– Здесь живет господин Форестье?
– Четвертый этаж, налево.
Привратник сказал это любезным тоном, в котором звучало уважение к жильцу. И Жорж Дюруа стал подниматься по лестнице.
Он чувствовал себя немного смущенным, не в своей тарелке. Впервые в жизни он надел фрак и теперь волновался по поводу остальных частей своего туалета. Он чувствовал погрешности во всем, начиная с ботинок, нелакированных, хотя и довольно изящного покроя (он всегда особенно тщательно следил за своей обувью), и кончая рубашкой, купленной сегодня в Лувре за четыре с половиной франка; ее слишком тонкая манишка уже немного смялась. Другие его рубашки, которые он носил ежедневно, были все порядочно истрепаны, и даже наиболее крепкую из них он не решился надеть сегодня.
Слишком широкие брюки плохо обрисовывали ногу, заворачиваясь вокруг икр, и имели тот поношенный вид, какой всегда имеет одежда, купленная по случаю, на фигуре, которую она случайно облекает. И только фрак сидел недурно, так как в магазине нашелся один, почти подходивший по размеру.
Он медленно поднимался по ступеням, с бьющимся сердцем и тоской в душе, мучимый больше всего боязнью показаться смешным; и вдруг он увидел перед собой элегантного господина, смотревшего на него. Они очутились так близко друг к другу, что Дюруа невольно отступил и вдруг замер в изумлении: это был он сам в отражении высокого трюмо, стоявшего на площадке второго этажа и создававшего иллюзию длинной галереи. Он весь затрепетал от радости, найдя себя несравненно лучше, чем он ожидал.
Дома у него было только зеркальце для бритья, в котором нельзя было видеть себя во весь рост, и так как он с трудом мог рассмотреть в него лишь отдельные части своего наспех сооруженного туалета, то преувеличил его недостатки и пугался мысли, что может показаться смешным.
Теперь же, неожиданно увидев себя в большом зеркале, он даже не узнал себя, принял себя за другого, за человека из общества, которого он, при первом взгляде, нашел очень представительным, очень шикарным.
И, внимательно себя рассмотрев, он решил, что, право же, у него вполне приличный вид.
Тогда он начал изучать себя, как это делают актеры, разучивая роль. Он улыбнулся, протянул руку, сделал несколько движений, попытался выразить чувства удивления, радости, одобрения, испробовал разные оттенки улыбок и взглядов, при помощи которых можно показаться дамам любезным, дать им понять, что восхищаешься ими, желаешь их.
Дверь на лестницу отворилась. Боясь, что его могут поймать врасплох, он стал быстро подниматься наверх, встревоженный мыслью, не видел ли кто-нибудь из приглашенных к его другу, как он кокетничал перед зеркалом.
Добравшись до третьего этажа, он снова увидел зеркало и замедлил шаги, чтобы осмотреть себя на ходу. Фигуру свою он нашел в самом деле очень изящной. Походка превосходная. И безграничная уверенность в себе наполнила его душу. Конечно, он далеко пойдет с такой наружностью и жаждою успеха, с твердостью и независимостью характера, которые он в себе знал. Ему захотелось побежать, перепрыгнуть через ступени последнего этажа. Он остановился у третьего зеркала, закрутил усы привычным движением, снял шляпу, чтобы поправить волосы, и пробормотал вполголоса, как он это часто делал, обращаясь к самому себе: «Вот превосходная мысль». Затем протянул руку к звонку и позвонил.
Дверь почти сразу же отворилась, и он оказался перед важным бритым лакеем в черном фраке с такими безукоризненными манерами, что Дюруа снова почувствовал себя охваченным смутным беспокойством, быть может, от бессознательного сравнения покроя своего фрака и фрака лакея. Принимая от Дюруа пальто, которое тот держал на руке, стараясь скрыть пятна, лакей, у которого были на ногах лакированные ботинки, спросил:
– Как прикажете доложить?
Приподняв портьеру гостиной, куда надо было войти, он произнес его имя.
Но Дюруа, вдруг потерявший весь свой апломб, почувствовал, что от робости он лишился способности двигаться, что у него захватило дыхание. Ему предстояло сделать первый шаг навстречу этой новой жизни, о которой он так мечтал, которой так ждал. Все же он решился войти. Перед ним стояла молодая белокурая женщина, ожидавшая его одна в большой, ярко освещенной комнате, заставленной, словно оранжерея, растениями.
