По лону реки мелькают лодочки рыбных ловцов, вдали из-за колена реки выбегает черными клубами дымящийся пароход, а клонящееся к закату солнце горит в высоком небосклоне, осыпая золотыми искрами речную шамру; ширятся в воздухе и сверкают под лучами небесного светила белоснежные паруса и то́псели, вдали по красноватым отвесным горам правого берега выделяются обнаженные, ровно серебряные, слои алебастра, синеют на венце гор дубовые рощи, зеленеет орешник, густо поросший по отлогим откосам.
Ничего не видит, ничего не слышит Марко Данилыч, ходит взад и вперед по бульвару, одно на мыслях: «Приходится с Дуней расстаться!»
До глубоких сумерек проходил он вдоль кручи. Воротясь домой, весь ужин промолчал, а перед отходом ко сну молвил Дарье Сергевне да матери Макрине:
– Решил я. Стану просить мать Манефу, приняла бы к себе Дуню… А вы уж ее не оставьте, Дарья Сергевна, поживите с ней, покамест будет она в обученье. Она ж и привыкла к вам… Обидно даже немножко – любит она вас чуть ли не крепче, чем родного отца.
Радостно блеснули взоры Дарьи Сергевны, но она постаралась подавить радость, скрыть ее от Марка Данилыча, не показалась бы она ему обидною. «Тому, дескать, рада, что хозяйство покидает и дом бросает Бог знает на чьи руки».
Макрина еще больше, чем Дарья Сергевна, рада была решению Марка Данилыча. «Большое спасибо скажет мне мать игуменья, что сумела я уговорить такого богатея отдать в обитель свою единственную дочку», – так думала довольная успехом своим уставщица. Перечисляет в мыслях, сколько денег, сколько подарков получит обитель от нового «благодетеля», а уж насчет запасов, особенно рыбных, нечего и думать – завалит Смолокуров обительские погреба, хоть торг заводи: всю рыбу никак тогда не приесть. Но этого мало показалось ревностной до обительских выгод уставщице, вздумалось ей еще поживиться на счет Марка Данилыча.
– О вашем решенье надо скорей отписать к матушке, – обратилась она к нему. – Вы как располагаете дочку-то к нам привезти?
– Да уж лето-то пущай ее погуляет, пущай поживет со мной… Ради ее и на Низ не поеду – побуду останное время с Дунюшкой, нагляжусь на нее, голубушку, – сказал Смолокуров.
– Значит, по осени? – молвила Макрина.
– Да после Макарья – в сентябре, что ли, – ответил Марко Данилыч.
– Так я и отпишу к матушке, – молвила Макрина. – Приготовилась бы принять дорогую гостейку. Только вот что меня сокрушает, Марко Данилыч. Жить-то у нас где будет ваша Дунюшка? Келий-то таких нет. Сказывала я вам намедни, что в игуменьиной стае тесновато будет ей, а в других кельях еще теснее, да и не понравится вам – не больно приборно… А она, голубушка, вон к каким хоромам приобыкла… Больно уж ей у нас после такого приволья не покажется.
– Как же тому пособить? – сказал Марко Данилыч и задумался.
– Уж не знаю, как сделать это, Марко Данилыч, ума не приложу, благодетель, не придумаю, – отвечала на то хитрая Макрина. – Отписать разве матушке, чтобы к осени нову стаю келий поставила… Будет ли ее на то согласие, сказать не могу, не знаю.
– А место, где построиться, есть в обители? – спросил Марко Данилыч.
– Места за глаза на двадцать, а пожалуй, и на тридцать стай достанет, – сказала Макрина.
– Так за чем дело стало? – молвил Марко Данилыч. – Отпишите матушке, отвела бы местечко поближе к себе, а я на том месте домик выстрою Дунюшке… До осени поспеем и построить, и всем приукрасить его.
– Разве что так, – молвила Макрина. – Не знаю только, какое будет на то решение матушки. Завтра же напишу ей.
– Да, уж пожалуйста, поскорее напишите, матушка, – торопил ее Марко Данилыч. – Завтра же, кстати, день-от почтовый, можно будет письмо отослать.
– Сегодня ж изготовлю, – молвила Макрина и, простясь с Марком Данилычем, предовольная пошла в свою горницу. «Ладно дельцо обделалось, – думала она. – После выучки дом-от нам достанется. А он, золотая киса, домик хороший поставит, приберет на богатую руку, всем разукрасит, души ведь не чает он в дочке… Скажет матушка спасибо, поблагодарит меня за пользу святой обители».
Недели через полторы получила Макрина ответ от игуменьи. С великой охотой брала Манефа Дуню в обученье и обещалась для ее домика отвести место возле своих келий. Насчет лесу писала, что по соседству от Комарова, верстах в пяти, в одной деревне у мужичка его запасено довольно, можно по сходной цене купить, а лес хороший, сосновый, крупный, вылежался хорошо – сухой. Одно только не знает она, как строить домик. Галки, что пришли на Керженец плотничать, теперь все при местах, подряженной работы будет им вплоть до осени; а иных плотников приискать теперь и за дорогую плату никак невозможно.
– Не матушкина беда, справимся без нее, – молвил Марко Данилыч, когда Макрина прочитала ему Манефино письмо. – Плотников я пошлю в Комаров. Отписать только надо, чтобы тот лес, коли хорош, тотчас бы купили и на место перевезли. Что будет стоить – сочтемся, завтра же пошлю рублев с тысячу впредь до расчета. Зачинала бы только матушка дело скорей. Надо дом ставить пятистенный, – немного помолчав, примолвил Марко Данилыч. – В передней три либо четыре горницы для Дунюшки да для Дарьи Сергевны, в задней работнице горенку да стряпущую.
– Стряпущую-то, пожалуй, и не надо, – молвила Макрина, – кушанье будет им от обители, из матушкиной кельи станут приносить, а не то, если в угоду, с чапуринскими девицами станет обедать и ужинать. Поваднее так-то будет, они ж ей погодки[47], ровесницы – подругами будут.
– Этого, матушка, нельзя, – возразил Смолокуров. – Ведь у вас ни говядинки, ни курочки не полагается, а на рыбе на одной Дунюшку держать я не стану. Она ведь мирская, иночества ей на себя не вздевать – зачем же отвыкать ей от мясного? В положенные дни пущай ее мясное кушает на здоровье… Как это у вас? Дозволяется?
– Конечно, дозволяется, Марко Данилыч, – поспешила ответить Макрина. – И чапуринские девицы без курочки аль без гуська за обед в скоромные дни не садятся. Особо готовят им в матушкиной стряпущей. Вот насчет говядины али свинины, насчет, значит, всякого – этого до сей поры у нас не водилось… Потому, знаете, живем на виду, от недобрых людей клеветы могут пойти по́ миру – говядину, дескать, едят у Манефиных, скоромничают. Ради соблазна не допущается… Да ваша дочка ина статья – матушка Манефа разрешит ей на всеядение… Можно будет когда и говядинки…
– Ладно, хорошо, – молвил Марко Данилыч. – А вот еще, чай-от, я знаю, у вас пьют, а как насчет кофею? Дунюшка у меня кофей полюбила.
– Так что же? – спросила Макрина.
– Да ведь кто пьет кофей, тот ков на Христа строит, – усмехнулся Марко Данилыч. – Так, что ли, у вас говорится?
– Полноте, Марко Данилыч!.. Никогда от нас этого вы не услышите, – возразила Макрина. – Всяк злак на службу человеком, сказано…
– А табак?.. Ведь тоже злак?.. – прищурив глаза и усмехнувшись, спросил уставщицу Марко Данилыч.
– А что же табак? – сказала она. – И табак на пользу человекам. Ломота случится в ногах – ничем, как табаком, лучше не пользует. Обложи табачным листом больну ногу, облегченье получишь немалое… Опять же мух изводить чего лучше, как табаком? Червяк вредный на овощ нападет, настой табаку да спрысни – как рукой снимет… Вот курить да нюхать – грех, потому что противу естества… Естеством и Божьим законом носу питания не положено, такожде и дымом питания не положено, а на полезную потребу отчего ж табак не употреблять – Божье создание, все едино, как и другие травы и злаки.
– А насчет картофелю как? – спросил Смолокуров. – У меня Дунюшка большая до него охотница.
– Это гулена-то, гульба-то[48], – молвила Макрина. – Да у нас по всем обителям на общу трапезу ее составляют. Вкушать ее ни за малый грех не поставляем, все едино что морковь али свекла, плод дает в земле, во своем корню. У нас у самих на огородах садят гулену-то. По другим обителям больше с торгу ее покупают, а у нас садят.
– Ладно, хорошо, – довольным голосом сказал Марко Данилыч. – А как насчет служеб?.. Которы девицы у вас обучаются, в часовню-то ходят ли?
– Как же не ходить? Ходят, без того нельзя, – ответила Макрина.
Марко Данилыч поморщился.
– Неужто за все службы? – спросил он. – Ведь у вас они долгие, опять же к утрени подымаются у вас раным-ранехонько.
– Зачем же живущим девицам за всякую службу ходить? Не инокини они, не певчи белицы, – сказала Макрина.
– По воскресеньям бы часы только стояла, а к утрене ходила бы разве только на большие праздники – а то ее отнюдь не неволить: ребенок еще, – молвил Марко Данилыч.
– Так у нас и делается, Марко Данилыч, так у нас и водится, – сказала Макрина. – Вот чапуринские – вздумают, пойдут в часовню, не вздумают – в келье сидят, – никто не неволит их.
– А насчет одежи? – спросил Смолокуров. – Неужли Дунюшке черное вздеть на себя?
– Зачем же это, Марко Данилыч?.. Что она за и́нокиня? У нас и белицы, как сами видите, цветны передники да цветны платочки носят на головах. А вашей дочке и сарафанчики цветные можно пошить. Одного только для живущих девиц у нас не полагается – платьица бы немецким покроем не шили да головку бы завсегда покровенну имели, хоть бы маленьким платочком повязывались, потому что так по Писанию. Апостол-от Павел женскому полу повелел главу покровенну имети… А косы с лентами – можно. Еще перстеньков да колечек на перстиках не носить. На этот счет у нас строго.
– Если все так, так, по мне, ничего, – молвил Марко Данилыч. – А как насчет обученья? Это и для Дуни, и для меня самое первое дело.
– Насчет обученья вот как у нас дело пойдет, – сказала Макрина. – Конечно, никто бы так не обучил Дунюшку, как если бы сама матушка взялась за нее, потому что учительнее нашей матушки по всему Керженцу нет, да и по другим местам нашего благочестия едва ли где такая сыщется. Однако ж самой матушке тем делом обязать себя никак невозможно. И немощнá бывает и забот да хлопот много – обителью-то править ведь не легкое дело, Марко Данилыч. Опять же переписка у нее большая и все… Невозможно, никак невозможно. Чапуринские девицы родные племянницы ей по плоти, кажись бы своя кровь, и от них отступилась, сердечная, мне препоручила их обучать… Конечно, под ее надзором и руководительством обучаю… Рукодельям старшие девицы обучат Дуню, а самое-то нужное, самое-то главное обученье от самой матушки пойдет. Каждый Божий день девицы вечером чай кушать к ней собираются, и тут она поучает их, как надо жить по добру да по правде, по евангельским, значит, заповедям да по уставам преподобных отец… Таково учительно говорит она с ними, Марко Данилыч, что не токмá молодым девицам, и нам, старым инокиням, очень пользительно для души послушать ее наставлений… И все так кротко да любовно, поучительно… Для выучки, коли я в угоду вам буду, так я, а не то и, опричь меня, другие старицы найдутся… Божественным книгам обучим, и гражданской грамоте, и писать – и всему, что следует хорошей девице. В этом, сударь, будьте спокойны.
– Да вы, пожалуй, на чернецкую стать обучите ее? – молвил Марко Данилыч. – Запугаете… Вон у нас мастерица есть, Терентьиха: у той все турлы́-мурлы́, да антихрист, да вся супротивная сила.
– Как это возможно, Марко Данилыч?.. – возразила Макрина. – Не в инокини Дунюшку готовить станем, зачем же ее на чернецкую стать обучать? Носила бы только в сердце страх Божий, да опасно хранила бы себя от мирских со́блазнов… К родителю была бы почтительна, любовь бы имела к вам нелицемерную, повиновалась бы вам по бозе во всем, старость бы вашу, когда ее достигнете, чтила, немощь бы вашу и всякую скорбь от всея души понесла б на себе. Душевную бы чистоту хранила и бесстрастие телесное, от злых бы и плотских отлучалась, стыденьем бы себя украшала, в нечистых беседах не беседовала, а пошлет Господь судьбу – делала бы супругу все ко благожитию, чад воспитала бы во благочестии, о доме пеклась бы всячески, простирала бы руце своя на вся полезная, милость бы простирала к бедному и убогому и тем возвеселила бы дни своего сожителя и лета бы его миром исполнила… Вот чему у нас мирских девиц обучают.
– Это все добро, все хорошо, все по-Божьему, – молвил Марко Данилыч. – Насчет родителя-то больше твердите, чтоб во всем почитала его. Она у меня девочка смышленая, притом же мягкосердая – вся в мать покойницу… Обучите ее, воспитайте мою голубоньку – сторицею воздам, ничего не пожалею. Доброту-то ее, доброту сохраните, в мать бы была… Ох, не знала ты, мать Макрина, моей Оленушки!.. Ангел Божий была во плоти!.. Дунюшка-то вся в нее, сохраните же ее, соблюдите!.. По гроб жизни благодарен останусь…
По́ лету Дунюшке домик в Манефиной обители поставили и, как надо, по-богатому, отделали его. От Макарья Марко Данилыч на убранство его всего навез; и обоев, и зеркал, и столов, и стульев, а все красного да орехового дерева, посуды медной, хрустальной, фарфоровой и всякой всячины для домашнего обихода накуплено было множество. Все было хорошее, ценное. Поварчивала мать Манефа на Смолокурова, зачем, дескать, столь дорогие вещи закупаешь, но Марко Данилыч отвечал: «Нельзя же Дуню кой-как устроить, всем ведомы мои достатки, все знают, что она у меня одна-единственная дочь, недобрые, позорные слухи могут разнестись про меня по купечеству, ежель на дочь поскуплюсь я. Вред, скажут, этакой, родной дочери денег пожалел, устроил в скиту ее, ровно сироту бесприданную. Такие слухи, матушка, могут мне и кредит подорвать… Нет уж, я лучше все широкой рукой справлю, – чего и не надо, пусть будет надобно… Не перечьте вы мне, Христа ради, отучится Дуня, вам же все останется, – не везти же мне тогда добро из обители…» И на то поворчала Манефа, хоть и держала на уме: «Подай-ка, Господи, побольше таких благодетелей…» И сдержал свое обещанье Марко Данилыч: когда взял обученную дочку из обители – все покинул матери Манефе с сестрами. Тогда Манефа посуду и всякое убранство к себе забрала, Фленушкины горницы скрасила, а иное что и к себе в келью взяла, домик отдала на житье матери Макрине за ее усердие. И когда года через полтора Макрина померла, Манефа передала тот домик матери Таифе, казначее обительской.
Перед Вздвиженьем поселилась в своем новеньком домике маленькая хозяйка с «тетей» Дарьей Сергевной. На новоселье сам Марко Данилыч привез их и больше двух недель прогостил в обители – все-то жалко было ему расставаться с Дунюшкой… Глядел сумрачно, невесело, мало с кем говорил, тяжкая кручина одолевала сердце его. Пришла, наконец, пора расставанья, насилу оторвался Марко Данилыч от дочки, а уехавши, миновал свой город и с последним пароходом сплыл в Астрахань, не глядеть бы только на опустелый без Дунюшки дом. И всю осень, всю зиму до самой весны провел он на чужой стороне.
Все обительские полюбили Дуню Смолокурову, все – от матушки Манефы до последней трудницы. А полюбили ее не только в чаянии богатых подарков от Марка Данилыча, а за то больше, что Дуня была такая добрая, такая умница, такая до всех ласковая. Мать Макрина по книгам учила ее, иногда Таифа место ее заступала, на досуге и сама Манефа поучала девочку, как жить по-доброму да по-хорошему… Рукодельным работам Фленушка с Марьюшкой обучали Дуню наряду с чапуринскими девицами: то у нее в горницах собирались, то в горницах Фленушки. Дарья Сергевна на шаг не отпускала от себя Дуни – в часовне ли, на гулянках ли, на ученье ли, не отойдет, бывало, от нее. Никто из девиц, сама даже Фленушка, не смели при ней лишних слов говорить, оттого, выросши в обители, Дуня многого не знала, о чем узнали дочери Патапа Максимыча. Ни соловьев в перелесок слушать вместе с приезжими купчиками не хаживала, ни разговоров нескромных не слыхивала, ни проказ девичьих не видывала. Ходила гулять и в лесок, и на Каменный Вражек, но вместе с Дарьей Сергевной, каждый почти раз сама Манефа ходила с Дуней погулять. Здоровьем тогда еще богата была мать игуменья. Изо всех девиц Дуня больше свыклась с Груней, богоданной дочкой Чапурина. И хоть та лет на пять была постарше ее, но дружба завязалась между ними неразрывная. Дарья Сергевна тому не препятствовала, видя, как скромна, как добра, чиста и в мыслях своих непорочна тихая, нежная, всегда немножко грустная, всегда к чуждому горю чуткая богоданная дочка Патапа Максимыча. Груня имела большое влияние на подраставшую девочку, ее да Дарью Сергевну надо было Дуне благодарить за то, что, проживши семь лет в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила в сердце своем стремление к добру и правде, неодолимое отвращенье ко всему лживому, злому, порочному.
Раз по пяти, иной год и чаще наезжал в Комаров Марко Данилыч на дочку поглядеть и каждый раз гащивал у нее недели по две и по три. Строя домик, нарочно сбоку прирубил он две небольшие для своего приезда горенки. Каждый приезд Смолокурова праздником бывал не для одной Манефиной обители, но для всего скита Комаровского. Навезет, бывало, он Дуне всяких гостинцев, а как побольше выросла, целыми кусками ситцев, холстинок, платков, синих кумачей на сарафаны, и все это Дуня, бывало, ото всех потихоньку, раздаст по обителям и «сиротам», да кроме того, самым бедным из них выпросит денег у отца на раздачу… Марко Данилыч сам никому ничего не давал, опричь рыбных и разных других запасов, что присылал к матушке Манефе, Дуня всем раздавала, от Дуни все подарки шли; за то и блажили ее ровно ангела небесного. За год до того, как Дуне домой под отеческий кров надо было возвратиться, еще новый домик в Манефиной обители построился, а убран был и разукрашен, пожалуй, лучше Дунина домика – Марья Гавриловна жить в Комаров из Москвы переехала. Марко Данилыч с богатой вдовой познакомился, просил ее не оставить Дунюшки. Ото всей души Марья Гавриловна полюбила девочку, чуть не каждый день проводила с нею по нескольку часов; от Марьи Гавриловны научилась Дуня тому обращенью, какое по хорошим купеческим домам водится.
Семь лет выжила в скиту Дуня и, когда воротилась в родительский дом, не узнала его. Поджидая дочку и зная, что года через два, через три женихи станут свататься, Марко Данилыч весь дом переделал и убрал его с невиданной в том городке роскошью – хоть в самой Москве любому миллионщику такой дом завести. Но, кроме отделанных под мрамор стен залы, кроме саженных зеркал, штофных занавес, бронзы и мелкоштучного паркета, еще одна новость появилась в доме Смолокурова. Живя в мрачном одиночестве, Марко Данилыч стал книги читать и помаленьку пристрастился к ним. Стал собирать сначала только печатанные при первых пяти патриархах да скорописьменные, а потом и новые, гражданские. Когда воротилась Дуня и увидела шкапы со множеством книг, весело кивнула отцу миловидной головкой, когда он, указав ей на них, сказал: «Читай, Дунюшка, на досуге, тут есть чего почитать. Хоть ты теперь у меня и обученная, а все-таки храни старую нашу пословицу: «Век живи, век учись».
Возвратясь на старое пепелище, довольна была и Дарья Сергевна. В семь лет злоречие кумушек стихло и позабылось давно, теперь же, когда христовой невесте стало уж под сорок и прежняя красота сошла с лица, новые сплетки заводить даже благородной вдовице Ольге Панфиловне было не с руки, пожалуй, еще никто не поверит, пожалуй, еще насмеется кто-нибудь в глаза вестовщице. А это было бы ей пуще всего. По-прежнему приняла на свои руки Дарья Сергевна хозяйство в доме Марка Данилыча и по его просьбе стала понемногу и Дуню приучать к домоводству.
Жизнь Смолокуровых шла тихо, однообразно. В Манефиной обители если не живей, то гораздо шумней и веселее было, чем в полном роскоши и богатстве доме Смолокурова. Там у Дуни были девицы-ровесницы, там умная, добрая, приветливая Марья Гавриловна, ласковая Манефа, инокини, белицы, все надышаться не могли на Дунюшку, все на руках ее носили. Дома совсем не то: в немногих купеческих семействах уездного городка ни одной девушки не было, чтобы подходила она к Дуне по возрасту, из женщин редкие даже грамоте знали; дворянские дома были для Дуни недоступны – в то время не только дворяне еще, приказный даже люд, уездные чиновники, смотрели свысока на купцов и никак не хотели равнять себя даже с теми, у кого оборотов бывало на сотни тысяч. С мещанскими девицами нельзя было водиться Дуне: очень вольны́, сойдись с ними – нехорошая слава пойдет… Все одна да одна, только и свету в окошке, что Дарья Сергевна. И вышло так, что, воротясь из монастыря, обе точно в затвор попали. Принялась Дуня за отцовские книги. Старые черные кожаные переплеты старинных книг и в обители пригляделись ей, принялась она за новые, за мирские. Путешествия, описанья разных городов и стран, сказанья о временах минувших читала она и перечитывала. Другого рода книг не было в шкапах Марка Данилыча, другие считал он либо «богоотводными», либо «потешными». Чтение книг раскрыло Дуне новый, неведомый дотоле ей мир, целые вечера, бывало, просиживала она над книгами, так что отец начинал уж немножко хмуриться на дочку, глаз бы не попортила либо сама, борони Господи, не захворала.
Шестнадцати лет еще не было Дуне, когда воротилась она из обители, а досужие свахи то́тчас одна за другой стали подъезжать к Марку Данилычу – дом богатый, невеста одна дочь у отца, – кому не охота Дунюшку в жены себе взять. Сунулись было свахи с купеческими сыновьями из того городка, где жили Смолокуровы, но всем отказ, как шест, был готов. Сына городского головы сватали – и тому тот же ответ.
Сын дворянского предводителя, часто гуляя по бульвару, под которым в полугоре стоял дом Смолокурова, частенько поглядывал в подзорную трубку на Дуню, когда гуляла она по садику либо сидела на балконе с книжкой в руках. Влюбился в нее через трубку… Не мудрое дело, – у его отца именье на волоске висело, а Дуня – наследница первого богача по окрестности, миллионщика. Свах не засылали, сам предводитель к Марку Данилычу приехал сынка посватать. Думал он, что Смолокуров вспрыгнет до потолка от радости, вышло не то: Марко Данилыч наотрез отказал ему, говоря, что дочь у него еще молода, про женихов ей рано и думать, да если бы была и постарше, так он бы ее за дворянина не выдал, а только за своего брата купца, с хорошим капиталом. После того никто из помещиков не захотел венчаться с «мужичкой», хоть каждому хотелось породниться со Смолокуровым ради поправки обстоятельств. Стали свататься купцы-женихи из больших городов, из самой даже Москвы, но Марко Данилыч всем говорил, что Дуня еще не перестарок, а родительский дом еще не надоел ей. Когда же минуло Дуне восемнадцать лет, отец подарил ей обручальное колечко, примолвив, чтоб она, когда придет время, выбирала жениха по мыслям, по своей воле, а он замужеством ее нудить никогда не станет. Говорено это было Великим постом, и после того Смолокуров ни разу вида не подавал, намеку никакого не сделал насчет этого, сам же с собой таку думу раздумывал: «Где ж в нашем городе Дуне судьбу найти?.. Людей здесь не видать, да и видеть-то, признаться, некого, мало-мальски подходящих нет». Придумал свозить ее к Макарью на ярманку, а оттуда в Ярославль на пароходе прокатиться. Москву после того показать. А до тех пор вздумалось ему свозить Дуню на Ветлугу, в село Воскресенское, к сроднику ее Лещову. Сам-от каждый год он к нему к Нефедову дню на именины езжал. У Лещовых гостей было много, но Дуня никого даже не заметила, но, бывши с отцом в Петров день на старом своем пепелище, в обители матушки Манефы, казанского купчика Петра Степаныча Самоквасова маленько заприметила.
К первому Спасу Марко Данилыч Дуню к Макарью повез, поехала с ними и Дарья Сергевна. Оптовый торг рыбой прямо с судов ведут: потому и не было у Смолокурова в ярманке лавки ни своей, ни наемной, каждый год живал он на которой-нибудь из баржей, каюты хорошие были в баржах-то устроены. Но нельзя же Дуню на баржу везти, всякий непривычный человек за полверсты от рыбного каравана нос затыкает, уж не хорошо больно попахивает. Поместились в гостинице, на городской стороне, а не на ярманке, там уж очень шумно и беспокойно было.
Устроившись на квартире, Марко Данилыч поехал с Дуней на ярманку. Как ни уговаривал он Дарью Сергевну ехать вместе «под Главный дом», она не согласилась.
Обширное здание Главного дома стоит в самой середине ярманки, под арками его устроены небольшие лавочки с блестящими, бьющими в глаза товарами. Тут до самых, невысоких, впрочем, сводов развешаны персидские ковры, закавказские шелковые ткани, роскошные бухарские халаты, кашемировые шали, разложены екатеринбургские работы из малахита, из топазов, аквамаринов, аметистов, бронза, хрусталь, мраморные изваяния. При ярком вечернем освещенье все это горит, блестит, сверкает и переливается радужными лучами. В средине на дощатом возвышенье и музыка играет, кругом кишит разнообразная толпа. Теснятся тут и разряженные в пух и прах губернские щеголихи, и дородные купцы с золотыми медалями на шее, и глубокомысленные земские деятели с толстыми супругами под руку, и вертлявые, тоненькие молодые чиновники судебного ведомства, и гордо посматривающие вкруг себя пехотные офицеры. Вот казанские татары в шелковых халатах, с золотыми тюбетейками на бритых головах, важно похаживают с чернозубыми женами, прикрывшими белыми флеровыми чадрами густо набеленные лица; вот длинноносые армяне в высоких бараньих шапках, с патронташами на чекменях[49] и кинжалами на кожаных с серебряными насечками поясах; вот евреи в засаленных донельзя длиннополых сюртуках, с резко очертанными, своеобразными обличьями; молча, как будто лениво похаживают они, осторожно помахивая тоненькими тросточками; вот расхаживают задумчивые, сдержанные англичане, и возле них трещат и громко хохочут французы с наполеоновскими бородками; вот торжественно-тихо двигаются гладко выбритые, широколицые саратовские немцы; и неподвижно стоят, разинув рты на невиданные диковинки, деревенские молодицы в московских ситцевых сарафанах с разноцветными шерстяными платками на головах… Разноязычный говор чуть не заглушает музыку, когда не гремит она трескучими трубами, оглушающими литаврами и бьющими дробь барабанами… Ошеломили Дуню и шум, и блеск, и пестрая, тесная толпа. Много людей, ни одного знакомого лица, и там и тут говорят непонятно, не по-русски, везде суетливость, тревожность. Мутится у Дуни в очах, сердце так и стучит, голова кружится, стало ей страшно; тихонько просит она отца удалиться от этого шума и гама. Но не слышит Марко Данилыч дочерних речей, встретив знакомца, пустился с ним в разговоры про цены на икру да на сушь[50].
Вдруг перед Дуней Петр Степаныч Самоквасов. Поздоровался он с Смолокуровым. Марко Данилыч рад нечаянной встрече. Кончив с знакомцем разговор о судаке, заботливо стал он расспрашивать Самоквасова, давно ли он на ярманке, откуда приехал и долго ль останется у Макарья. Петр Степаныч почтительно и с едва заметной радостью во взоре поклонился Дуне. Просияла она, улыбнулась ясной, открытой улыбкой, потом вспыхнула и опустила синенькие глазки. Заметил Петр Степаныч и улыбку, и разлившийся по лицу румянец, и вдруг стало ему с чего-то весело. Но осторожно и сдержанно выражал он радость, вдруг охватившую душу его. Нежно поглядывая на Дунюшку, рассказывал он Марку Данилычу, что приехал уж с неделю и пробудет на ярманке до флагов[51], что он, после того как виделись на празднике у Манефы, дома в Казани еще не бывал, что поехал тогда по делам в Ярославль да в Москву, там вздумалось ему прокатиться по новой еще тогда железной дороге, сел, поехал, попал в Петербург, да там и застрял на целый месяц.
– А вы давно ли здесь, Марко Данилыч? – спросил Петр Степаныч, кончив рассказ про свою петербургскую поездку.
– С сегодняшним пароходом, – ответил Марко Данилыч. – Ярманку дочке хочу показать, – прибавил он, улыбаясь, и с любовью поглядел на Дуню.
– А вы еще никогда не бывали на ярманке? В первый раз? – спросил Самоквасов, быстро повернув голову и взглянув Дуне в лицо.
– В первый раз, – проговорила она и потупилась.
– Что ж, понравилась вам? – опять спросил Петр Степаныч, обливая взором разгоревшееся личико девушки.
– Шумно очень, – ответила она.
– А вы не любите шума? – продолжал он спрашивать.
– Не люблю, – потупив глаза, сказала Дуня.
– Дело непривычное, – улыбаясь на дочь, молвил Марко Данилыч. – Людей-то мало еще видала. Город наш махонький да тихой, на улицах ни души, травой поросли они. Где же Дунюшке было людей видеть?.. Да ничего, обглядится, попривыкнет маленько. Согрешить хочу, в цирк повезу, по театрам поедем.
– Нешто грех? – засмеявшись, спросил Самоквасов.
– А нешто спасенье? – засмеялся Смолокуров.
Расстались. На прощанье узнали друг от друга, что остановились в одной гостинице.
– Значит, соседи, видеться будем. Милости просим нас посетить, чайку когда покушать, – с теплым радушием молвил Самоквасову Марко Данилыч.
– С великим моим удовольствием, – отозвался Петр Степаныч. Скромно, вежливо поклонился он сначала отцу, потом дочери и скрылся в толпе.
– Поедем, тятенька, домой, – сказала Дуня отцу тотчас по уходе Самоквасова.
– Рано еще, всего восьмой час, – молвил Марко Данилыч. – Погуляем… Может, еще кого из знакомых повстречаем.
– Что-то голову ломит… С дороги, должно быть… – сказала Дуня.
– Какое с дороги? – сказал Смолокуров. – Ехали недолго, шести часов не ехали, не трясло, не било, ни дождем не мочило… Ты же все лежала на диванчике – с чего бы, кажись, головке разболеться?.. Не продуло ли разве тебя, когда наверх ты выходила?
– Тепло была одета я, – ответила Дуня.
– Это с непривычки. Вишь, народу-то что!.. А музыка-то? Не слыхивала такой? Почище нашего органа? А? Ничего, привыкай, привыкай, Дунюшка, не все же в четырех стенах сидеть, придется и выпрыгнуть из родительского гнездышка.
Не ответила Дуня, но крепко прижалась к отцу. В то время толпа напирала, и прямо перед Дуней стал высокий, чуть не в косую сажень армянин… Устремил он на нее тупоумный сладострастный взор и от восторга причмокивал даже губами. Дрогнула Дуня – слыхала она, что армяне у Макарья молоденьких девушек крадут. Потому и прижалась к отцу. Протеснился Марко Данилыч в сторону, стал у прилавка, где были разложены екатеринбургские вещи.
– Выбирай, что по мысли придется, – сказал он, становясь рядом с дочерью.
Продавец тотчас стал снимать с полок замшевые коробочки, сафьяновые укладочки, маленькие ларчики и раскладывать их перед Дуней. Но блестящие, играющие разноцветными лучами самоцветные камни не занимали ее. Дурно ей было, на простор хотелось, а восточный человек не отходит, как вкопанный сбоку прилавка стоит и не сводит жадных глаз с Дуни, а тут еще какой-то офицер с наглым видом уставился глядеть на нее. Робеет Дуня, не глядит на разложенные перед ней вещи и почти сквозь слезы просит отца: «Поедем домой, пожалуйста, поедем!» Согласился Смолокуров, поехали.