bannerbannerbanner
Милый друг

Ги де Мопассан
Милый друг

Полная версия

Она удивилась:

– Что вы хотите этим сказать?

– То, что в качестве опытной замужней женщины вы должны просветить меня, невежественного холостяка. Вот и все.

Она воскликнула:

– Это уж слишком!

Он ответил:

– И все же это так. Я ведь не знаю женщин, а вы, как вдова, знаете мужчин, вот вы и займетесь моим воспитанием… сегодня вечером или даже сейчас, если хотите.

Она развеселилась:

– О, если вы полагаетесь в этом на меня!..

Он произнес тоном ученика, отвечающего урок:

– Да, да, я полагаюсь на вас. Я надеюсь даже, что вы дадите мне серьезное образование… в двадцать уроков… десять по элементарным предметам… чтение и грамматика… десять высшего курса… по риторике… Ведь я ничего не знаю…

Это ей очень понравилось, и она вскричала:

– Ты глуп!

Он продолжал:

– Если ты говоришь мне «ты», я последую твоему примеру и скажу тебе, моя дорогая, что люблю тебя все больше и больше, что любовь моя усиливается с каждой минутой и что путь до Руана кажется мне слишком долгим!

Он говорил теперь с актерскими интонациями, с забавными ужимками, смешившими молодую женщину, привыкшую к непринужденным манерам и шуткам литературной богемы.

Она поглядывала на него искоса, находя его поистине очаровательным, испытывая желание, похожее на то, которое является при виде спелого плода на дереве, но в то же время удерживаемая рассудком, советовавшим ей дождаться обеда и насладиться этим плодом в должное время.

Она сказала, немного покраснев от волновавших ее мыслей:

– Мой милый ученик, поверьте моему опыту, моему большому опыту. Поцелуи в вагоне ничего не стоят. Они только расстраивают желудок.

Покраснев еще больше, она прошептала:

– Не следует жать хлеб незрелым.

Он засмеялся, возбужденный намеками, которые чувствовались в словах, произносимых этим прелестным ротиком. Он перекрестился, шевеля губами, словно шептал молитву, и объявил:

– Отдаю себя под покровительство святого Антония, оберегающего от искушений. Теперь я как бронзовый.

Ночь мягко надвигалась, обволакивая широко расстилавшиеся справа поля прозрачным сумраком, похожим на легкую вуаль. Поезд шел вдоль Сены, и молодые люди стали смотреть на реку, тянувшуюся вдоль полотна, словно широкая лента из полированного металла; красные блики на ней казались пятнами, упавшими с неба, окрашенного заходящим солнцем в огонь и в пурпур. Мало-помалу эти блики гасли, сгущались, печально темнея, и поля начали тонуть во мраке со зловещим трепетом, трепетом смерти, всякий раз пробегающим по земле в сумеречные часы.

Эта вечерняя грусть, вливаясь через открытое окно, проникла в сердца супругов, еще за минуту до этого столь радостных. Они умолкли.

Прижавшись друг к другу, они смотрели на агонию дня, прекрасного, светлого майского дня.

В Майте зажгли небольшой масляный фонарик, озаривший серое сукно обивки дрожащим желтым светом.

Дюруа обнял жену и привлек ее к себе. Недавно страстное желание сменилось в нем нежностью, тайной нежностью и жаждой тихой, невинной ласки – ласки, которой убаюкивают детей.

Он прошептал чуть слышно:

– Я буду очень любить тебя, моя маленькая Мад!

Нежность его голоса взволновала молодую женщину; дрожь пробежала по ее телу, и она протянула ему губы для поцелуя, слегка склонившись к нему, так как он сидел, прижавшись щекой к ее теплой груди.

Это был очень долгий поцелуй, безмолвный и глубокий; за ним последовало резкое движение, внезапное и безумное объятие, короткая судорожная борьба, бурное и неловкое соединение. Потом, слегка разочарованные, усталые и все еще разнеженные, они не размыкали объятий до той самой минуты, когда свисток поезда возвестил близость остановки.

