bannerbannerbanner
Милый друг

Ги де Мопассан
Милый друг

– Да. Ну и что же?

– Ты немножко знаком в таком случае с сельским хозяйством?

– Да.

– Так вот, поговори с ним о садоводстве и земледелии; он это очень любит.

– Отлично. Постараюсь не забыть.

Она покинула его, осыпав бесконечными поцелуями; после этой дуэли ее нежность к нему особенно возросла. По дороге в редакцию Дюруа думал: «Что за странное существо! Легкомысленная, как птичка! Никогда не знаешь, чего она хочет и что ей нравится! И какая смешная пара! Какой причудливый случай соединил этого старика с этой ветреницей? Что заставило этого инспектора жениться на такой школьнице? Загадка! Кто знает? Может быть, любовь?»

Он заключил: «Во всяком случае, она прелестная любовница. Я буду идиотом, если ее брошу».

VIII

Последствием дуэли для Дюруа было то, что он сделался одним из главных сотрудников «Ви Франсез»; но так как ему стоило бесконечного труда придумать что-нибудь оригинальное, то он избрал своею специальностью напыщенные тирады об упадке нравственности, о разрушении морали, об ослаблении патриотизма и об анемии чувства чести у французов (он сам изобрел этот термин – «анемия» и очень гордился им).

И когда госпожа де Марель, со своим скептическим и насмешливым, чисто парижским умом, посмеивалась над его рассуждениями, уничтожая их одной меткой остротой, он отвечал, улыбаясь:

– Ба! Это мне создаст хорошую репутацию для дальнейшего.

Он жил теперь на Константинопольской улице, куда перенес свой чемодан, щетку, бритву и мыло – в этом и выразился его переезд на новую квартиру. Два-три раза в неделю молодая женщина приходила к нему, когда он был еще в постели, сразу же раздевалась и пряталась к нему под одеяло, зазябнув на улице.

Дюруа в свою очередь обедал каждый четверг у них в доме; любезничал с мужем, беседовал с ним о сельском хозяйстве; и так как он сам любил все связанное с землей, то иногда они так увлекались беседой, что совершенно забывали о своей даме, дремавшей на диване.

Лорина тоже засыпала то на коленях у отца, то на коленях у Милого друга.

И после ухода журналиста господин де Марель всегда заявлял поучительным тоном, который он пускал в ход по поводу всякого пустяка:

– Очень милый молодой человек. У него очень развитой ум.

Был конец февраля. Уже по утрам на улицах запахло фиалками от тележек продавщиц цветов.

На небе Дюруа не было ни облачка.

И вот однажды вечером, вернувшись домой, он нашел письмо, просунутое под дверь. Он посмотрел на штемпель и увидел: «Канн». Распечатав, он прочел:

«Канн. Вилла “Жоли”

Дорогой друг, вы мне сказали, не правда ли, что я могу всегда рассчитывать на вас? Так вот, я обращаюсь к вам с огромной просьбой: прошу вас приехать, чтобы не оставить меня одну в последние минуты с умирающим Шарлем. Он встает еще с постели, но врач предупредил меня, что, вероятно, он не протянет недели.

У меня нет больше ни сил, ни мужества присутствовать при этой агонии день и ночь. И я с ужасом думаю о последних минутах, которые близятся. Мне не к кому обратиться, кроме вас, с этой просьбой, так как у моего мужа нет родных. Вы были его другом; он ввел вас в газету. Приезжайте, умоляю вас. Мне некого больше позвать.

Ваш преданный друг Мадлена Форестье».

Странное чувство – чувство освобождения – овладело душой Жоржа. На него точно пахнуло свежим воздухом, перед ним открылись новые перспективы. Он прошептал: «Разумеется, конечно, я поеду. Бедняга Шарль! Таков наш общий удел».

Патрон, которому он сообщил о письме молодой женщины, ворча, согласился на его отъезд, повторяя:

– Возвращайтесь поскорее, вы нам необходимы.

Жорж Дюруа выехал в Канн на следующий день семичасовым скорым поездом, известив о своем отъезде супругов Форестье телеграммой.

На другой день, около четырех часов вечера, он приехал в Канн.

