стало ей совестно и стыдно… И потупила она заблиставшие счастьем глаза… Меркулов понял иначе… Захолонуло у него сердце, омрачилось, побледнело лицо. Подошел он к Лизе, чинно протянул руку и холодно молвил:
– Здравствуйте, Лизавета Зиновьевна!
Сбежал румянец с ее лица. Широко раскрыв испуганные глаза, в изумленье глядит она на своего Никитушку… Чинно поцеловал он протянутую руку, и вздрогнула Лиза от его холодного поцелуя… Чуть сдерживая слезы, усиленно подавляя вздохи, отступила она шага на два… Влажные глаза и легкое вздрагиванье всего тела ясно выражали, каково ей было. «Разлюбил… раздумал!» – сверкнуло в мыслях, и будто стальными тисками кто-то сдавил ей голову. «Господи Боже мой! Что ж это будет?» – подумала она и не могла больше сдерживать слез… Мелкими струйками полились хрусталики по бледным ланитам.
Таково вышло первое свиданье после долгой разлуки… И Бог знает, чем бы оно кончилось, если б сидевшей в смежной комнате Татьяне Андревне не послышался тихий сдержанный голос Никитушки. Распахнув быстро двери, вбежала она и, сияя весельем и радостью, обняла Меркулова, горячо целовала его и кропила слезами омрачившееся его лицо.
– Никитушка!.. Родной ты мой! – воскликнула она. – Насилу-то!.. Дождаться тебя не могли!.. Голубчик ты мой!.. Погляди на нее, извелась ведь вся – ночей не спит, не ест ничего почти, слова не добьешься от нее… исстрадалась, измучилась!.. Шутка сказать – без малого пять месяцев!..
Зиновий Алексеич вышел на говор и крепко обнял нареченного зятя. С веселым смеющимся лицом вбежала Наташа. Меркулов подал ей руку.
– Прошу покорно! Ровно с чужой здоровается!.. – хлопнув Меркулова по руке, засмеялась Наташа и потом, обняв «братца Никитушку», крепко поцеловала его.
– А мы по твоему последнему письму раньше воскресенья тебя не ждали, – молвил Зиновий Алексеич. – Как это удалось тебе таково скоро выплыть из Царицына?
– В Казани сел на пароход, – ответил Никита Федорыч.
– Сегодня приехал?
– Да… сегодня… то бишь вчера… Перед вечером – часов этак в семь, должно быть, – рассеянно и как-то невпопад говорил Меркулов, то взглядывая на Лизу, то, видимо, избегая ее огорченных взоров.
– Отчего ж до сих пор глаз не показал?.. А еще жених! – попрекнула его Татьяна Андревна.
– Вчера вечером два раза к вам приезжал, записку даже оставил. Долго зá полночь ждал, не пришлете ли за мною, – говорил Меркулов.
– Как так? Никакой записки от тебя не было, – сказал Зиновий Алексеич. И позвонил.
Пришел на зов коридорный и разъяснил все дело. Вчерашний дежурный, получив от Меркулова рублевку, делом не волоча, тотчас же выпил за его здоровье. А во хмелю бывал он нехорош, накричал, набуянил, из постояльцев кого-то обругал, хозяина заушил и с меркуловской запиской в части ночевал.
– А вы вчера веселились, были в театре, у Никиты ужинали?.. – говорил Меркулов Зиновью Алексеичу, чуть взглядывая на безмолвно стоявшую одаль невесту.
– Успел, значит, с приятелем повидаться! – отозвался Доронин. – Какой славный твой Дмитрий Петрович!.. Редкостный человек, неописанный… Про цены-то сказывал тебе?
– Сказал, – ответил Меркулов. – Ужо на бирже частицу продам.
– Экой провор! – ласково ударив по плечу нареченного зятя, молвил Зиновий Алексеич. – Молодцом, Никитушка! Не успел приехать, и товар к нему еще не пришел, а он уж и сбыл его… Дело! Да что ж мы стоим да пустые лясы-балясы ведем? – вдруг спохватился Доронин. – Лизавета Зиновьевна, твое, сударыня, дело!.. Что не потчуешь жениха?.. Прикажь самоварчик собрать да насчет закусочки похлопочи…
Рада была Лиза отцову приказу. Тяжко и скорбно было у ней на душе, выплакаться хотелось… Выйдя в другую комнату, распорядилась она и чаем, и завтраком, а потом ринулась на диван и болезненно зарыдала. «За что это? – скорбно шептала она. – Господи, за что это?.. Что я такое сделала, чем провинилась? Разлюбил!.. Раздумал!.. Другую нашел?..» И, только что мелькнула у ней ревнивая мысль, как раненая львица вскочила она с дивана, гневным огнем вспыхнули очи ее, руки стиснулись, и вся она затрепетала… Но ни слез, ни жалоб, ни стенаний…
Села в уголок, призадумалась. Не об нем кручинные мысли, о самой себе Лиза размышляет. До тех пор злоба еще никогда не мутила души ее, никогда еще не бывало в ней того внутреннего разлада, что теперь так мучил ее. Всегда, сколько ни помнила себя Лиза, жила она по добру и по правде, никогда ее сердце не бывало причастно ни вражде, ни злой ненависти, и вдруг в ту самую минуту, что обещала ей столько счастья и радостей, лукавый дух сомненья тлетворным дыханьем возмутил ее мысли, распалил душу злобой, поработил ее и чувства, и волю, и разум. Содрогнулась при мысли, что подчинилась врагу, что дух неприязни осéтил ее… Пала ниц перед иконами…
А Зиновий Алексеич осыпал меж тем нареченного зятя расспросами о делах его. С добродушной усмешкой рассказывал он, как подъежал к тюленю Смолокуров, как подольщался и хитрил, ища барышей… Перебивая чуть не на каждом слове мужа, Татьяна Андревна расспрашивала Никитушку, каково было его здоровье, тужила о пережитых невзгодах, соболезновала неудачам и, наконец, совсем перебив мужнины расспросы, повела речь о самом нужном, по мнению ее, деле – о приданом. Подробно рассказала, с каким именно «Божиим милосердием» отпустят Лизу из дома, сколько будет за ней икон, в каких ризах и окладах, затем перечислила все платья, белье, обувь, посуду, серебро, дорогие наряды и, наконец, объявила, сколько они назначают ей при жизни своей капиталу… Затем спешно было пошла из комнаты за рядною записью[205]. Напрасно Меркулов уговаривал ее не беспокоиться, напрасно говорил, что он и знать не хочет о приданом, а на рядную запись даже не взглянет.
– Нельзя, батька, нельзя без того, – говорила Татьяна Андревна. – Как же это возможно жениху наперед не знать, чем награждают невесту родители?.. Так, мой голубчик, в добрых людях не водится… А ты вот денька два либо три отдохни с дороги-то, и, когда оглядишься, я тебе по описи все приданое покажу, какое здесь с нами, а остальное покажу, когда домой воротимся. Тогда и рядную подпишем. Без того, сударь, нельзя… Старых обычаев, что от дедов, от прадедов ведутся, рушить, голубчик, нельзя; особливо на свадьбах. И перед Богом грех, и перед людьми будет стыдно. Не нами, сударь, повелось, не нами и кончится.
И все-таки пошла за рядною записью.
Увидав Лизу в слезах, руками только всплеснула Татьяна Андревна.
– Что это с тобой, Лизанька? – в тревожном удивленье она спросила ее. – В кои-то веки жениха дождалась, чем бы радоваться да веселиться, шагу от него не отходить, а она, поди-ка вот, забилась в угол да плачет… Поди, поди, бесстыдница! Ступай к жениху… Я ему рядную сейчас стану показывать… Тебе надо быть при этом беспременно.
– Не по себе мне что-то, маменька… нездоровится… – тихо промолвила Лиза.
– А ты подь туда да сядь рядом с женихом-то. Всяку болесть как рукой снимет, – говорила Татьяна Андревна. – Поди же, поди, Лизавета, ступай, говорят тебе, ступай к нему поскорее – твое место там, а не здесь. На что это похоже?.. Приехал жених, а она хорониться от него вздумала. Ступай же, ступай!