Он остановился в полном замешательстве – кто эта дама, которая улыбается ему? Потом вспомнил, что Форестье женат; и мысль, что эта изящная блондинка – жена его друга, окончательно его смутила.
Он пробормотал:
– Сударыня, я…
Она протянула ему руку:
– Я знаю, сударь. Шарль рассказал мне о вашей вчерашней встрече, и я очень рада, что ему пришла счастливая мысль пригласить вас пообедать сегодня с нами.
Он покраснел до ушей, не зная, что сказать, и чувствуя, что его осматривают с ног до головы, оценивают, изучают.
Ему хотелось извиниться, выдумать причину, объясняющую погрешности его костюма; но он ничего не смог придумать и не решился затронуть эту щекотливую тему.
Он сел в указанное ему кресло, и, когда почувствовал мягкую упругость его бархата, приятное, ласкающее прикосновение его обитых ручек и спинки, которые так любовно приняли его в свои объятия, ему показалось, что он уже вступил в новую, пленительную жизнь, что он становится чем-то, что он уже спасен; и он посмотрел на госпожу Форестье, продолжавшую следить за ним взглядом.
На ней было платье из бледно-голубого кашемира, замечательно обрисовывавшее ее стройную талию и полную грудь.
Голые руки и шея выступали из пены белых кружев, которыми был отделан корсаж и короткие рукава; волосы, собранные в высокую прическу, слегка вились на затылке, образуя светлое пушистое облако над шеей.
Ее взгляд, чем-то напоминавший Дюруа взгляд женщины, встреченной им накануне в «Фоли-Берже», несколько успокоил его. У нее были серые глаза с голубоватым отливом, который придавал им какое-то особенное выражение, тонкий нос, полные губы, немного мясистый подбородок – неправильное, но очаровательное лицо, привлекательное и лукавое. Это было одно из тех женских лиц, каждая черта которого имеет свою прелесть и кажется полной значения, каждое движение которого как будто и говорит и скрывает что-то.
После короткого молчания она спросила:
– Вы давно уже в Париже?
Постепенно овладевая собой, он ответил:
– Всего несколько месяцев, сударыня. Я служу на железной дороге, но Форестье дал мне надежду, что я смогу через его посредство заняться журналистикой.
Она улыбнулась более открыто, более приветливо и, понизив голос, сказала:
– Я знаю.
Снова раздался звонок. Лакей доложил:
– Госпожа де Марель.
Это была маленькая смуглая женщина, ярко выраженный тип брюнетки.
Она вошла быстрой походкой; фигуру ее сверху донизу плотно облегало темное, очень простое платье. Только красная роза, приколотая к черным волосам, невольно бросалась в глаза и подчеркивала своеобразный характер ее лица, придавая ей задорный и пикантный вид. За нею шла девочка в коротком платье.
Госпожа Форестье бросилась им навстречу.
– Здравствуй, Клотильда.
– Здравствуй, Мадлена.
Они поцеловались. Затем девочка с непринужденностью взрослой подставила свой лобик для поцелуя и сказала:
– Здравствуй, кузина.
Госпожа Форестье поцеловала ее, потом познакомила гостей:
– Господин Жорж Дюруа, близкий друг Шарля. Госпожа де Марель, моя приятельница и дальняя родственница. – И добавила: – Знаете, у нас здесь все очень просто, без церемоний. Вы не будете возражать, не правда ли?
Молодой человек поклонился.
Дверь снова отворилась, и вошел толстый, маленький, круглый человечек под руку с высокой красивой дамой, которая была гораздо выше его ростом, значительно моложе и держалась изящно и с достоинством. Это были господин Вальтер, депутат, финансист, богач, делец, еврей-южанин, издатель «Ви Франсез», и его жена, урожденная Базиль-Равало, дочь банкира.
Затем появились один за другим: Жак Риваль, очень элегантный, и Норбер де Варенн, у которого лоснился ворот фрака от прикосновения падавших до плеч длинных волос, с которых сыпалась перхоть.
Его плохо завязанный галстук имел далеко не свежий вид. С ужимками стареющего красавца он подошел к госпоже Форестье и запечатлел поцелуй на ее запястье. Когда он наклонился, его длинные волосы, точно волной, покрыли обнаженную руку молодой женщины.
Наконец явился сам Форестье, извинившийся за опоздание. Его задержало в редакции дело Мореля. Морель, депутат-радикал, только что сделал запрос в министерство по поводу требования кредитов на колонизацию Алжира.
Слуга доложил:
– Кушать подано!
И все перешли в столовую.
За столом Дюруа оказался между госпожой де Марель и ее дочерью. Он снова почувствовал смущение, боясь сделать какой-нибудь промах в обращении с вилкой, ложкой или бокалами. Последних было четыре, и один из них был голубоватого цвета. Для какого напитка предназначался он?
За супом все молчали, затем Норбер де Варенн спросил:
– Читали вы о процессе Готье? Что за потеха!
Стали обсуждать этот случай, где адюльтер осложнялся шантажом. Здесь говорили о нем совсем не так, как говорят в семейных домах о событиях, известных по газетам, а так, как говорят между собой врачи о болезни, зеленщики об овощах. Никто не возмущался, никто не удивлялся; с профессиональным любопытством и с полным равнодушием к самому преступлению собеседники пытались найти глубокие, тайные причины его. Старались точно объяснить каждый отдельный поступок, определить все интеллектуальные факторы, породившие драму, которая являлась для них результатом известного душевного состояния, поддающегося учету науки. Дамы тоже увлеклись этим анализом, этой работой. Затем занялись другими злободневными событиями, комментируя их, рассматривая со всех сторон, взвешивая и оценивая с особой практической точки зрения специалистов, спекулирующих на новостях, разменивающих человеческую комедию на строчки, подобно тому как торговцы осматривают и оценивают товар, который они затем предложат покупателям.
Потом заговорили об одной дуэли, и разговором овладел Жак Риваль. Это была его область, никто другой не смел касаться этого предмета.
Дюруа не решался вставить слово. Время от времени он посматривал на свою соседку, округлая грудь которой соблазняла его. С кончика ее уха свисал бриллиант на золотой нитке, похожий на каплю воды, скатывающуюся с тела. Иногда эта дама делала какое-нибудь замечание, неизменно вызывавшее общую улыбку. У нее было забавное, милое, неожиданное остроумие – остроумие опытной школьницы, которая смотрит на вещи беззаботно и судит о них с легкомысленным, незлобивым скептицизмом.
Дюруа тщетно старался придумать для нее какой-нибудь комплимент и, ничего не найдя, занялся дочерью, наливал ей вино, передавал кушанья, услуживал. Девочка, более сдержанная, чем мать, благодарила серьезным тоном, короткими кивками: «Вы очень любезны, сударь», – и внимательно, с сосредоточенным видом слушала разговор взрослых.
Обед был превосходный, и все отдали ему должное. Вальтер ел точно людоед и почти все время молчал, рассматривая косым взглядом из-под очков блюда, которые ему подносили. Норбер де Варенн не уступал ему, время от времени роняя капли соуса на свою манишку.
Форестье, улыбающийся, но серьезный, наблюдал за всем происходящим и обменивался с женой многозначительными взглядами, словно с сообщником, выполняющим совместно с ним трудное, но успешно продвигающееся дело.
Лица гостей раскраснелись, голоса стали громче. Время от времени лакей шептал каждому из обедающих на ухо:
– Кортон? Шато-лароз?
Дюруа кортон пришелся по вкусу, и он каждый раз подставлял свой бокал. Им овладела восхитительная веселость; какая-то горячая веселая волна поднялась от желудка к голове, разлилась по всему телу, проникла во все его существо. Он пришел в состояние полного довольства – довольства души и тела.
Ему захотелось говорить, обратить на себя внимание, быть выслушанным, признанным, подобно этим людям, малейшее замечание которых все так ценили.
Разговор, который лился беспрерывно, затрагивая всевозможные темы, перебрасываясь с предмета на предмет, цепляясь за малейший повод, после обзора всех злободневных событий и попутно тысячи других вещей вернулся к важному вопросу Мореля относительно колонизации Алжира.
В перерыве между двумя блюдами Вальтер, склонный к скептическому цинизму, отпустил на этот счет несколько шуток. Форестье рассказал содержание своей завтрашней статьи. Жак Риваль требовал военного правительства, которое каждому офицеру, прослужившему тридцать лет в колониях, давало бы участок земли.
– Таким образом, – говорил он, – вы создадите деятельное общество, которое с течением времени изучит и полюбит эту страну, ознакомится с ее языком и со всеми главными местными условиями, являющимися обычно камнем преткновения для всех вновь прибывающих.
Норбер де Варенн прервал его:
– Да… они будут знать все, кроме земледелия. Они будут говорить по-арабски, но не будут уметь пересаживать свеклу или сеять хлеб. Они будут очень сильны в искусстве фехтования, но очень слабы по части удобрения полей. Наоборот, следовало бы широко открыть доступ в эту новую страну всем желающим. Люди способные найдут там себе место, остальные погибнут. Таков социальный закон.
Последовало короткое молчание. Все улыбались.
Жорж Дюруа раскрыл рот и произнес, удивляясь звуку собственного голоса, точно он никогда раньше его не слыхал:
– Хорошей земли – вот чего там недостает. Плодородные участки стоят там столько же, сколько во Франции, и раскупаются богатыми парижанами, считающими выгодным помещать в них капитал. Настоящие же колонисты, которых выгнал с родины голод, оттесняются в пустыню, где ничего не произрастает из-за отсутствия воды.
Все взгляды устремились на него. Он почувствовал, что краснеет. Вальтер спросил его:
– Вы знаете Алжир?
Он ответил:
– Да, я провел там двадцать восемь месяцев и побывал в трех провинциях.
Внезапно, позабыв о деле Мореля, Норбер де Варенн стал расспрашивать его о нравах этой страны, известных ему по рассказам одного офицера. В частности, его интересовал Мзаб[4] – странная маленькая арабская республика, зародившаяся посреди Сахары, в самой иссушенной части этой знойной пустыни.
Дюруа, который дважды побывал в Мзабе, описал нравы этой своеобразной страны, где капля воды ценится на вес золота, где каждый житель должен выполнять всякого рода общественные работы, где честность в коммерческих делах стоит гораздо выше, чем у цивилизованных народов.
Возбужденный вином и желанием понравиться, он говорил с каким-то хвастливым увлечением, рассказывал полковые анекдоты, военные приключения, описывал подробности арабской жизни. Он нашел даже несколько красочных выражений для описания этих обнаженных, желтых земель, выжженных всепожирающим пламенем солнца.
Все женщины не отрывали от него глаз. Госпожа Вальтер медленно проговорила:
– Вы могли бы сделать из ваших воспоминаний ряд прелестных статей.
После этого Вальтер взглянул на молодого человека поверх очков, как он делал всегда, когда хотел хорошенько рассмотреть чье-нибудь лицо. На тарелки он смотрел из-под очков.
Форестье воспользовался моментом:
– Дорогой патрон, я уже говорил вам сегодня о господине Жорже Дюруа и просил назначить его моим помощником для добывания политической информации. С тех пор как Марамбо ушел от нас, у меня нет никого, кто бы собирал срочные и секретные сведения, и газета от этого страдает.
Вальтер стал серьезен и совсем приподнял очки, чтобы посмотреть Дюруа прямо в лицо. Потом сказал:
– Несомненно, что господин Дюруа обладает оригинальным умом. Если ему угодно будет зайти завтра в три часа поболтать со мной, мы это устроим.
Затем, немного помолчав, он обратился уже прямо к молодому человеку:
– Но дайте нам теперь же небольшую серию заметок об Алжире. Сообщите свои воспоминания и коснитесь вопроса колонизации, как вы это сделали сейчас. Это своевременно, вполне своевременно, и, я уверен, это очень понравится нашим читателям. Только поторопитесь. Первая статья мне нужна завтра или послезавтра, чтобы заинтересовать публику, пока в палате идут прения.
Госпожа Вальтер прибавила с милой серьезностью, придававшей всем ее словам легкий покровительственный оттенок:
– И вот вам прелестное заглавие: «Воспоминания африканского стрелка» – не правда ли, господин Норбер?
Старый поэт, поздно добившийся известности, ненавидел и побаивался новичков. Он ответил сухим тоном:
– Да, это превосходно, но при условии, что все дальнейшее будет в соответствующем стиле, а это самое трудное. Верный стиль – это все равно как в музыке верный тон.
Госпожа Форестье смотрела на Дюруа ласковым и ободряющим взглядом – взглядом знатока, который, казалось, говорил: «О, ты пойдешь далеко». Госпожа де Марель несколько раз оборачивалась к нему, и бриллиант в ее ухе беспрестанно дрожал; казалось, прозрачная капля сейчас оторвется и упадет.
Девочка сидела неподвижно и серьезно, склонив голову над тарелкой.
Лакей снова обошел вокруг стола, наливая в голубые бокалы йоханнесбергер, и Форестье, поклонившись Вальтеру, предложил тост за процветание «Ви Франсез».
Все присутствующие приветствовали патрона, который улыбался, и Дюруа, опьяненный успехом, осушил свой бокал залпом: ему казалось, что он выпил бы так же целую бочку, проглотил бы быка, задушил бы льва. Он ощущал в себе нечеловеческую силу, непреклонную решимость и безграничные надежды. Теперь он был своим человеком в среде этих людей, он завоевал положение, занял свое место. Взгляд его останавливался на лицах с большей уверенностью, и он осмелился наконец обратиться к своей соседке:
– Сударыня, у вас самые красивые серьги, какие я когда-либо видел.
Она обернулась к нему с улыбкой:
– Это моя выдумка – подвешивать бриллианты просто на нитке. Можно подумать, что это росинки, не правда ли?
Он пробормотал, смущенный своей смелостью, боясь сказать глупость:
– Это очаровательно… но ваше ушко еще больше украшает эту вещь.
Она поблагодарила его взглядом – одним из лучезарных женских взглядов, проникающих в самое сердце.
Повернув голову, он опять увидел устремленные на него глаза госпожи Форестье. Она смотрела все так же приветливо, но ему показалось, что сейчас ее взгляд выражает большую живость, лукавство, поощрение.
Теперь все мужчины говорили сразу, жестикулируя, повысив голос; обсуждался грандиозный проект подземной железной дороги. Тема была исчерпана только к концу десерта; у всякого нашлось что сказать относительно медленности способов сообщения в Париже, неудобства трамвая, невыносимости езды в омнибусах и грубости извозчиков.
Потом все встали из-за стола, чтобы идти пить кофе. Дюруа, шутки ради, предложил руку девочке; она важно поблагодарила его и привстала на цыпочки, чтобы просунуть руку под локоть своего кавалера.
Когда он вошел в гостиную, ему снова показалось, что он попал в оранжерею. Высокие пальмы стояли во всех четырех углах комнаты, раскинув свои изящные листья, которые поднимались до потолка и там рассыпались каскадами. По бокам камина круглые, колоннообразные стволы каучуковых деревьев громоздили друг на друга свои продолговатые темно-зеленые листья, а на фортепьяно два неизвестных растения, круглых, покрытых цветами, – одно розовое, другое белое – производили впечатление искусственных, неправдоподобных, слишком прекрасных, чтобы быть живыми.
Воздух был свеж и напоен благоуханием, неуловимым, неведомым и нежным.
Теперь, когда Дюруа уже более владел собой, он принялся внимательно рассматривать комнату. Она была невелика; кроме растений, ничто не поражало в ней; ничего не было яркого или кричащего, но в ней чувствовался комфорт, уют; она ласкала глаз, нежила, располагала к отдыху.
Стены были обтянуты старинной бледно-лиловой материей, усеянной желтыми шелковыми цветочками величиной с муху.
На дверях висели портьеры из серо-голубого солдатского сукна, на котором красным шелком было вышито несколько гвоздик. Кресла и стулья всевозможной формы и величины, огромные и крошечные, кушетки, пуфы, скамеечки, разбросанные по комнате, – все было обито шелковой материей в стиле Людовика XVI и прекрасным плюшем красноватого тона с гранатовым узором.
– Хотите кофе, господин Дюруа?
С приветливой улыбкой, не сходившей с ее уст, госпожа Форестье протянула ему налитую чашку.
– Да, сударыня, благодарю вас.
Дюруа взял чашку, и, пока он со страхом наклонялся над сахарницей, которую подавала ему девочка, и доставал серебряными щипчиками кусок сахара, молодая женщина сказала ему вполголоса:
– Поухаживайте за госпожой Вальтер. – И отошла, прежде чем он успел что-либо ответить.
Сначала он выпил кофе, все время опасаясь, как бы не уронить чашку на ковер; затем с облегченным сердцем стал искать случая подойти к жене своего нового начальника и завязать с нею разговор.
Вдруг он заметил, что она держит в руках пустую чашку: возле нее не было столика, и она не знала, куда ее поставить. Дюруа подскочил к ней:
– Позвольте, сударыня.
– Благодарю вас.
Он отнес чашку, потом вернулся.
– Если бы вы знали, сударыня, сколько хороших минут доставила мне «Ви Франсез» во время моего пребывания там, в пустыне. Положительно, это единственная газета, которую можно читать вне Франции, потому что она самая литературная, самая остроумная, самая занимательная из всех. В ней можно найти все.
Она улыбнулась с равнодушной учтивостью и серьезно заметила:
– Господину Вальтеру стоило немалых трудов создать тип газеты, отвечающей современным требованиям.
И они принялись беседовать. Он обладал умением поддерживать непринужденный и банальный разговор; голос у него был приятный, во взгляде много очарования, а перед обворожительностью усов невозможно было устоять. Они вились над верхней губой, пышные, красивые, белокурые, с золотистым оттенком, немного светлее на концах.
Они говорили о Париже, о его окрестностях, о берегах Сены, о курортах, о летних развлечениях – о всех тех вещах, о которых можно болтать без конца не утомляясь.
Затем, когда подошел Норбер де Варенн с рюмкой ликера в руке, Дюруа скромно удалился.
Госпожа де Марель, только что беседовавшая с госпожой Форестье, подозвала его.
– Итак, сударь, – спросила она его в упор, – вы хотите испробовать свои силы в журналистике?
Он заговорил о своих намерениях, потом начал с нею тот же разговор, что и с госпожой Вальтер; но теперь он уже лучше владел темой и блеснул своими познаниями, выдавая за свои те слова, которые он только что слышал. При этом он не отрываясь смотрел собеседнице в глаза, как бы придавая особенно глубокий смысл своим словам.
Она рассказала ему в свою очередь несколько анекдотов с непринужденной живостью женщины, уверенной в своем остроумии и желающей всегда казаться веселой и занимательной; она начала вести себя с ним более непринужденно, клала руку на его рукав, понижала голос, рассказывая какой-нибудь пустячок, приобретавший благодаря этому оттенок интимности. Дюруа был весь охвачен внутренним волнением от близости молодой женщины, оказывавшей ему такое внимание. Ему хотелось тотчас доказать ей чем-нибудь свою преданность, защитить ее, показать, на что он способен; и долгие паузы, предшествовавшие его ответам, выдавали его напряженное душевное состояние.
Вдруг, без всякого повода, госпожа де Марель позвала: «Лорина!» – и девочка подошла к ней.
– Сядь сюда, детка, ты простудишься у окна.
Дюруа вдруг охватило безумное желание поцеловать девочку, как будто от этого поцелуя что-то должно было передаться матери.
Он ласково спросил ее отеческим тоном:
– Можно вас поцеловать, мадемуазель?
Девочка удивленно посмотрела на него. Госпожа де Марель сказала, смеясь:
– Отвечай: «Я вам разрешаю это, сударь, сегодня, но в другой раз этого не должно быть».
Дюруа тотчас сел, взял Лорину на колени и прикоснулся губами к ее волнистым тонким волосам.
Мать удивилась:
– Смотрите, она не убежала; это удивительно. Обычно она позволяет себя целовать только женщинам. Вы неотразимы, господин Дюруа.
Он покраснел и, ничего не ответив, стал покачивать девочку на одном колене.
Госпожа Форестье подошла и воскликнула с удивлением:
– Посмотрите, Лорину приручили. Вот чудо!
Жак Риваль, с сигарой во рту, тоже направился к ним, и Дюруа поднялся, чтобы проститься: он боялся каким-нибудь неловким словом испортить сделанное им дело – начало своих побед.
Он раскланялся, нежно пожал ручки всем дамам, затем сильно потряс руки мужчинам. При этом он заметил, что рука Жака Риваля была сухая, горячая и дружески ответила на его пожатие; рука Норбера де Варенна, влажная, холодная, еле коснулась пальцев; рука Вальтера была холодная и мягкая, без всякой выразительности, вялая; рука Форестье – жирная и теплая. Последний сказал ему вполголоса:
– Завтра в три часа, не забудь.
– О, не беспокойся, не забуду!
Когда он очутился на лестнице, ему захотелось спуститься по ней бегом – так сильна была его радость, – и он стал прыгать через две ступеньки; но вдруг в большом зеркале третьего этажа он увидел какого-то господина, торопливо и вприпрыжку бегущего к нему навстречу, и сразу остановился, устыдившись, точно уличенный в какой-то провинности.
Потом он долго смотрел на себя в зеркало, восхищаясь тем, что он в самом деле такой красивый молодой человек; потом самодовольно улыбнулся себе; потом, прощаясь со своим отражением, отвесил ему низкий и почтительный поклон, точно значительной особе.