Приглаживая кончиками пальцев растрепавшиеся на висках волосы, она объявила:

– Это глупо. Мы ведем себя точно школьники.

Но он ответил, покрывая лихорадочными поцелуями ее руки:

– Я тебя обожаю, моя маленькая Мад!

До Руана они сидели почти неподвижно, прижавшись щекой к щеке, устремив взоры в окно, подернутое ночным мраком, в котором время от времени мелькали огоньки домов; и они мечтали, счастливые своей близостью, охваченные все возраставшим желанием более тесных и более непринужденных объятий.

Они остановились в гостинице, окна которой выходили на набережную, и, быстро поужинав, легли спать.

На другой день горничная разбудила их, как только пробило восемь часов.

Когда они выпили по чашке чаю, который им подали на ночной столик, Дюруа посмотрел на жену и внезапно, с радостным порывом счастливца, нашедшего сокровище, заключил ее в свои объятия, шепча:

– Моя маленькая Мад, я чувствую, что очень люблю тебя… очень… очень…

Она улыбалась доверчивой и довольной улыбкой и, возвращая ему поцелуи, сказала:

– И я тоже… мне кажется…

Но его смущал предстоявший визит к родителям. Он уже много говорил с женой по этому поводу, подготавливая ее. Все же он счел нужным предупредить ее еще раз:

– Понимаешь, это крестьяне, настоящие крестьяне, а не такие, каких изображают в оперетке.

Она засмеялась:

– Знаю. Ты мне уже достаточно говорил об этом. Ну, вставай и не мешай мне тоже вставать.

Он вскочил с постели и сказал, надевая носки:

– Нам будет очень неудобно у стариков, очень неудобно. В моей комнате стоит только одна старая кровать с соломенным тюфяком. В Кантеле не подозревают о существовании волосяных матрацев.

Она пришла в восторг:

– Тем лучше. Так приятно провести бессонную ночь… рядом… рядом с тобой… и быть разбуженной пением петухов.

Она надела свой пеньюар, свободный белый фланелевый пеньюар, который Дюруа тотчас же узнал, и при виде его им овладело неприятное чувство. Почему? Он отлично знал, что у его жены была целая дюжина таких утренних платьев. Не могла же она уничтожить весь свой гардероб и приобрести новый! И все-таки ему не хотелось, чтобы ее домашнее платье, чтобы ее ночное белье – белье любви – было тем же, что при жизни другого. Ему казалось, что мягкая, теплая ткань сохранила еще следы прикосновений Форестье.

Он подошел к окну и закурил папиросу.

Вид порта и широкой реки, покрытой легкими мачтовыми судами и приземистыми пароходами, которые с шумом разгружались на пристанях при помощи журавлей, взволновал его, хотя все это было ему хорошо знакомо.

Он вскричал:

– Черт возьми! Как это красиво!

Мадлена подбежала к окну и, положив обе руки на плечо мужа, доверчиво склонившись к нему, остановилась в восторге, пораженная, повторяя:

– Как это прекрасно! Как это прекрасно! Я и не знала, что на реке может быть столько судов!

Через час они выехали, потому что должны были завтракать у стариков, которые были предупреждены за несколько дней. Ветхий открытый экипаж потащил их, дребезжа, словно медный котел.

Они проехали вдоль длинного унылого бульвара, миновали луга, по которым струилась речка, и поехали дальше в гору.

Утомленная Мадлена дремала под горячей лаской солнца, восхитительно пригревшего ее в уголке старого экипажа; она чувствовала себя как в теплой ванне из света и воздуха полей.

Муж разбудил ее.

– Посмотри, – сказал он.

Они сделали две трети подъема и остановились в месте, славившемся своей живописностью и посещаемом всеми путешественниками.