Комиссионер проводил его на виллу «Жоли», расположенную на горном склоне, в усеянном белыми домиками сосновом лесу, который тянется от Канна до залива Жуан.

Домик был маленький, низенький, в итальянском стиле; он стоял на краю дороги, извивавшейся посреди деревьев и открывавшей на каждом повороте восхитительные виды.

Слуга, отворивший дверь, воскликнул:

– Ах, сударь, госпожа Форестье ждет вас с нетерпением.

Дюруа спросил:

– Как здоровье господина Форестье?

– Плохо, сударь. Он недолго протянет.

Гостиная, в которую вошел молодой человек, была обтянута розовым ситцем с голубыми цветами. Большое, широкое окно выходило на город и на море.

Дюруа пробормотал: «Черт возьми, шикарная вилла. Откуда они достают столько денег?»

Шелест платья заставил его обернуться.

Госпожа Форестье протягивала ему обе руки:

– Как это мило с вашей стороны, как это мило, что вы приехали!

И внезапно она обняла его.

Потом они посмотрели друг на друга.

Она слегка побледнела, похудела, но была по-прежнему свежа, даже похорошела, казалась нежнее, чем прежде. Она прошептала:

– Он в ужасном настроении. Он понимает, что умирает, и терзает меня невероятно. Я ему сказала о вашем приезде. Но где же ваш чемодан?

Дюруа ответил:

– Я его оставил на вокзале, так как не знал, в какой гостинице вы мне посоветуете остановиться, чтобы быть ближе к вам.

Она одно мгновение колебалась, потом сказала:

– Вы остановитесь здесь, у нас. Комната для вас уже приготовлена. Он может умереть с минуты на минуту, и, если это случится ночью, я буду одна. Я пошлю за вашим багажом.

Он поклонился:

– Как вам будет угодно.

– Теперь поднимемся наверх, – сказала она.

Он последовал за ней. Она отворила дверь в одну из комнат второго этажа, и Дюруа увидел у окна, в кресле, живой труп, закутанный в одеяла, мертвенно-бледный в красных лучах заходящего солнца, труп, смотревший на него. Его с трудом можно было узнать; и Дюруа скорее догадался, что это был его друг.

В комнате стоял запах болезни, отваров для больного, эфира, смолы – тяжелый, неопределимый запах помещения, где дышит легочный больной.

Форестье поднял руку медленно, с заметным усилием.

– Вот и ты, – сказал он, – приехал посмотреть, как я тут умираю… Спасибо.

Дюруа притворно рассмеялся:

– Смотреть, как ты умираешь! Это было бы не очень занимательное зрелище, и ради него я не поехал бы в Канн. Я приехал навестить тебя и немного отдохнуть.

Форестье прошептал:

– Садись… – И, опустив голову, погрузился в свои мрачные размышления.

Он дышал прерывисто, тяжело и время от времени испускал короткие стоны, словно для того, чтобы напомнить присутствующим, как он страдает.

Заметив, что он не собирается разговаривать, жена его облокотилась на подоконник и, указывая движением головы на горизонт, сказала:

– Посмотрите, разве не красиво это?

Прямо против них склон горы, усеянный виллами, спускался к городу, расположенному вдоль берега амфитеатром; справа он доходил до мола, над которым высилась старая часть города с древней башней, а слева упирался в мыс Круазет против Леринских островов. Они казались двумя зелеными пятнами на фоне совершенно лазоревой воды. Можно было принять их за два огромных плавающих листа, такими плоскими казались они сверху.

Вдали, на ярком фоне неба, замыкая горизонт с другой стороны залива и возвышаясь над молом и башней, вырисовывалась длинная цепь голубоватых гор, образуя причудливую, очаровательную линию вершин, угловатых, круглых или остроконечных, которая заканчивалась большой пирамидальной горой, окунавшей свое подножие в открытое море.

Госпожа Форестье указала на нее:

– Это Эстерель.

Небо за темными вершинами было красного, золотисто-кровавого цвета, который трудно было вынести глазу.

Дюруа невольно проникся величием догоравшего дня.

Он прошептал, не находя более красноречивого эпитета для выражения своего восхищения:

– О, это поразительно!

Форестье повернул голову к жене и попросил:

– Дай мне немного подышать воздухом.

Она ответила:

– Будь осторожен, уже поздно. Солнце садится, ты простудишься; а ты знаешь, что это значит в твоем состоянии.

Он сделал правой рукой слабое судорожное движение, по которому можно было догадаться, что он хотел сжать кулак, и прошептал с гневной гримасой умирающего, обнаружившей тонкость его губ, худобу щек и всего тела:

– Я тебе говорю, что я задыхаюсь. Не все ли тебе равно, умру я днем раньше или днем позже, раз я уже приговорен?

Она широко распахнула окно.

Воздух, проникший в комнату, подействовал на всех троих как неожиданная ласка. Это был мягкий, теплый неясный ветерок, напоенный опьяняющим благоуханием цветов и кустов, росших на этом склоне. В нем можно было различить сильный запах смолы и терпкий аромат эвкалиптов.

Форестье жадно вбирал воздух своим отрывистым, лихорадочным дыханием. Он вцепился ногтями в ручки кресла и сказал свистящим, злобным шепотом:

– Затвори окно. Мне больно от этого. Я предпочел бы издохнуть где-нибудь в подвале.

Его жена медленно закрыла окно, потом стала смотреть вдаль, прильнув лбом к стеклу.

Дюруа чувствовал себя неловко; ему хотелось поболтать с больным, успокоить его. Но он не мог придумать ничего утешительного.

Он пробормотал:

– Значит, тебе не лучше с тех пор, как ты здесь?

Форестье пожал плечами негодующе и нетерпеливо:

– Как видишь… – И снова опустил голову.

Дюруа продолжал:

– Черт возьми! Здесь необыкновенно хорошо по сравнению с Парижем. Там еще настоящая зима. Идет снег, град, дождь, и так темно, что приходится зажигать лампу уже в три часа дня.

Форестье спросил:

– Что нового в редакции?

– Нового ничего. Пока вместо тебя временно пригласили маленького Лакрена из «Вольтер», но он не годится – слишком неопытен. Пора уж тебе возвращаться.

Больной пробормотал:

 

– Мне? Я теперь буду писать свои статьи на глубине шести футов под землей.

Мучившая его навязчивая идея беспрестанно, словно повторяющиеся удары колокола, возвращалась к нему по всякому поводу, при каждой мысли, при каждой фразе.

Наступило долгое молчание, тягостное и глубокое. Пылающий закат медленно угасал; горы начинали чернеть на фоне красного, уже темнеющего неба. Слабо окрашенный луч, начало сумрака, сохранивший еще отблеск умирающего пламени, проник в комнату, окрасил мебель, стены, обои, все уголки смешанными тонами чернил и пурпура. Зеркало на камине, отражавшее горизонт, пылало, точно огромное кровавое пятно.

Госпожа Форестье не двигалась с места, продолжая стоять спиной к комнате, прильнув лицом к окну.

Форестье вдруг заговорил отрывистым, задыхающимся, надрывающим душу голосом:

– Сколько раз я еще увижу закат?.. Восемь… десять… пятнадцать… или двадцать… может быть, тридцать, не больше… У вас еще есть время, у вас… а для меня все кончено… И все будет идти после моей смерти так же, как и при мне.

Он помолчал несколько минут, затем продолжал:

– Все, что я вижу, напоминает мне о том, что через несколько дней я уже ничего больше не увижу… Это ужасно… Я не увижу ничего… ничего… из того, что существует… даже самых маленьких вещиц, которые трогаешь… стаканов… тарелок… кроватей, в которых так хорошо отдыхаешь… экипажей… Как хорошо прокатиться в экипаже вечером… Как я все это любил…

Пальцы его нервно и быстро бегали по ручкам кресла, точно он играл на рояле. Когда он молчал, было еще тягостнее, чем когда он говорил; чувствовалось, что он думает в это время о страшных вещах.

И Дюруа вдруг вспомнил слова Норбера де Варенна, сказанные несколько недель тому назад: «Я вижу теперь смерть так близко, что у меня часто бывает желание протянуть руку и оттолкнуть ее. Я встречаю ее всюду. Насекомые, раздавленные посреди дороги, осыпающиеся листья, седой волос в бороде друга – все это терзает мне душу и кричит: “Вот она!”»

Тогда Дюруа этого не понимал; теперь, глядя на Форестье, он понял это. И неведомая, ужасная тоска охватила его; вот здесь, совсем близко, на расстоянии вытянутой руки, в кресле, где задыхался этот человек, он почувствовал отвратительное присутствие смерти. Ему захотелось встать, уйти, бежать, вернуться в Париж тотчас же! О, если бы он знал, он не приехал бы!

Теперь в комнате стало совсем темно, точно преждевременный траур окутал умирающего. Только окно виднелось еще, и в его светлом четырехугольнике вырисовывался неподвижный силуэт молодой женщины.

Форестье спросил с раздражением:

– Ну что же, принесут нам сегодня лампу? Это называется ухаживать за больным!

Темный силуэт на фоне окна исчез, и в тишине дома резко прозвучал электрический звонок.

Вскоре вошел слуга и поставил лампу на камин.

Госпожа Форестье спросила мужа:

– Хочешь лечь или спустишься вниз к обеду?

Он прошептал:

– Спущусь.

В ожидании обеда они просидели еще около часа, не двигаясь все трое, изредка произнося слова, ненужные, банальные слова, как будто опасность, какая-то таинственная опасность скрывалась в слишком долгом молчании, как будто необходимо было нарушить безмолвие этой комнаты, где уже витала смерть.

Наконец обед был подан. Дюруа он показался бесконечно долгим. Они ели молча, бесшумно, катая между пальцев хлебные шарики. Слуга входил, выходил, приносил блюда, ступая бесшумно, обутый в мягкие туфли, так как стук сапог раздражал Шарля. И только тиканье деревянных стенных часов нарушало тишину комнаты своим механическим и однообразным стуком.

Как только обед кончился, Дюруа под предлогом усталости удалился в свою комнату и, облокотясь на подоконник, стал смотреть на полную луну, которая, точно гигантский круглый фонарь, проливала с середины неба на белые стены вилл свой сухой, туманный свет, покрывая море какой-то переливчатой, нежной чешуей. И он стал придумывать предлог, как бы ему поскорее уехать, изобретал разные уловки, сочинял телеграммы, будто бы полученные им от Вальтера, вызывавшего его обратно в Париж.

Но наутро план бегства показался ему неисполнимым. Госпожу Форестье трудно было обмануть, и благодаря своей трусости он мог потерять всю награду за свою преданность. Он решил: «Ба! Это, конечно, скучно; но что же делать, бывают в жизни неприятные моменты; надеюсь, что это недолго протянется».

Был ясный, лазурный день, один из тех ясных южных дней, которые наполняют душу радостью, и Дюруа спустился к морю, находя, что он еще успеет повидать Форестье.

Когда он вернулся к завтраку, слуга сказал ему:

– Господин Форестье уже спрашивал о вас два или три раза. Не угодно ли вам пройти к нему?

Дюруа вошел. Форестье, казалось, спал в кресле. Жена его читала, лежа на диване.

Больной поднял голову. Дюруа спросил:

– Ну что? Как ты себя чувствуешь? По-моему, у тебя сегодня отличный вид.

Форестье прошептал:

– Да, мне лучше, я чувствую себя бодрее. Позавтракай скорее с Мадленой – мы собираемся прокатиться.

Как только молодая женщина осталась вдвоем с Дюруа, она сказала ему:

– Вы видите? Сегодня ему кажется, что он спасен. С самого утра он уже строит разные планы. Мы сейчас поедем в залив Жуан покупать фаянс для нашей парижской квартиры. Он хочет выйти во что бы то ни стало, но я ужасно боюсь, как бы не случилось несчастья. Он не вынесет тряски экипажа.

Когда подали ландо, Форестье медленно спустился по лестнице при помощи слуг. Увидев экипаж, он потребовал, чтобы опустили верх.

Жена возражала:

– Ты простудишься, это безумие.

Он упорствовал:

– Нет, мне гораздо лучше. Я это отлично чувствую.

Сначала ехали по тенистым аллеям между двумя рядами садов, делающих Канн похожим на английский парк, потом повернули на дорогу в Антиб, идущую вдоль моря.

Форестье описывал местность. Сначала он указал виллу графа Парижского[24]. Затем назвал другие. Он был весел искусственной и жалкой веселостью обреченного. Указывая на что-нибудь, он поднимал палец, не будучи в силах протянуть руку.

– Смотрите: вот остров Святой Маргариты и замок, откуда бежал Базен[25]. Да, задали нам тогда за эту историю!

Затем он стал вспоминать свою службу в полку, называл офицеров, отличавшихся своими похождениями. Но дорога неожиданно повернула, и залив Жуан предстал как на ладони со своей белой деревушкой в глубине и мысом Антиб на другом конце.

Форестье, вдруг охваченный детской радостью, пробормотал:

– А, эскадра! Сейчас ты увидишь эскадру!

Посреди обширной бухты в самом деле виднелось с полдюжины больших кораблей, похожих на скалы, поросшие ветвями. У них был причудливый и уродливый вид; это были какие-то громады с выступами, башнями, водорезами, сидевшие в воде так глубоко, точно они собирались пустить в ней корни.

Непонятно было, как могли они передвигаться, переходить с места на место, – такими они казались тяжелыми и приросшими ко дну. Плавучая батарея, круглая, высокая, в форме обсерватории, напоминала маяк, какие строят на подводных скалах.

Мимо них прошло большое трехмачтовое судно, оно направлялось в открытое море, развернув все свои белые нарядные паруса, и казалось грациозным и красивым рядом с этими чудовищами войны, чудовищами из железа, отвратительными чудовищами, уродливо сидевшими в воде.

Форестье старался их всех узнать. Он называл: «Кольбер»[26], «Сюффрен»[27], «Адмирал Дюперре»[28], «Грозный», «Уничтожитель», потом поправлялся:

– Нет, я ошибся; вот этот – «Уничтожитель».

Они подъехали к большому павильону с вывеской «Художественные фаянсовые изделия залива Жуан»; коляска обогнула лужайку и остановилась у входа.

Форестье хотел купить две вазы, чтобы украсить ими свой книжный шкаф. Так как он не мог выйти из коляски, то ему приносили образцы на выбор, один за другим. Он долго выбирал, советуясь с женой и с Дюруа.

– Это для шкафа – знаешь, там, в глубине кабинета; с моего кресла я буду их все время видеть. Я предпочитаю античный, греческий стиль.

Он рассматривал образцы, приказывал принести другие, снова брался за прежние; наконец выбрал и, заплатив, потребовал, чтобы их прислали тотчас же.

– Я на днях возвращаюсь в Париж, – сказал он.

Во время обратного пути, когда они ехали вдоль залива, их неожиданно настиг холодный ветер, проскользнувший сюда через долину, и больной закашлялся.

Сначала это казалось маленьким приступом, но, все усиливаясь, этот кашель стал непрерывным и перешел в какую-то икоту и хрипение.

Форестье задыхался; всякий раз, как он хотел вздохнуть, кашель раздирал ему горло, вырываясь из глубины груди. Ничто не помогало, ничто не могло его успокоить. Из коляски в комнату его пришлось перенести на руках, и Дюруа, державший его ноги, чувствовал, как они вздрагивали при каждом конвульсивном сжатии легких.

Теплота постели не остановила припадка, который продолжался до полуночи; потом наконец наркотические средства прекратили смертельный приступ кашля; больной до рассвета просидел на кровати с открытыми глазами.

Первые слова, которые он произнес утром, были просьбой позвать парикмахера, так как он имел привычку бриться каждый день. Для совершения этой процедуры он поднялся, но пришлось тотчас же снова уложить его в постель, и он стал дышать так прерывисто, так тяжело, с такими усилиями, что перепуганная госпожа Форестье велела разбудить Дюруа, который только что лег, и попросила его сходить за доктором.

Дюруа почти сейчас же привел доктора Гаво, который прописал микстуру и дал несколько наставлений; но когда журналист пошел его провожать, чтобы узнать его мнение, он сказал:

– Это агония. Он умрет завтра утром. Предупредите бедную молодую женщину и пошлите за священником. Мне здесь нечего делать. Впрочем, если я понадоблюсь, я к вашим услугам.

Дюруа велел позвать госпожу Форестье.

– Он умирает. Доктор советует послать за священником. Что вы думаете делать?

Она долго колебалась, потом, взвесив все, медленно сказала:

– Да, так будет лучше… во многих отношениях… Я его подготовлю, скажу ему, что священник желает его видеть… или что-нибудь в этом роде. А вы уж, будьте так добры, приведите священника. Выберите такого, который поменьше бы кривлялся. Устройте так, чтобы он удовольствовался одной исповедью и избавил нас от всего прочего.

Молодой человек привел старого добродушного священника, понявшего положение. Как только он вошел к умирающему, госпожа Форестье вышла и села в соседней комнате рядом с Дюруа.

– Это его страшно взволновало, – сказала она. – Когда я заговорила о священнике, на лице его выразился ужас, точно… точно он почувствовал… почувствовал… дыхание… вы понимаете… Он понял, что все кончено, что ему осталось жить несколько часов…

 

Она была очень бледна. Она прибавила:

– Я никогда не забуду выражения его лица. Несомненно, в это мгновение он видел смерть. Он видел ее…

Они слышали голос священника, который говорил очень громко, так как был глуховат:

– Да нет же, нет же. Вам вовсе не так плохо, как вы думаете. Вы больны, но опасности нет никакой. Доказательством является то, что я зашел к вам просто по-соседски, по-дружески.

Они не расслышали ответа Форестье.

Священник продолжал:

– Нет, я не буду вас причащать, мы поговорим об этом, когда вам станет лучше. Вот если вы хотите воспользоваться моим посещением, чтобы исповедаться, я буду очень рад. Я ведь пастырь и пользуюсь каждым случаем, чтобы сблизить своих овец с церковью.

Наступила долгая тишина. Должно быть, теперь говорил Форестье своим беззвучным, задыхающимся голосом.

Потом вдруг священник произнес другим тоном – тоном священнослужителя:

– Милосердие Божие безгранично. Прочтите «Соnfiteor», сын мой, вы, может быть, забыли слова, я вам их подскажу; повторяйте за мной: «Исповедуюсь всемогущему Богу… блаженной Марии Приснодеве».

Время от времени он останавливался, чтобы умирающий успевал за ним повторять, потом сказал:

– Теперь исповедуйтесь…

Молодая женщина и Дюруа не двигались с места, охваченные странным смущением, полные тоскливого ожидания. Больной что-то пробормотал. Священник повторил:

– Вы проявляли греховное потворство… Какого рода, сын мой?

Молодая женщина встала и сказала просто:

– Пойдем в сад. Не надо слушать его тайн.

Они вышли и сели на скамью у входа, под цветущим розовым кустом, за клумбой гвоздики, наполнявшей воздух своим сильным и сладким благоуханием.

Дюруа спросил после некоторого молчания:

– Вы долго останетесь здесь?

Она ответила:

– О нет! Как только все будет кончено, я вернусь.

– Дней через десять?

– Да, самое большее.

Он продолжал:

– У него, значит, совсем нет родных?

– Никого, кроме двоюродных братьев. Его родители умерли, когда он был еще совсем молодым.

Они оба смотрели на бабочку, собиравшую с гвоздики мед – источник своей жизни – и перелетавшую с цветка на цветок, трепеща крылышками, которые продолжали медленно биться даже тогда, когда она уже сидела на цветке. И они долго сидели в молчании.

Пришел слуга и доложил, что «господин кюре закончил». Они вместе поднялись наверх.

Форестье, казалось, еще похудел со вчерашнего дня. Священник держал его руку:

– До свиданья, сын мой. Я приду завтра утром.

И он ушел.

Как только он вышел, умирающий, задыхаясь, попытался протянуть руки к жене и пролепетал:

– Спаси меня… спаси меня… дорогая… я не хочу умирать, не хочу умирать… О! Спасите меня… Скажите, что нужно сделать, пошлите за доктором… Я приму что угодно… Я не хочу… не хочу…

Он плакал. Крупные слезы катились из его глаз, стекая по ввалившимся щекам; исхудалые углы рта складывались в гримасу, как у плачущего ребенка.

Потом его руки, упавшие на постель, начали шевелиться медленно и непрерывно, точно ища что-то на одеяле.

Жена его, которая тоже начала плакать, лепетала:

– Да нет же. Это пустяки. Это припадок, завтра тебе будет лучше; ты утомился вчера на этой прогулке.

Форестье дышал быстрее, чем дышит сильно запыхавшаяся собака; дыхание его было так часто, что его нельзя было сосчитать, и так слабо, что его едва можно было расслышать.

Он повторял непрестанно:

– Я не хочу умирать! О господи… Господи… Господи… Что же со мной будет? Я ничего больше не увижу, ничего, никогда… О господи!

Он видел перед собой нечто невидимое для остальных, нечто чудовищное, потому что в его остановившихся глазах застыл ужас. Руки его продолжали свое страшное, однообразное движение.

Вдруг он весь содрогнулся с головы до ног и прошептал:

– На кладбище… меня… господи!..

И замолчал. Он замер неподвижно, задыхаясь, с блуждающим взором.

Время шло; на часах соседнего монастыря пробило двенадцать. Дюруа вышел, чтобы подкрепиться немного. Через час он вернулся. Госпожа Форестье отказалась от пищи. Больной не шевелился. Худые пальцы его все еще двигались по одеялу, точно хотели натянуть его на лицо.

Молодая женщина сидела в кресле, в ногах постели. Дюруа сел в другое кресло, рядом с ней, и они стали молча ждать.

Сиделка, присланная доктором, дремала у окна. Дюруа тоже начал засыпать, как вдруг почувствовал, что что-то происходит. Он открыл глаза как раз в тот момент, когда Форестье закрыл свои, точно два гаснущих огня. Легкая икота вырвалась из горла умирающего, и две струйки крови показались у углов рта, потом скатились на рубашку. Руки его прекратили свое отвратительное движение. Он больше не дышал.

Жена поняла; вскрикнув, она упала на колени и зарыдала, уткнувшись лицом в одеяло. Жорж, пораженный и испуганный, машинально перекрестился. Сиделка проснулась и подошла к постели.

– Скончался, – сказала она.

И Дюруа, к которому вернулось хладнокровие, прошептал, облегченно вздохнув:

– Это кончилось скорее, чем я предполагал.

Когда улеглось первое волнение и высохли первые слезы, занялись обычными хлопотами, всегда сопровождающими смерть. Дюруа бегал до поздней ночи.

Вернувшись, он почувствовал страшный голод. Госпожа Форестье также немного поела; потом оба расположились в комнате покойника, чтобы провести ночь возле тела.

Две свечи горели на ночном столике, возле тарелки, где плавала в воде мимоза, так как не удалось найти традиционной ветки букса.

Они были одни – молодой человек и молодая женщина – возле него, который больше не существовал. Они сидели молча, погруженные в свои мысли, глядя на него.

Жорж, которого беспокоил сумрак, окутывавший этот труп, упорно разглядывал его. Взгляд и мысли его были точно прикованы к этому иссохшему лицу, казавшемуся еще более исхудалым от колеблющегося пламени свечей… Да! Вот это – его друг, Шарль Форестье, который еще вчера говорил с ним! Какая непонятная и ужасная вещь это полное исчезновение живого существа! О! Теперь он вспоминал слова Норбера де Варенна, преследуемого страхом смерти: «Никогда ни одно существо не возвращается назад». Могут родиться миллионы и миллиарды подобных ему, с такими же глазами, с таким же носом, ртом, черепом и мыслями внутри него, но тот, который лежит сейчас на этой постели, никогда не появится вновь.

В течение ряда лет он жил, ел, смеялся, любил, надеялся, как все люди. Теперь все это кончилось для него, кончилось навсегда. Жизнь! Какие-то несколько дней, и потом – конец! Люди рождаются, вырастают, наслаждаются, чего-то ожидают и потом умирают. Прощай, мужчина или женщина, ты никогда уже не вернешься на землю! И все-таки в каждом живет судорожное и неосуществимое стремление к вечности, каждый носит в себе вселенную и каждый бесследно исчезает, являясь лишь удобрением для новых поколений. Растения, животные, люди, звезды, миры – все рождается, потом умирает, чтобы принять другую форму. Но никогда ни одно существо не возвращается назад – ни насекомое, ни человек, ни планета!

Беспредельный, смутный, давящий ужас охватил душу Дюруа – ужас перед этим всеобъемлющим небытием, неизбежно и вечно разрушающим всякое существование, такое мимолетное и жалкое. Он уже склонял голову перед его угрозой. Он думал о насекомых, живущих всего несколько часов, о животных, живущих несколько дней, о людях, живущих несколько лет, о планетах, живущих несколько столетий. Какая разница между теми и другими? Несколько лишних зорь – и все.

Он отвернулся, чтобы не смотреть больше на труп.

Госпожа Форестье, склонив голову, тоже, по-видимому, была погружена в печальные размышления. Ее белокурые волосы так красиво обрамляли печальное лицо, что какое-то сладкое ощущение, дыхание какой-то надежды коснулось души молодого человека. К чему отчаиваться, когда впереди еще столько лет жизни!

И он принялся ее рассматривать. Она не замечала его, погруженная в свои мысли. Он подумал: «Вот единственная хорошая вещь в жизни – любовь! Держать в своих объятиях любимую женщину! Вот предел человеческого счастья!»

Какое счастье досталось покойнику – встретить такую очаровательную и умную подругу! Как они познакомились? Как она согласилась выйти замуж за этого бедного и недалекого юношу? Как ей удалось сделать из него человека?

И он подумал о тайнах, скрывающихся в жизни каждого. Он вспомнил сплетни о графе де Водреке, который будто дал ей приданое и выдал ее замуж.

Что она теперь будет делать? За кого выйдет замуж? За депутата, как предполагала госпожа де Марель? Или за какого-нибудь многообещающего юношу, за Форестье высшего сорта? Есть ли у нее проекты, планы, определенные намерения? Как бы ему хотелось все это знать! Но почему его так занимает мысль о том, что она предпримет? Он задал себе этот вопрос и понял, что его беспокойство исходит из тех смутных, едва уловимых мыслей, которые скрываешь от самого себя и обнаруживаешь, только заглянув в самую глубину своей души.

Да почему бы ему не попробовать самому одержать эту победу? Каким сильным и могущественным почувствовал бы он себя с нею! Как быстро, уверенно и далеко продвинулся бы он вперед!

И почему бы ему не добиться успеха? Он чувствовал, что он нравится ей, что она испытывает к нему больше чем простую симпатию – привязанность, зарождающуюся между родственными натурами, основанную не только на взаимной склонности, но и на молчаливом сообщничестве. Она признавала в нем ум, решительность, настойчивость и чувствовала к нему доверие.

Разве не его вызвала она в такую серьезную минуту? И зачем она его позвала? Не должен ли он видеть в этом нечто вроде намека, указания, признания? Если она вспомнила о нем в ту минуту, когда должна была овдоветь, то, может быть, именно потому, что думала о том, кто станет теперь ее новым товарищем и союзником?

Его охватило нетерпеливое желание узнать, спросить ее, выведать ее намерения. Послезавтра он должен уехать, так как ему нельзя оставаться вдвоем с молодой женщиной в этом доме. Значит, нужно торопиться, нужно еще до возвращения в Париж выспросить ее тонко и искусно о ее намерениях, не допустить, чтобы по приезде она уступила домогательствам кого-нибудь другого и связала себя каким-нибудь обещанием.

В комнате царила глубокая тишина, слышен был только стук часового маятника, отбивавшего на камине свое правильное металлическое «тик-так».

Он прошептал:

– Вы, должно быть, очень устали?

Она отвечала:

– Да, но еще больше потрясена.

Звук их голосов удивил их, странно прозвучав в этой мрачной комнате. И они внезапно посмотрели на лицо умершего, словно ожидая, что он вдруг зашевелится и начнет их слушать, как он это делал всего лишь несколько часов тому назад.

24Граф Парижский – титул принца Луи-Филиппа-Альбера Орлеанского (1838–1894), внука короля Луи-Филиппа.
25Базен (1811–1888) – французский маршал. О бегстве Базена из тюрьмы, в которую он был заключен по обвинению в государственной измене, Мопассан подробно рассказывает в книге «На воде».
26Кольбер (1619–1683) – знаменитый французский государственный деятель, министр Людовика XIV. Среди многочисленных мероприятий Кольбера большое значение имела реорганизация французского флота.
27Сюффрен (1726–1788) – французский адмирал, победоносно сражавшийся в Индии против англичан.
28Дюперре (1775–1846) – французский адмирал, участник завоевания Алжира.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru