– Как же я могу уступить, Марко Данилыч? Свои, что ли, деньги приплачивать мне! – ответил Чубалов. – Эти книги не то что другие. Казенные… Где хотите купите, цена им везде одна.
Призадумался маленько Марко Данилыч. Видит, точно, цена напечатана, а супротив печатного что говорить? Немалое время молча продумавши, молвил он Чубалову:
– Ну, ежели казенная цена, так уж тут нечего делать. Только вот что – псалтырей-то, земляк, отбери не десяток, а тройку… Будет с них, со псов, чтоб им издохнуть!.. Значит, двадцать пять рублев за книги-то будет?
– Двадцать семь, Марко Данилыч, – немного понижая голос, сказал Герасим.
– Экой ты, братец, какой! За всякой мухой с обухом!.. – промолвил Марко Данилыч. – Велика ли важность каких-нибудь два рубля? Двадцать ли пять, двадцать ли семь рублев, не все ли едино? Кладу тебе четвертную единственно ради круглого счета.
– Коли вам для круглого счета надобно, так я заместо восьмнадцати шестнадцать часословов только положу. Оно и выйдет как раз двадцать пять рублев, – сказал Герасим Силыч.
Думал Марко Данилыч, не раз головой покрутил, сказал наконец:
– Ну, пожалуй. Так-то еще лучше будет… Али нет, постой, часословов дюжину только отбери – в светелки не стану класть. Это выйдет…
– Двадцать один рубль, – сказал Герасим Силыч.
– Скости рублишко-то, земляк. Что тебе значит какой-нибудь рубль? Ровно бы уж было на двадцать рублев… Ну, пожалуйста, – канючил богатый, сотнями тысяч ворочавший рыбник.
– Нельзя мне и гривны уступить вам, Марко Данилыч… Цена казенная… Как же это возможно? – отвечал ему Чубалов.
– Ну ладно, казенная так казенная, пусть будет по-твоему: двадцать с рублем, – согласился наконец Смолокуров. – Только уж хочешь не хочешь, а на Божьем милосердии – оно ведь не казенное, – рублишко со счетов скощу. Ты и не спорь. Не бывать тому, чтоб ты хоть маленькой уступочки мне не сделал.
– Посмотрим, поглядим, – усмехнулся Герасим и опять стал на счетах выкладывать. – Полторы дюжины десятерику да подуборных – три рубля, – говорил он, считая.
– Окстись, приятель!.. Христос с тобой! – воскликнул Марко Данилыч с притворным удивленьем, отступив от Чубалова шага на два. – Этак, по-твоему, сотня-то без малого в семнадцать рублев въедет… У холуйских богомазов таких икон – хоть пруды пруди, а меняют они их целковых по десяти за сотню да по девяти… Побойся Бога хоть маленько, уж больно ты в цене-то зарываешься, дружище!.. А еще земляк!.. А еще сосед!..
– Лет сорок тому, точно, за эти иконы-то рублев по десяти и даже по восьми бирали, а ноне по пятнадцати да по пятнадцати с полтиной. Сами от холуйских получаем. Пользы ведь тоже хоть немножко надо взять. Из-за чего-нибудь и мы торгуем же, Марко Данилыч.
– Жила ты жила, греховодник этакой!.. – вскликнул Марко Данилыч. – Бога не боишься, людей не стыдишься… Неправедну-то лихву с чего берешь?.. Подумал ли о том?.. Ведь со святыни!.. С Божьего милосердия!.. Постыдись, братец!..
– А с рыбы-то нешто не берете? – спросил, усмехнувшись, Герасим.
– Ишь ты! – вскрикнул на всю лавку Марко Данилыч. – Применил избу к Строганову двору!.. К чему святыню-то приравнял?.. Хульник ты этакой!.. Припомнят на том свете тебе это слово, припомнят!.. Там ведь, друг, на Страшном-то суде Христове всяко праздно слово взыщется, а не то чтобы такое хульное!.. Святые иконы к рыбе вдруг применил!.. Ах ты, богохульник, богохульник!..
Битый час торговались. У обоих от спора даже во рту пересохло. Ровно какой благодати возрадовался Марко Данилыч, завидев проходившего платочным рядом парня: по поясу лубочный черес со стаканами, хрустальный кувшин в руке. Во всю ивановску кричит он:
– А вот малиновый хороший, московский кипучий! Самый лучший, с игрой, с иголкой – бьет в нос метелкой! Не пьян да ядрен, в стаканчик нальем! Наливать, что ли, вашей милости-с?
Один за другим четыре стакана «кипучего, самого лучшего» выпил Марко Данилыч и, только что маленько освежился, опять принялся торговаться. На сорока восьми рублях покончили-таки… Стали иконы подбирать – и за этим прошло не малое время. Каждую Смолокуров оглядывал и чуть на которой замечал хоть чуть-чуть видное пятнышко, либо царапинку, тотчас браковал, – подавай ему другую икону, без всякого изъяну. Без малого час прошел за такой меледой, наконец все отобрали и уложили. Надо расплачиваться.
Вынул бумажник Марко Данилыч, порылся в нем, отыскал недоплаченный вексель Чубалова, осмотрел его со всех сторон и спросил пера да чернильницу.
Чубалов подал.
– И это в уплату запишем, – сказал Смолокуров, обмакивая перо.
– Так точно, – слегка нахмурясь, молвил Чубалов. – Только зачем же вам, Марко Данилыч, утруждать себя писаньем? Останные сейчас же отдам вашей милости как есть полной наличностью, а вы потруди́тесь только мне векселек возвратить.
– И так можно, – сказал Марко Данилыч, кладя перо на прилавок. – Я, брат, человек сговорчивый, на все согласен, не то что ты, – измучил меня торговавшись. Копейки одной не хотел уступить!.. Эх, ты!.. Совесть-то где у тебя? Забыл, видно, что мы с тобою земляки и соседи, – прибавил он…
– Нельзя, Марко Данилыч, Богу поверьте, – возразил Герасим Силыч…
– Ну ладно, ладно, Бог уж с тобой, сердца на тебя не держу, – сказал Смолокуров. – Неси-ка ты, неси остальные-то. Домой пора – щи простынут…
– Сию минуту, – молвил Чубалов и пошел наверх в палатку.
Подошел Марко Данилыч к тем совопросникам, что с жаром, увлеченьем вели спор от Писания. Из них молодой поповцем оказался, а пожилой был по спасову согласию и держался толка дрождников, что пекут хлебы на квасной гуще, почитая хмелевые дрожди за греховную скверну.
– Да почему же не след хлеб на дрождях вкушать? – настойчиво спрашивал у дрождника поповец.
– Потому и не след, что дрожди от диавола, – отвечал дрождник. – На хмелю ведь они?
– На хмелю.
– А хмель-от кем сотворен?
– Творцом всяческих, Господом, – отвечал молодой совопросник.
– Ан нет, – возразил дрождник. – Не Господом сотворен, а бесом вырощен, на погубу душам христианским и на вечную им муку. Такожде и табак, такожде губина, сиречь картофель, и чай, и кофей – все это не Божье, а сатанино творение либо ангелов его. И дрожди хмелевые от него же, от врага Божия, потому, ядый хлеб на дрождях, плоти антихристовой приобщается, с ним же и пребудет во веки… Так-то, молодец!
– А покажи от Писания! – с задором отвечал ему на то молодой поповец.
– Изволь, – промолвил дрождник и, вынув из-за пазухи рукописную тетрадку, стал по ней громогласно читать: – «…Сатана же, завистию распаляем, позавиде доброму делу Божию и нача со бесы своими беседовати, как бы уловити род человеческий во свою геенну пианством, наипаче же верных христиан. И выступи един бес из темного и треклятого их собора и тако возглагола сатане: «Аз ведаю, господине, из чего сотворити пианство; знаю бо иде же остася тоя трава, юже ты насадил еси на горах Аравитских и прельсти до потопа жену Ноеву… Пойду аз и обрящу траву и прельщу человек». И восстав сатана со престола своего скверного, и поклонился тому бесу, честь воздая ему, и посади его на престоле своем… и нарече ему имя «пианый бес». И научи той пианый бес человека, како растити солод и брагу делати… Тако умудри его бес на погибель христианом»[330].
– А какое ж это писание? Кто его написал? В коих летех и кем то писание свидетельствовано?.. Которым патриархом или каким собором? – настойчиво спрашивал у старого дрождника молодой совопросник.
– Захотел ты в наши последние времена патриархов да соборов! – с укоризной и даже насмешливо ответил ему дрождник. – Нешто не знаешь, что благодать со дней Никона взята на небо и рассыпася чин освящения, антихрист поплени всю вселенну, и к тому благочестие на земле вовеки не воссияет…
– Не «Цветником», что сам, может, написал, а от Писания всеобдержного доказывай. Покажи ты мне в печатных патриарших книгах, что ядение дрождей мерзость есть перед Господом… Тем книгам только и можно в эвтом разе поверить. – Так говорил, с горячностью наступая на совопросника, молодой поповец. – Можешь ли доказать от Святого Писания? – с жаром он приставал к нему.
– Могу, – спокойно отвечал дрождник. – Проклятие на дрожди в десятой кафизме положено, во псалме Давыдове: «Исповемся тебе, Боже». Забыл? «Дрождие его не изгидошася испиют вси грешние земли»[331]. Ну-ка, ответь, что сии словеса означают?
– Да где же тут проклятие-то? – спросил несколько озадаченный поповец. – На дрожди-то где проклятие? Проклятие на дрожди покажь ты нам!
– Изгидошася! Что означает, по-твоему, это самое слово? Как скажешь? – спрашивал молодого поповца седоватый дрождник и проговорил свои слова так властно и решительно, будто спорный вопрос о догмате на Вселенском соборе решал.
– Изгидошася?.. Ты говоришь: «изгидошася»… – начал было отвечать ему смущенный нежданным вопросом поповец. – А ну-ка, сам скажи мне, что такое означают те святые словеса Давыдовы?
– Изгидошася… – решительно сказал дрождник, будто тем словом все Писание истолковал.
– Да что же такое означает то слово «изгидошася»? – приставал рьяный в словопрениях молодой, но много начитанный поповец.
– То и означает, что прокляты дрожди. Одно слово – «изгидошася»… Понимаешь али нет? – толковал свое дрождник. – Изгидошася – проклято значит. Вот тебе и сказ.
И доспорились до раздражения, особливо молодой. Глаза горят, лицо пылает, кулаки сжаты, а что такое «изгидошася», ни тот ни другой не разумеют.
Таковы у раскольников богословские прения. Только и толков, только и споров, что можно ли квашню на хмелевых дрождях поставить, с кожаной аль с холщовой лестовкой следует Богу молиться, нужно ли ради души спасения гуменцо на макушке выстригать. А чаще и больше всего споров ведется про антихриста, народился он, проклятый, или еще нет, и каков он собой: «чувственный», то есть с руками, с ногами, с плотью и с кровью, или только «духовный» – невидимый и неслышимый, значит, духом противления Христу и соблазнами рода человеческого токмо живущий…
Много таких споров, много и толков сыздавна идет на Руси середи простого народа… А сколько иногда в тех спорах бывает ума, начитанности, ловкости в словопрениях, сколько искусства!.. И весь этот народный ум дрождями, лестовками да антихристом занят!..
Сошел сверху Герасим Силыч, подал деньги Смолокурову. Долго разглядывал Марко Данилыч принесенные бумажки. И меж пальцев-то тер их, и на свет-то смотрел, и, уверившись наконец, что бумажки годны, сунул их в бумажник, а Чубалову отдал вексель. Взял Герасим Силыч вексель, с начала до конца внимательно два раза прочел его и, уверившись в подлинности, надорвал.
– Ужо, после вечерни, приказчика с записочкой пришлю, – молвил Марко Данилыч Чубалову. – С ним товар-от и отпусти.
Пошел было Смолокуров из лавки вон, но у дверей на ворох подержанных книг гражданской печати наткнулся.
– Это что у тебя за хлам такой? – спросил он Чубалова.
– Да так… Всякая всячина, разрозненные больше. А впрочем, есть хорошие книжки, – молвил Герасим Силыч.
– Я и не знал, что ты беззастежными[332] торгуешь, – заметил Смолокуров.
– Не торгую и есть, – отвечал Чубалов. – А ежели под руку что попадется, отчего же и не взять. И на них ину пору охотники бывают…
Посмотрел Марко Данилыч, видит – одни не при нем писаны[333], другие что-то больно мудрены… Несколько путешествий попалось, историй. Вспомнил, что Дунюшкин учитель такие советовал ей покупать, вспомнил и то, что она их любит. Отобрал дюжины две, спросил у Чубалова:
– Что возьмешь?
– Все чохом берите – уступлю, – молвил Чубалов, небрежно переглядывая отобранные Смолокуровым книги.
– Сколько все-то? – спросил Марко Данилыч.
– За сотню наберется, – отвечал Чубалов.
– Сколько станешь просить? – прищурясь и похлопав ладонью по книгам, спросил Смолокуров.
– А вы что пожалуете? – в свою очередь, спросил Герасим Силыч.
– Рублик.
– Что это вы, Марко Данилыч? – усмехнулся Чубалов. – По копейке за книгу, да еще и помене того жалуете! Нет, сударь, ежели теперича на подвертку свечей их продать аль охотникам на ружейны патроны, так и тут больше пользы получишь. Дешевле пареной репы купить желаете!.. Ведь тоже какие ни на есть книги… Тоже бумага, печать, переплет… Помилуйте!..
– Да что тебе в них? Место ведь только занимают… С ярманки поедешь, за провоз лишни деньги плати, вот и вся тебе польза от них, – говорил Марко Данилыч, отирая со полы сюртука запылившиеся от книг руки. – Опять же дрянь все, сам же говоришь, что разрознены… А в иных, пожалуй, и половины листов нет.
– Не все же без листов, не все и разбиты; есть тоже и цельные, – сказал Чубалов. – И много занятных книжек тут. Вот вы как-то мне говорили, что любите путешествия по разным землям на досуге почитывать. Вот вам «Омаровы путешествия» две части, – говорил Герасим Силыч, хлопнув книга о книгу. – А вот вам и «Путешествие младого Костиса». Вот, коли в угоду, театральная, вот и ро́маны[334]. «Садовник городской и деревенский», по части цветов, значит, а вот «Коновал городской и деревенский» – книга полезная, ежель у кого лошадка захворает… «Торжество благодеяния»[335]. Все полезные книги, замечательные. А французских-то сколько! Может, из них которые и редкостные. Ежели на знающего человека – так хорошие деньги можно взять.
– Мне их и даром не надо. На кой шут?.. Кому читать-то? – спросил Марко Данилыч.
– Это уж ваше дело, – молвил Чубалов, продолжая вынимать книгу за книгой. – А все ж таки хоша книга и французская, ее за копейку не купишь. Кого хотите спросите…
– Да ты говори толком, настоящую, значит, цену сказывай, – прервал его Смолокуров.
– Рубликов двадцать надо бы за весь-от короб получить, – склонив немножко на сторону голову и смотря прямо в глаза Марку Данилычу, вполголоса промолвил Герасим Силыч.
– С ума ты спятил? – вскрикнул Смолокуров и так вскрикнул, что все, сколько ни было в лавке народу, обернулись на такого сердитого покупателя. – По двугривенному хочешь за дрянь брать, – нимало тем не смущаясь, продолжал Марко Данилыч. – Окстись, братец!.. Эк что вздумал!.. Ты бы уж лучше сто рублев запросил, еще бы смешней вышло… Шутник ты, я вижу, братец ты мой… Да еще шутник-от какой… На редкость!
– Какая же ваша-то настоящая цена будет? – спросил Чубалов.
– Сказана цена, полушки не накину, – отвечал Марко Данилыч.
– За десять рубликов извольте получать, ежели угодно… – сказал Чубалов.
– Нет, брат, видно, с тобой пива не сваришь, да и мне не время у тебя проклажаться. Щи, говорю тебе, простынут… Прощай, Герасим Силыч… Так я около вечерень за иконами-то пришлю. С запиской. Без записки никому не отдавай.
И пошел было вон из лавки.
– Да купите книжки-то, Марко Данилыч, – удержал его Чубалов. – Поверьте слову, хорошие книжки. С охотника, ежели б подвернулся, – втрое бы, вчетверо взял… Вы посмотрите: «Угроз Световостоков»[336] – будь эти книжки вполне, да за них мало бы двадцати рублей взять, потому книги редкостные, да вот беда, что пять книжек в недостаче… Оттого и цена им теперь другая.
Снова пошли торговаться и долго торговались. Наконец Марко Данилыч весь короб купил, даже с французскими. «В домашнем обиходе на что-нибудь пригодятся, – сказал он. – Жаль, что листики маловаты, а то бы стряпухе на пироги годны были».
В купленном коробе нашлось довольно мистических книг, выходивших у нас в екатерининское время и особенно в начале нынешнего столетия. Тогда не только печатались переводы Бема, Ламотт-Гион, Юнга Штиллинга, Эккартсгаузена, но издавался даже особый мистический журнал «Сионский вестник». Все это хоть и было писано языком затемненным, однако в большом количестве проникало в полуграмотное простонародье. Городские и деревенские грамотеи читали те книги с большой охотой, нравилось им ломать голову над «неудобь понимаемыми речами», судить и рядить об них в дружеских беседах, толковать вкривь и вкось. В искреннем убежденье полагали грамотеи, что, читая те книги, они проникают в самую глубину человеческой мудрости. И теперь еще можно найти в каком-нибудь мещанском или крестьянском доме иные из тех книг, ставших большой редкостью. Особенно эти книги держатся у молокан да у приверженцев разных отраслей хлыстовщины. Иные, начитавшись тех книг, вступали в «корабли людей Божиих»[337]. Хлыстовские учители и пророки, в исступленных своих речах и в писанных сочинениях, ссылались на те книги {20}. Начитавшиеся «Сионского вестника» образовали даже особую секту «Сионскую церковь» или «Десных христиан». Эти десные христиане зовутся также и «лабзинцами», по имени издателя того журнала, сосланного в Симбирск.
Привез Марко Данилыч короб на квартиру и тотчас Дуню позвал. Вышла она к отцу задумчивая, невеселая.
– Что ты все хмуришься, голубка моя?.. Что осенним днем глядишь? – с нежностью спрашивал у дочери Марко Данилыч, обнимая ее и целуя в лоб. – Посмотрю я на тебя, ходишь ты ровно в воду опущенная… Что с тобой, моя ясынька?.. Не утай, молви словечко, что у тебя на душе, мое сокровище.
– Скучно, тятенька… Домой бы скорее, – склоняя русую головку на отцовское плечо, тихо, грустно промолвила Дуня.
– Послезавтра беспременно выедем, – гладя дочь по головке, сказал Марко Данилыч. – Да здесь-то с чего на тебя напала скука такая? Ни развеселить, ни потешить тебя ничем невозможно… Особенных мыслей не держишь ли ты каких на уме?.. Так скажи лучше мне, откройся… Али не знаешь, каково я люблю тебя, мою ластушку?
– Знаю, тятя, знаю, – крепко прижимаясь к отцу, вполголоса молвила Дуня.
– Зачем же таишься? Верно, есть что-нибудь на душе, – заботливо говорил Марко Данилыч, смущенный словами дочери.
– Ничего нет, – потупя глаза, ответила Дуня. – Просто так, скучно…
– А я тебе от скуки-то гостинца привез, – молвил Марко Данилыч, указывая на короб. – Гляди, что книг-то, – нáдолго станет тебе. Больше сотни. По случаю купил.
Недоверчиво взглянула Дуня на закрытый короб. Речи Марьи Ивановны о книгах припомнились ей. Однако же велела перетащить короб к себе в комнату.
Только что отобедали, Дуня за книги. Стала разбирать их.
«Французская, еще французская, – откладывая первые попавшиеся под руку книги, говорила она сама с собой… – Может быть, тут и такие, про которые Марья Ивановна поминала… Да как их узнаешь? И как понять, что в них написано?.. «Удольфские таинства», роман госпожи Котень… Роман!»
И с отвращением бросила в сторону книгу.
«Опять роман, опять… опять, – продолжая кидать в угол книги, думала Дуня. – И на что это тятенька накупил их?.. Яд, сети, раскинутые врагом Божиим. Так говорила Марья Ивановна… В руки не возьму их!.. Выкинуть либо в печке сжечь!.. Праху чтоб от них не осталось!.. Комедия, комедия – все театральные… Такие же!.. Была я в театре, глядела, слушала… И там все про нечистую любовь говорится… Вот тетенька-то Дарья Сергевна говорит, что театр поставлен бесам на служенье… Верно это она говорит, верно!.. Сама Марья Ивановна то же скажет… Да, бесы, бесы, враги Божии!.. Они, они!..»
И полетели в угол театральные книги.
«Домашний лечебник»… Эта пригодится, ежели кто занеможет когда… «Полная поваренная книга», – отдам тетеньке, ей пригодится… «История Елизаветы, королевы Английской», – можно будет прочитать… «Лейнард и Термильд, или Злосчастная судьба двух любовников»[338].
Молча разорвала книгу и молча метнула обрывки ее под диван.
«Зачем накупил таких? Зачем?.. Книги все пагубные!.. От врага!.. Грешно и в руки их брать… Это еще что? Путешествия, – ну, вот это хорошо, за это тяте спасибо… «Путешествия в Западную Индию», – прочитаю… «Путешествие г. Вальяна… с картинками».
И, взглянув затем на одну книгу, вскочила со стула и вскрикнула от радости. «Путешествие младого Костиса»… Хвалила ту книгу Марья Ивановна.
И тотчас принялась за чтение. Прочла страницу, другую – плохо понимает. «Ничего, ничего, – бодрит себя Дуня, – Марья Ивановна говорила, что эту книгу сразу понять нельзя, много раз она велела читать ее и каждое слово обдумывать».
До позднего вечера просидела она над Костисом.
И с тех пор и дни и ночи стала Дуня просиживать над мистическими книгами. По совету Марьи Ивановны, она читала их по нескольку раз и вдумывалась в каждое слово… Показалось ей наконец, будто она понимает любезные книги, и тогда совсем погрузилась в них. Мало кто от нее с тех пор и речей слыхал. Марко Данилыч, глядя на Дуню, стал крепко задумываться.
Середи холмов, ложбин и оврагов, середь золотистых полей и поросших кудрявым кустарником пригорков, меж тенистых рощ и благовонных сенных покосов, верстах в пятидесяти от Волги, над сонной, маловодной речкой, по пологому склону горы больше чем на версту вытянулась кострикой и пеньковыми оческами заваленная улица с тремя сотнями крестьянских домов. Дома все большие, высокие, но чрезвычайно тесно построенные. Беда, ежели вспыхнет пожар, не успеют оглянуться, как все село дотла погорит.
Дома старенькие, зато строены из здоровенного унжинского леса и крыты в два теса. От большой улицы по обе стороны вниз по угорам идут переулки; дома там поменьше и много беднее, зато новее и не так тесно построены. Во всем селенье больше трехсот дворов наберется, опричь келейных рядов, что ставлены на задах, ближе к всполью. В тех келейных рядах бобыльских да вдовьих дворов не меньше пятидесяти.
На самом верху горы большая каменная пятиглавая церковь стоит. Старинной постройки она, – помнит еще дни царя Алексея Михайловича… Видно, что в старые годы была она богата, но потом обедняла до нищеты и вконец обветшала. Зеленая черепица на главах вполовину осы́палась, железная крыша проржавела, штукатурная облицовка облезла, карнизы, наличники, сандрики[339] и узорочный кафельный вокруг церкви пояс обвалились, от трех крылец, на кувшинных столбах с висячими арками, уцелело только одно, на колокольне березка выросла. Вокруг церкви грязная базарная площадь, обстроенная деревянными, низенькими, ветхими лавчонками. Кроме такого «гостиного двора», стоят на той площади два старых каменных дома: в одном волостное управление, в другом – белая харчевня. И в том, и в другом доме зимой, сколько дров ни жги – вода мерзнет. Под горой вдоль речки в два ряда тянутся кузницы, а на горе за селом к одному месту скучилось десятков до трех ветряных мельниц. Не для размола муки, не для обдирки крупы, не для битья конопляного масла ставлены те мельницы, – рыболовные уды торчат на них.
Село Миршéнью зовется, оно казенное, а в старые годы бывало «вотчиной дома Живоначальные Троицы и преподобного Сергия, Радонежского чудотворца», самого крупного во время о́но русского помещика, владевшего больше чем ста тысячью душами крепостных крестьян. Земля при Миршени добрая, родит хорошо, но на тысячу душ ее маловато. К тому же земли от села пошли клином в одну сторону, и на работу в дальние полосы приходится ездить верст за десяток и дальше, оттого заполья[340] и не знали сроду навоза, оттого и хлеб на них плохо родился. Промыслами миршенские мужики кормятся отхожими и домашними. Из бедных кто в бурлаки идет, кто на Низу на ловецких ватагах работает, кто в самарских степях пшеницу жнет либо гурты скота в верховые города прогонять нанимается. Которые и позажиточнее, те сами голов по тридцати крупного скота да по сотням баранов на ярманке у Ханской ставки скупают, мясо продают по базарам, а зимой мороженое отвозят в Ростов и Ярославль на продажу. Сало топят, кожи да овчины выделывают. Другие денежные люди осенью ездят в Уральск и Саратов и там, накупив коренной рыбы, развозят ее зимой по деревням. А которые за наживой на сторону не отлучаются, те дома два промысла знают – сети для низовой рыбной ловли вяжут да уды для нее же работают. Бабы треплют коноплю, прядут ее вместе с мужиками и вяжут сети от одноперстника до ладонника[341]. Кто подостаточнее, те проволоку тянут из железа и раздают ее односельцам на выделку рыболовных уд. Эти секут ее на жéребье и мальчишкам да подросткам дают оттачивать на ветряных мельницах, устроенных с особыми точильнями. С Покрова до вешнего Николы все мальчишки лет от десяти до пятнадцати, с раннего утра до поздней ночи, оттачивают жеребейки, взрослые глянчáт[342] их и гнут на уды. Большие уды, что зовутся «кованцами», что идут на белугу и весят по пяти да по шести фунтов каждая, кузнецы куют на кузницах.
Так кормятся миршенцы, но у них, как и везде, барыши достаются не рабочему люду, а скупщикам да хозяевам точильных мельниц, да тем еще, что железо сотнями пудов либо пеньку сотнями возов покупают. Работая из-за низкой платы, бедняки век свой живут ровно в кабале, выбиться из нее и подумать не смеют.
Ропщут на судьбу миршенцы и так говорят: «Старики нам говаривали, что в годы прежние, когда прадеды наши жили за монастырщиной, житье всем было привольное, не такое, какое нам довелось. Доброе было житье и во всем изобильное. И пахоты богачество[343], и лугов вдоволь, и лесу руби не хочу, сукрома[344] в анбарах от хлеба ломятся, скирды да одонья ровно горы на гумнах стоят, года по три нетронутые, немолоченные. И птицы, и животины в каждом дому водилось с залишком, без мясных щей никто за обед не садился, а по праздникам у каждой хозяйки жарилась гусятина либо поросятина. В лесу свои бортевые ухожья[345], было меду ешь, сколько влезет, брага да сычены квасы́ без переводу в каждом дому бывали. Да, деды живали, мед да пиво пивали, а мы живем и корочки хлеба порой не сжуем; прадеды жили – ни о чем не тужили, а мы живем – не плачем, так ревем». Про старые годы так миршенцы говаривали, так сердцем болели по былым временам, вспоминая монастырщину и плачась о ней, как о потерянном рае. «Не нажить прошлых дней, – они жалобились, – не светить на нас солнышку по-старому».
Так говорили, не зная монастырских порядков, не помня ни владычних десятильников, ни приказчиков, ни посельских старцев, ни тиунов, что судили и рядили по посулам да почестям… Славили миршенцы старину, забывши доводчиков, что в старые годы на каждом шагу в свою мошну сбирали пошлины. Славили монастырщину, не зная, не ведая о приказных старцах и монастырских слугах и служебниках[346], что саранчой налетали и все поедали в вотчинах. И того не помнили миршенцы, как тиуны да приказчики с их дедов и прадедов, опричь судных пошлин, то и дело сбирали «бораны». Кто из дома в дом перешел на житье, готовь «боран перехожий», кто хлеб продал на торгу, «спозем» подавай, сына выделил – «деловое», женил его – и с князя, и с княгини[347] «убрусный алтын» да, кроме того, хлеб с калачом; а дочь замуж выдал – «выводную куницу» плати. А доводчикам да недельщикам[348], что ни ступил, то деньги заплатил: вора он поймал – плати ему «узловое», в кандалы его заковал – плати «пожелезное», поспоришь с кем да помиришься – и за то доводчику выкладывай денежки, плати «заворотное».
До сих пор в Миршени за базарными лавками поросший лопухом и чернобыльником пустырь со следами заброшенных гряд и погребных ям – «Васьяновым правежом»[349] зовется. Тут во дни оны стоял монастырский двор, и живали в нем посельские старцы, и туда же наезжали чернцы и служебники троицкие. На том дворе без малого сорок годов проводил трудообильную жизнь свою преподобный отец Вассиан, старец люто́й из поповского рода. Сильной и грозной рукой все сорок лет над Миршенью он властвовал. Перед самыми окнами чернической кельи своей смиренный старец каждый день, опричь воскресенья, перед божественной литургией людей на правеж становил, батогами выбивая из них недоимки. Вымучивал старец немалые деньги и в свой карман, а супротивников в погребах на цепь сажал и бивал их там плетьми и ослопьем[350], а с неимущих, чтоб насытить бездонную утробу свою, вымогал платежные записи[351]. Зачастую бывало, что святой отец пьяным делом мужиков и ножом порол. От Васьяновой тесноты {21} боя и увечья крестьяне врозь разбегались, иные шли на Волгу разбои держать, другие, насильства не стерпя, в воду метались и в петле теряли живот.
В Миршени за каменным трактиром, что прежде бывал тож монастырским двором, есть местечко за огородом, «Варламовой баней» зовется оно. Миршенские бабы да девки баню ту не забыли: в попреках подругам за разгульную жизнь и теперь они ее поминают. Под самый почти конец монастырщины в доме том проживал посельский старец честный отец Варлаам. Распаляем бесами, искони века сего прю со иноки ведущими и на мирские сласти их подвигающими, старец сей, предоставляя приказчикам и доводчикам на крестьянских свадьбах взимать убрусные алтыны, выводные куницы и хлебы с калачами, иные пошлины с баб и с девок сбирал, за что в пятнадцать лет правления в два раза по жалобным челобитьям крестьян получал от троицкого архимандрита с братиею памяти[352] с душеполезным увещанием, о еже бы сократил страсти своя и провождал жизнь в трудах, в посте и молитве и никакого бы дурна на соблазн православных чинить не отваживался…
Сохранился у миршенцев на памяти «пожар Нифонтов», когда на самую Троицу все село без остатку сгорело. Су́хмень стояла, трава даже вся пригорела, и в такое-то время, в самый полдень поднялась прежестокая буря, такая, что дубы с корневищем из земли выдирала. А тут, спасенным делом обедню да лежачую на листу вечерню отпевши, посельский старец Нифонт с дорогими гостями, что наехали из властного монастыря, – соборным старцем Дионисием Поскочиным, значит, барского рода, да с двумя рядовыми старцами, да с тиуном, да с приказчиком и с иными людьми, – за трапезой великий праздник Пятидесятницы справляли да грешным делом до того натянулись, что хоть выжми их. Во хмелю меж ними свара пошла, посельский с соборным старцем драку учинили – рожи друг у другу рвали, брады исторгали, за честные власы и в келарне, и в поварне по полу друг дружку возили. Все было как следует быть по монастырскому обычаю. Гости от хозяев не отставали, и они одни пошли на других, сталась боевая свалка и многое пролитие крови. В таковое шумное время, Богу попущающу, паче же врагу действующу, возгореся Нифонтова поварня, и от огненного крещения во всей Миршени ни кола ни двора не осталось. Преподобный же отец Нифонт, спасая от пламени туго набитую кубышку, огненною смертию живот свой скончал. Оттого тот пожар «Нифонтовым» и до наших дней зовется.
Знали все это по преданьям миршенцы, а все-таки тужили и горевали по монастырщине, когда и пашни, и покосов, и лесу было у дедов в полном достатке, а теперь почти нет ничего.
Васьянов правеж, Варламова баня, Нифонтов пожар, полузабытые дела минувших лет не возбуждали в миршенцах столь тяжких воспоминаний, как Орехово поле, Рязановы пожни да Тимохин бор. Правеж чернобылью порос, от бани следов не осталось, после Нифонтова пожара Миршень давно обстроилась и потом еще не один раз после пожаров перестраивалась, но до сих пор кто из церкви ни пойдет, кто с базару ни посмотрит, кто ни глянет из ворот, у всякого что бельмы на глазах за речкой Орехово поле, под селом Рязановы пожни, а по краю небосклона Тимохин бор. Все эти угодья, теперь чужие, закáзные, в старые годы миршенскими были. Пахали миршенцы Орехово поле, косили Рязановы пожни, в Тимохин бор по дрова да по бревна въезжали безданно, беспошлинно. И все то было во дни монастырщины.