Перед ними расстилалась огромная долина, длинная и широкая, по которой из конца в конец пробегала извилистая светлая река. Видно было, как она появлялась откуда-то издали, испещренная бесчисленными островками, и описывала дугу, не доходя до Руана. На правом берету ее раскинулся город, слабо подернутый дымкой утреннего тумана, с блестевшими на солнце крышами, с тысячью воздушных колоколен, остроконечных и тупых, хрупких, отшлифованных, словно гигантские драгоценности, с их четырехугольными и круглыми башнями, увенчанными геральдическими коронами, с каланчами и с колоколенками; а над всем этим лесом готических церквей высилась острая стрела кафедрального собора, изумительная бронзовая игла, странная, уродливая и непомерная – самая высокая в мире.

На другом берегу реки возвышались тонкие, круглые, раздувшиеся на концах трубы заводов обширного Сен-Северского предместья.

Их было еще больше, чем их сестер – колоколен, и их длинные кирпичные колонны терялись в дали полей, выплевывая в голубое небо свое черное дыхание.

Самая высокая из всех, столь же высокая, как пирамида Хеопса[30], занимающая по высоте второе место среди всех творений рук человеческих, почти равная своей гордой подруге – игле кафедрального собора – пожарный насос «Фудр», – казалась королевой всего этого множества трудолюбивых дымящихся заводов, так же как ее соседка была королевой остроконечной толпы священных памятников.

Дальше, позади рабочего городка, расстилался сосновый лес, и Сена, пройдя между этими двумя городами, продолжала свой путь; она огибала высокий извилистый берег, покрытый вверху лесом и местами обнажавший свой остов из белого камня, потом, описав еще раз длинную и плавную кривую линию, исчезала на горизонте. Виднелись суда, плывущие вниз и вверх по течению, увлекаемые буксирными пароходиками, которые казались маленькими, как мухи, и выпускали дым. Островки тянулись цепью или следовали один за другим на некотором расстоянии, словно неровные зерна зеленых четок.

Кучер ждал, пока путешественники закончат восхищаться. Он по опыту знал, как долго любуются этой панорамой все сорта туристов.

Когда они снова тронулись в путь, Дюруа вдруг заметил на расстоянии нескольких сот метров двоих пожилых людей, идущих по дороге к ним навстречу. Он выскочил из экипажа, воскликнув:

 

– Вот они! Я их узнал!

Это были двое крестьян, мужчина и женщина, которые шли неровным шагом, раскачиваясь на ходу и иногда сталкиваясь плечами. Мужчина был низенький, коренастый, с брюшком, крепкий, несмотря на свой возраст. Женщина – высокая, сухая, сгорбленная, печальная – настоящая деревенская труженица, работающая с раннего детства и не знающая, что такое смех, в противоположность мужу, который постоянно болтал и шутил, выпивая с посетителями кабачка.

Мадлена тоже вышла из экипажа и смотрела на этих бедняков со сжавшимся сердцем, с неожиданной грустью. Они не узнали своего сына в этом великолепном горожанине, и им никогда не пришло бы в голову, что эта нарядная дама в светлом платье – их невестка.

Они шли быстро, молча, навстречу ожидаемому сыну, не обращая внимания на этих городских господ, за которыми следовал экипаж.

Они прошли мимо. Жорж, смеясь, закричал:

– Здравствуй, папаша Дюруа!

Они оба разом остановились, сначала вздрогнув, затем остолбенев от изумления. Старуха первая пришла в себя и пробормотала, не двигаясь с места:

– Это ты, сынок?

– Он самый, мамаша Дюруа.

И, подойдя к ней, поцеловал ее в обе щеки звонким сыновним поцелуем. Потом он потерся щеками о щеки отца, который снял свою фуражку из черного шелка местного руанского покроя, очень высокую, похожую на шапки торговцев скотом.

Затем Жорж объявил:

– Вот моя жена.

И деревенские жители посмотрели на Мадлену. Посмотрели как на какое-то чудо, с боязливым недоверием, к которому примешивалось удовлетворенное одобрение у отца и ревнивая враждебность у матери.

Старик, веселый от природы, весь пропитанный хмелем сидра и водки, расхрабрился и спросил, лукаво подмигнув глазом:

– А поцеловать-то ее можно?

Сын ответил:

– Ну разумеется!

И Мадлене, которая чувствовала себя неловко, пришлось подставить свои щеки звучным поцелуям крестьянина, который вытер после этого губы тыльной стороной руки.

Старуха тоже поцеловала невестку, но с враждебной сдержанностью. Нет, не такую жену желала она для своего сына; она мечтала о толстой, свежей фермерше, румяной, как яблочко, и круглой, как племенная кобыла. А эта дама имела вид гулящей девки, со своими оборками и запахом мускуса. Для старухи все духи были «мускусом».

И все тронулись в путь вслед за экипажем, везшим чемоданы молодой четы.

Старик взял сына под руку и, замедлив шаг, спросил его с любопытством:

– Ну, как дела? Хороши?

– Да, и даже очень.

– Отлично, тем лучше. Скажи-ка, а жена твоя с достатком?

Жорж ответил:

– У нее сорок тысяч франков.

Старик слегка свистнул от изумления и только пробормотал: «Черт возьми!» – так он был ошарашен этой суммой. Потом он прибавил с убеждением:

– Честное слово, она просто красавица! – Ему она пришлась по вкусу, а он в свое время слыл знатоком по этой части.

Мадлена и мать шли рядом, не говоря ни слова. Мужчины нагнали их.

Они пришли в деревню – маленькую деревушку, расположенную по обе стороны дороги и насчитывавшую по десятку домиков с каждой стороны; среди них были и городские дома, и простые лачуги, одни кирпичные, другие глиняные, одни с соломенными, другие с шиферными крышами. Кабачок старика Дюруа «Бельвю», одноэтажный домишко с чердаком, находился на краю деревни с левой стороны. Сосновая ветка, прибитая над дверью, по-старинному возвещала, что жаждущие могут войти.

Завтрак был накрыт в зале кабачка, на двух столах, составленных рядом и накрытых двумя полотенцами. Соседка, явившаяся помочь по хозяйству, приветствовала глубоким поклоном вошедшую нарядную даму, потом, узнав Жоржа, воскликнула:

– Господи Иисусе, да это ты, мальчуган?

Он отвечал весело:

– Да, это я, тетка Брюлеп! – И тотчас же расцеловал ее, как раньше поцеловал отца и мать.

Потом он сказал, обращаясь к жене:

– Пойдем в нашу комнату, там ты сможешь снять шляпу.

Через дверь направо он провел ее в прохладную комнату с каменным полом, казавшуюся совсем белой из-за стен, выбеленных известью, и кровати с холщовыми занавесками. Распятие над кропильницей и две олеографии, изображавшие Поля и Виржини[31] под голубой пальмой и Наполеона I на желтой лошади, были единственным украшением этого чистого и унылого жилища.

Как только они остались одни, он поцеловал Мадлену.

– Здравствуй, Мад. Я очень рад повидать стариков. В Париже как-то о них забываешь, но, когда увидишься, все-таки приятно.

Но отец уже кричал, стуча кулаком в перегородку:

– Скорей, скорей, суп готов!

Пришлось идти к столу.

Начался долгий крестьянский завтрак с неумело подобранными блюдами: после баранины – колбаса, после колбасы – яичница. Старик Дюруа, развеселившийся от сидра и нескольких стаканов вина, открыл фонтан своего красноречия, приберегаемого им для больших празднеств, и рассказывал сальные, грязные истории, будто бы случившиеся с его друзьями. Жорж, знавший их все наизусть, все же хохотал, опьяненный родным воздухом, вновь охваченный врожденной любовью к этим краям, к знакомым с детства местам, вновь охваченный давно забытыми чувствами и воспоминаниями, пробужденными видом всех этих знакомых предметов, какого-нибудь пустяка – зарубки на двери, сломанного стула, – говорящего о том или ином мелком домашнем событии: им овладели ароматы земли, смолы и деревьев, доносившиеся из соснового леса, запахи жилья, канав, навоза.

Старуха все время молчала, печальная и суровая, следя за своей невесткой с проснувшейся в сердце ненавистью – ненавистью старой труженицы, старой крестьянки с огрубевшими руками и изуродованным тяжелой работой телом, – к этой городской даме, внушавшей ей отвращение, казавшейся ей проклятым, нечистым существом, созданным для безделья и для греха. Она поминутно вставала, чтобы подать какое-нибудь блюдо, подлить в стаканы желтого кислого вина из графина или сладкого, рыжего, пенистого сидра, вышибавшего пробки из бутылок, словно шипучий лимонад.

Мадлена ничего не ела, молчала и сидела печальная, со своей обычной улыбкой, застывшей у нее на губах, но ставшей теперь унылой и покорной. Она была разочарована, раздражена. Чем? Ведь она сама захотела приехать сюда! Она знала, что едет к крестьянам, к бедным крестьянам. Какими же она их себе представляла, она, обычно вовсе не склонная к идеализации?

Разве она знала? Разве женщины не ждут всегда другого, чем то, что есть? Может быть, эти люди казались ей издали более поэтичными? Нет, но, пожалуй, более похожими на героев романов, более благородными, более ласковыми, более живописными. Она, однако, вовсе не хотела, чтобы они были такими изысканными, как в романах. Так почему же ее так оскорбляла в них тысяча незаметных мелочей, тысяча неуловимых грубостей, вся их крестьянская натура – их слова, движения, смех?

Она вспомнила свою мать, о которой она никогда никому не говорила, – учительницу, получившую воспитание в Сен-Дени, соблазненную и умершую от нищеты и горя, когда Мадлене было двенадцать лет. Какой-то неизвестный человек позаботился о воспитании девочки. Должно быть, ее отец. Кто он был? Она так этого и не узнала, хотя у нее и были смутные подозрения.

Завтрак длился бесконечно. Заходили посетители, пожимали руки старику Дюруа, издавали какое-нибудь восклицание при виде сына и, поглядывая искоса на молодую женщину, лукаво подмигивали, точно хотели сказать: «Черт возьми, неплохую жену подцепил себе Жорж Дюруа!»

Другие посетители, не столь близко знакомые, садились за деревянные столики, кричали: «Литр!», «Пол-литра!», «Две рюмки!» – и принимались играть в домино, громко стуча белыми и черными костяшками.

Старуха Дюруа беспрестанно ходила взад и вперед, прислуживая посетителям со свойственным ей унылым видом, получая деньги и вытирая столы концом своего синего передника.

Дым от глиняных трубок и дешевых сигар наполнил комнату. Мадлена закашлялась и сказала:

– Не выйти ли нам? Я больше не могу.

Завтрак еще не был завершен, и старик Дюруа обиделся. Тогда она встала и села на стул у входной двери, ожидая, пока ее муж и свекор закончат пить кофе с коньяком.

Жорж скоро подошел к ней.

– Хочешь спуститься к Сене? – сказал он.

Она согласилась с радостью:

– Да, да! Пойдем.

Они спустились с горы, наняли в Круассе лодку и провели время до вечера на одном из островов, под ивами, убаюкиваемые нежным дыханием весны и колыханием волн.

Когда смерклось, они вернулись.

Ужин при свете сальной свечи показался Мадлене еще более тягостным, чем завтрак. Старик Дюруа был наполовину пьян и молчал. Мать по-прежнему сидела с угрюмым видом.

Скудный свет бросал на серые стены тени голов с огромными носами и несоразмерными жестами. Иногда на стене появлялась вдруг гигантская рука с вилкой, похожей на вилы, и рот раскрывался, точно пасть чудовища: для этого достаточно было, чтобы кто-нибудь повернулся в профиль к желтому колеблющемуся пламени.

Как только ужин кончился, Мадлена увела мужа на воздух, чтобы не оставаться в этой мрачной комнате, где всегда стоял едкий запах дыма и пролитых напитков.

Когда они вышли, он сказал:

– Ты уже соскучилась здесь?

Она хотела возразить. Он остановил ее:

– Нет. Я это отлично вижу. Если хочешь, мы завтра же уедем.

Она прошептала:

– Да. Я очень этого хочу.

Они медленно шли вперед. Была тихая, теплая ночь, и ласкающий глубокий мрак ее казался полным легких шелестов, шорохов, вздохов. Они вошли в узкую просеку, окаймленную высокими деревьями, за которыми с обеих сторон чернела непроницаемая темная чаща.

Она спросила:

– Где мы?

Он ответил:

– В лесу.

– Большой он!

– Очень большой. Один из самых больших во Франции.

Запах земли, деревьев, мха, этот постоянный и прохладный аромат густого лиственного леса, напоенный соком распускающихся почек и увядшей гниющей травы, казалось, дремал в этой чаще. Подняв голову, Мадлена увидела звезды между верхушками деревьев, и, хотя ни малейший ветерок не раскачивал ветвей, она все же почувствовала вокруг себя глухой шелест этого моря листьев.

Странный трепет пробежал по ее телу, проникнув в душу, и сердце ее сжалось от смутного страха. Чего она боялась? Она не знала сама. Но ей казалось, что она затеряна, окружена опасностями, покинута всеми, что она одна во всем мире под этим живым, трепещущим над нею сводом.

Она прошептала:

– Мне немного страшно. Я хотела бы вернуться.

– Ну что ж, вернемся.

– И… уедем завтра в Париж?

– Да, завтра.

– Утром, если можно.

Они вернулись домой. Старики уже легли. Она плохо спала, беспрестанно просыпаясь от всех незнакомых ей деревенских звуков – крика совы, хрюканья свиньи, запертой в хлеву за стеной, пения петуха, начавшего кричать с полуночи.

Она поднялась рано и была готова к отъезду с первыми лучами рассвета.

Когда Жорж объявил родителям, что уезжает, они вначале казались ошеломленными, потом поняли, от кого исходит это желание.

Отец спросил просто:

– Скоро ли мы с тобой опять увидимся?

– Конечно, этим же летом.

– Ну, хорошо, если так.

Старуха проворчала:

– Желаю тебе не раскаяться в том, что ты сделал.

Он подарил им двести франков, чтобы смягчить их неудовольствие. Экипаж, за которым послали мальчика, прибыл в десять часов, и молодые, поцеловав стариков, уехали.

Когда они спускались с горы, Дюруа засмеялся.

– Вот, – сказал он, – я тебя предупреждал. Не стоило знакомить тебя с господами Дю Руа де Кантель, моими родителями.

Она тоже засмеялась и ответила:

– Я теперь в восторге. Они славные люди, и я уже начинаю их любить. Я пришлю им подарки из Парижа.

Потом она прошептала:

– «Дю Руа де Кантель»… Ты увидишь, что никто не удивится нашим пригласительным письмам. Мы будем рассказывать, что провели неделю в имении твоих родителей.

И, прижавшись к нему, она коснулась губами его усов.

– Здравствуй, Жорж!

Он ответил:

– Здравствуй, Мад! – И обнял ее за талию.

Вдали, в глубине долины, виднелась река, казавшаяся серебряной лентой в утренних лучах солнца, фабричные трубы, бросавшие в небо черные облака дыма, и остроконечные верхушки колоколен, возвышавшиеся над старым городом.

 
30…столь же высокая, как пирамида Хеопса… – Высота пирамиды Хеопса – около 146 м.
31Поль и Виржини – герои одноименного сентиментально-идиллического романа (1787) французского писателя Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru