Прошло два дня с тех пор, как супруги Дю Руа вернулись в Париж. Жорж взялся за свою прежнюю работу, ожидая, когда его освободят от заведования хроникой и возложат на него обязанности Форестье, чтобы всецело посвятить себя политике.
В этот вечер он возвращался к себе, в квартиру своего предшественника, с радостным сердцем, в предвкушении обеда и с сильным желанием поскорее поцеловать жену, физическому очарованию и незаметной власти которой он быстро подчинился. Когда он проходил мимо цветочного магазина, на углу улицы Нотр-Дам-де-Лорет, ему пришло в голову купить букет для Мадлены, и он выбрал большой пучок едва распустившихся, благоухающих роз.
На каждой площадке своей новой лестницы он самодовольно поглядывал на себя в зеркало, каждый раз вспоминая при этом свой первый приход в этот дом.
Он позвонил, так как забыл свой ключ, и тот же самый слуга, которого он оставил по совету жены, отворил ему дверь.
Жорж спросил:
– Госпожа Дю Руа дома?
– Да, сударь.
Проходя через столовую, он очень удивился, заметив на столе три прибора, а через приподнятую портьеру гостиной увидел Мадлену, ставившую в вазу на камине букет роз, точно такой же, какой он принес ей. Он почувствовал неудовольствие, досаду; ему показалось, что у него украли идею, его знак внимания и все ожидаемое от него удовольствие.
Он спросил, входя:
– Разве ты кого-нибудь пригласила?
Она ответила, не оборачиваясь и продолжая заниматься цветами:
– И да и нет. Это мой старый друг, граф де Водрек, который привык обедать у нас каждый понедельник и придет сегодня, как обычно.
Жорж пробормотал:
– Ну что же, отлично!
Он стоял позади нее с букетом в руках, испытывая желание спрятать его, выбросить. Все же он сказал:
– Посмотри, я принес тебе розы!
Она быстро обернулась и, улыбаясь, воскликнула:
– Ах, как мило, что ты об этом подумал!
И протянула ему губы и руки с такой искренней радостью, что он почувствовал себя утешенным.
Она взяла цветы, понюхала их и с живостью, точно обрадованный ребенок, поставила их в пустую вазу, напротив первой. Затем прошептала, любуясь:
– Как я рада! Теперь мой камин хорошо убран! – И почти сразу же прибавила убежденным тоном: – Знаешь, Водрек очарователен. Ты очень скоро с ним подружишься.
Раздался звонок, возвестивший о приходе графа. Он вошел спокойно, уверенно, точно в свой дом. Галантно поцеловав пальчики молодой женщины, он обернулся к мужу и, дружески протянув ему руку, спросил:
– Как поживаете, мой дорогой Дю Руа?
У него уже не было того холодного, высокомерного вида, как прежде, наоборот, теперь лицо его выражало приветливость, ясно говорившую о том, что положение изменилось. Удивленный, журналист постарался ответить любезностью на любезность. И через пять минут можно было подумать, что они знакомы и дружны уже десять лет. Тогда Мадлена с сияющим лицом сказала им:
– Я оставлю вас одних, мне нужно на минутку заглянуть на кухню.
И она убежала, провожаемая взглядами обоих мужчин.
Вернувшись, она нашла их беседующими о театре по поводу какой-то новой пьесы и до такой степени сходящимися во мнениях, что в глазах их уже светилась взаимная приязнь, порожденная этим полным тождеством мыслей.
Обед был очарователен – интимный и дружеский; граф оставался до позднего вечера – так хорошо он себя чувствовал в этом доме, в этих милых молодоженов.
Когда он ушел, Мадлена сказала мужу:
– Не правда ли, он восхитителен? Он очень выигрывает при ближайшем знакомстве. Вот настоящий друг, преданный, верный, надежный. Ах! Не будь его…
Она не окончила начатой фразы, и Жорж ответил:
– Да, он мне кажется очень симпатичным. Надеюсь, что мы с ним скоро сойдемся.
Затем она сказала:
– Знаешь, нам придется сегодня вечером поработать, прежде чем лечь спать. Я не успела сказать тебе об этом до обеда, потому что сейчас же вслед за тобой пришел Водрек. Мне передали сегодня важные известия, известия относительно Марокко. Их сообщил мне Ларош-Матье, депутат, будущий министр. Нам нужно написать большую сенсационную статью. У меня есть факты и цифры. Сядем сейчас же за работу. Вот возьми лампу.
Он взял лампу, и они перешли в кабинет.
Те же книги стояли на полках книжного шкафа, а наверху красовались теперь три вазы, купленные Форестье в заливе Жуан накануне его смерти. Под столом любимый меховой коврик покойного ожидал ног Дю Руа, который, усевшись, взял ручку слоновой кости, слегка обгрызенную на конце зубами другого.
Мадлена прислонилась к камину и, закурив папиросу, начала рассказывать новости; затем изложила свои мысли и план предполагаемой статьи.
Дю Руа внимательно слушал, все время делая заметки; затем, когда она закончила, он привел свои соображения, пересмотрел вопрос, подошел к нему шире и развил в свою очередь план, но план не одной статьи, а целой кампании против существующего министерства. Это нападение будет только началом. Жена его перестала курить, заинтересованная, увлеченная перспективами, раскрывшимися перед ней в словах Жоржа.
Время от времени она шептала:
– Да… да… Это очень хорошо… Это великолепно… Это очень умно…
Когда он закончил, она сказала:
– Теперь давай писать.
Но начало всегда давалось ему нелегко, он с трудом находил слова. Тогда она слегка оперлась на его плечо и стала подсказывать ему тихонько, на ухо, готовые фразы.
Иногда она останавливалась в нерешительности и спрашивала его:
– Это то, что ты хочешь сказать?
Он отвечал:
– Да, именно то.
Она умела подыскать ядовитые, чисто женские колкости по адресу председателя совета министров, примешивая к глумлению над его политикой такие забавные насмешки над его наружностью, что трудно было удержаться от смеха и не подивиться меткости ее суждений.
Дю Руа, со своей стороны, вставлял иногда несколько строк, придававших нападению более значительный и глубокий смысл. Кроме того, он владел искусством коварных недомолвок, которому он научился, оттачивая свои заметки, и, когда какой-нибудь факт, сообщенный Мадленой как достоверный, казался ему сомнительным или компрометирующим, он умел лишь намекнуть на него и подать его таким образом, что читатель начинал к нему относиться с большим доверием, чем к прямому утверждению.
Когда их статья была окончена, Жорж с чувством прочел ее вслух. Оба нашли ее превосходной и улыбались, удивленные и восхищенные, как будто они теперь только узнали и оценили друг друга. Они посмотрели друг другу в глаза, взволнованные и растроганные, и поцеловались порывисто и страстно, словно симпатия их умов сообщилась и телу.
Дю Руа взял лампу.
– Ну а теперь бай-бай, – сказал он с загоревшимися глазами.
Она ответила:
– Идите вперед, мой повелитель, так как вы освещаете путь.
Он направился в спальню, а она шла сзади, кончиком пальца щекоча ему шею между воротником и волосами и этим подгоняя его, так как он боялся этого прикосновения…
Статья появилась за подписью «Жорж Дю Руа де Кантель» и наделала шуму. В палате заволновались. Старик Вальтер поздравил автора и поручил ему заведовать политическим отделом в «Ви Франсез». Хроника снова перешла к Буаренару.
С этого момента в газете началась искусная и яростная кампания против существующего министерства. Нападение, всегда очень ловкое и основанное на фактах, то в ироническом, то в серьезном, то в злобном тоне, наносило удары с уверенностью и неутомимостью, поражавшими всех. Другие газеты постоянно цитировали «Ви Франсез», приводили из нее целые выдержки, и люди, стоявшие у власти, осведомлялись, нельзя ли при помощи префектуры заткнуть рот этому ожесточенному неизвестному врагу.
Дю Руа приобрел известность в политическом мире. Рост своего влияния он чувствовал по тому, как ему пожимали руку и как перед ним снимали шляпу. Жена не отставала от него, она восхищала и изумляла его изобретательностью своего ума, искусством добывать сведения и обширным кругом своих знакомств.
Возвращаясь домой, он постоянно находил у себя в гостиной то какого-нибудь сенатора, то депутата, то судью, то генерала, обращавшихся с Мадленой на правах старых знакомых дружески непринужденно, но с оттенком почтительности. Где она познакомилась со всеми этими людьми? «В обществе», – говорила она. Но каким образом сумела она завоевать их доверие и симпатию? Этого он понять не мог.
«Из нее вышел бы великолепный дипломат», – думал он.
Она часто опаздывала к обеду, вбегала запыхавшись, красная, возбужденная, и, не успев даже снять шляпы, говорила:
– Ну, сегодня у меня есть для тебя кое-что. Представь себе, министр юстиции назначил судьями двоих лиц, участвовавших в смешанных комиссиях[32]. Мы ему зададим такую головомойку, что он долго будет помнить.
И министру устраивали головомойку – одну, другую, третью. Депутат Ларош-Матье, обедавший у них по вторникам, после графа де Водрека, начинавшего неделю, крепко пожимал руки обоим супругам, выражая бурную радость. Он беспрестанно повторял: «Черт возьми! Какая кампания! Неужели мы после этого не победим?»
Он надеялся добиться портфеля министра иностранных дел, на который он давно уже метил.
Это был один из тех политических деятелей, у которых нет определенной физиономии, нет убеждений, нет выдающихся способностей, нет смелости и нет серьезных знаний; провинциальный адвокат и лев, он искусно лавировал между враждующими партиями, представляя собою нечто вроде республиканского иезуита и либерального гриба сомнительного качества, какие сотнями вырастают на навозе всеобщего избирательного права.
Своим дешевым макиавеллизмом он снискал популярность среди своих коллег, среди тех деклассированных и отверженных людей, которых делают депутатами. Он обладал довольно приличной внешностью, был достаточно благовоспитан, развязен и любезен, чтобы рассчитывать на удачу. В обществе – в смешанной, подозрительной и малокультурной среде государственных деятелей того времени – он пользовался успехом.
О нем всюду говорили: «Ларош будет министром», – и он сам был в этом убежден более твердо, чем все остальные.
Он был одним из главных пайщиков газеты старика Вальтера, его товарищем и союзником во многих финансовых предприятиях.
Дю Руа поддерживал его, веря в его успех, смутно надеясь, что в будущем он будет ему полезен. Впрочем, он только продолжал дело, начатое Форестье, которому Ларош-Матье обещал орден Почетного легиона в случае, если победа будет одержана. Теперь этот орден украсит грудь нового мужа Мадлены, вот и все. В общем ведь ничего не изменилось.
Всем было ясно, что ничто не изменилось, и сослуживцы Дю Руа придумали ему кличку, которая начинала его раздражать.
Его стали называть «Форестье».
Как только он входил в редакцию, кто-нибудь кричал: «Послушай, Форестье». Разбирая письма в своем ящике, он делал вид, что не слышит. Голос повторял громче: «Эй, Форестье!» – и слышался заглушенный смех.
Когда Дю Руа направлялся в кабинет редактора, тот, кто его звал, останавливал его, говоря:
– Ах, извини, пожалуйста, я хотел обратиться к тебе. Какая глупость, я тебя постоянно путаю с этим несчастным Шарлем. Это оттого, что твои статьи чертовски похожи на его. Все это находят.
Дю Руа ничего не отвечал, но приходил в ярость, и глухой гнев против покойника зарождался в нем.
Сам Вальтер однажды заявил, когда разговор зашел об удивительном сходстве оборотов речи и мыслей в статьях нового заведующего политическим отделом и его предшественника:
– Да, это Форестье, но Форестье более зрелый, более живой, более мужественный.
В другой раз, случайно открыв шкаф с бильбоке, Дю Руа увидел, что все бильбоке Форестье обмотаны крепом, а его – то, на котором он упражнялся под руководством Сен-Потена, – перевязано розовой ленточкой. Все они стояли в ряд, по величине, на одной полке; большая надпись вроде тех, какие бывают в музеях, гласила: «Бывшая коллекция Форестье и К°. Форестье Дю Руа – наследник. Патентовано. Прочный товар, пригодный во всех случаях жизни, даже в путешествии».
Он спокойно закрыл шкаф и сказал намеренно громко, чтобы его слышали:
– Всюду есть дураки и завистники.
Он был уязвлен в своем самолюбии и тщеславии – в этих неотъемлемых свойствах литераторов, делающих их, будь то репортер или гениальный поэт, одинаково подозрительными, настороженными и обидчивыми.
Это имя – Форестье – резало ему слух; он боялся его услышать и чувствовал, что краснеет при одном звуке его.
Для него это имя сделалось язвительной насмешкой, более того, почти оскорблением. Ему слышалось в нем: «Твоя жена делает за тебя работу так же, как делала ее за другого. Без нее из тебя ничего бы не вышло».
Он охотно допускал, что из Форестье ничего не вышло бы без Мадлены; что же касается его, то это другое дело!
Навязчивый образ преследовал его и по возвращении домой. Теперь уже все в доме напоминало ему о покойном – вся мебель, все безделушки, все, к чему бы он ни прикасался. В первое время он совсем об этом не думал, но кличка, данная ему сослуживцами, глубоко ранила его, и рана эта растравлялась теперь множеством мелочей, которых он до сих пор не замечал.
Он не мог больше дотронуться до какого-нибудь предмета, не представив себе сейчас же, что рука Шарля тоже прикасалась к нему. Все вещи, на которые он смотрел, которые он держал в руках, принадлежали раньше Шарлю, он их покупал, любил, обладал ими. И даже мысль о прежних отношениях его друга с женой начала раздражать Жоржа.
Иногда он сам удивлялся этому возмущению своего сердца, которого не понимал, и спрашивал себя: «Что же все это, черт возьми, значит? Ведь не ревную же я Мадлену к ее друзьям? Меня никогда не беспокоит мысль о том, что она делает. Она возвращается и уходит, когда хочет, а вот воспоминание об этой скотине Шарле приводит меня в бешенство!»
Он мысленно прибавлял: «В сущности, ведь это был идиот; без сомнения, это-то меня и оскорбляет. Меня возмущает, как могла Мадлена выйти замуж за подобного дурака».
И он беспрестанно повторял себе: «Как могла такая женщина прельститься, хоть минуту выносить подобное животное!»
Злоба его росла с каждым днем от тысячи мелочей, коловших его точно иголками, от беспрестанных напоминаний о другом, пробуждаемых каким-нибудь словом Мадлены, горничной, лакея.
Однажды вечером Дю Руа, любивший сладкое, спросил:
– Почему у нас не бывает сладкого? Ты никогда его не заказываешь.
Молодая женщина весело ответила:
– Это правда, я о нем забываю. Это потому, что Шарль терпеть не мог…
Он прервал ее нетерпеливым движением, вырвавшимся у него против воли:
– Ну, знаешь, этот Шарль мне начинает надоедать. Постоянно Шарль, Шарль здесь, Шарль там, Шарль любил то, Шарль любил это. Шарль подох, и пора уже оставить его в покое.
Мадлена смотрела на мужа с изумлением, не понимая причины этого внезапного раздражения. Но она была умна и отчасти догадалась, что в нем происходит, догадалась об этой ревности к мертвому, возрастающей от всего, что напоминало его.
Это показалось ей ребячеством, но вместе с тем польстило, и она ничего не ответила.
Он сам сердился на себя за это раздражение, которого не умел скрыть. Вечером, после обеда, когда они писали статью для следующего дня, он запутался ногами в мехе под столом. Не сумев перевернуть его, он отшвырнул его ногой и спросил со смехом:
– У Шарля, должно быть, всегда мерзли лапы?
Она ответила, тоже смеясь:
– О! Он всегда жил под страхом простуды. Ведь у него были слабые легкие…
Дю Руа злобно подхватил:
– Да, он это доказал. – Потом прибавил галантно – К счастью для меня.
И поцеловал руку жены.
Но, ложась спать, все еще преследуемый той же мыслью, он спросил:
– А что, не надевал ли Шарль ночной колпак, чтобы защитить уши от сквозняка?
Она решила ответить на шутку шуткой и сказала:
– Нет, он повязывал голову фуляром.
Жорж пожал плечами и произнес пренебрежительно, с чувством превосходства:
– Вот болван!
С этого дня Шарль сделался для него предметом постоянных разговоров. Он упоминал о нем по всякому поводу, называя его не иначе как «бедняга Шарль», с видом бесконечного сострадания.
Вернувшись из редакции, где его несколько раз в день называли Форестье, он вознаграждал себя, преследуя покойного злобными насмешками и в могиле. Он вспоминал его недостатки, его слабые и смешные стороны, с удовольствием перечисляя и преувеличивая их, точно желая уничтожить в душе жены влияние опасного соперника.
Он говорил:
– Скажи, Мад, помнишь, как однажды этот дуралей Форестье старался нам доказать, что полные мужчины сильнее, чем худые?
Потом у него явилось желание узнать о покойном целый ряд интимных подробностей, о которых молодая женщина, смущаясь, отказывалась говорить. Но он настаивал, упорствовал:
– Ну-ка, расскажи мне об этом. Он, должно быть, имел дурацкий вид в этот момент. Да?
Она шептала:
– Да оставь его наконец в покое.
Он продолжал:
– Нет, скажи мне! Ведь правда, он, должно быть, вел себя в постели не особенно ловко, это животное!
И он всегда заканчивал разговор одним и тем же выводом:
– Что это была за скотина!
Однажды вечером, в конце июня, он курил у окна папиросу; вечер был душный, и ему вдруг захотелось выйти на воздух. Он спросил:
– Моя маленькая Мад, не хочешь ли прокатиться по Булонскому лесу?
– Конечно, хочу.
Они взяли открытый экипаж, проехали по Елисейским Полям, потом доехали до авеню Булонского леса. Ночь была безветренная, душная, одна из тех ночей, когда в Париже жарко, как в бане, когда раскаленный воздух вливается в легкие, точно нагретый пар. Вереницы фиакров везли под тень деревьев множество влюбленных. Эти фиакры тянулись один за другим, без конца.
Жоржу и Мадлене забавно было смотреть на все эти обнявшиеся парочки, проезжавшие в экипажах, дама – в светлом, мужчина – в черном. Огромный поток любовников стремился в лес под звездным горячим небом. Не слышно было ничего, кроме глухого стука колес о землю. Они следовали одна за другой, эти парочки в экипажах, откинувшиеся на подушки, безмолвные, прижавшиеся друг к другу, охваченные властным желанием, трепещущие в ожидании близких объятий. Горячий сумрак, казалось, был наполнен поцелуями. Воздух казался еще тяжелее, еще удушливее от разлитой в нем томительной неги чувственной любви. Все эти люди, прижавшиеся друг к другу, опьяненные одной мыслью, одним желанием, распространяли вокруг себя какое-то лихорадочное возбуждение. Все эти экипажи, нагруженные любовью, пропитанные атмосферой ласк, оставляли за собой волну чувственного дыхания, нежного и волнующего.
Жорж и Мадлена почувствовали, что и на них подействовала эта атмосфера влюбленности. Они безмолвно взялись за руки, истомленные духотой и охватившим их возбуждением.
Доехав до поворота, который начинается за укреплениями, они поцеловались, и она прошептала, слегка сконфуженная:
– Мы опять ведем себя по-детски, как тогда, по дороге в Руан.
При въезде в рощу поток экипажей разделился. На аллее, ведущей к озерам, по которой ехали молодые люди, экипажи попадались не так часто, и густой мрак деревьев, воздух, напоенный свежестью зелени и влажностью звонко бегущих ручейков, прохлада, нисходящая с широкого ночного неба, усыпанного звездами, придавали поцелуям катающихся парочек более глубокое и более таинственное очарование.
Жорж нежно прошептал: «О! Моя маленькая Мад!» – и прижал ее к груди.
Она сказала ему:
– Помнишь лес, там, у тебя на родине, как там было мрачно. Мне казалось, что он полон ужасных зверей, что ему нет конца. Зато здесь очаровательно. Ветерок точно целует, и я хорошо знаю, что по ту сторону леса находится Севр.
Он ответил:
– О, в нашем лесу ничего не найдешь, кроме оленей, лисиц, диких коз, кабанов да еще кое-где домиков лесничего.
Это слово, имя покойного[33], нечаянно слетевшее у него с уст, поразило его так, точно кто-то выкрикнул его из глубины чащи, и он сразу замолчал, вновь охваченный тем странным и упорным враждебным чувством, тем ревнивым, грызущим, непобедимым раздражением, которое с некоторых пор отравляло ему жизнь.
Помолчав с минуту, он спросил:
– Ты бывала здесь когда-нибудь с Шарлем по вечерам?
Она ответила:
– Конечно, часто.
Внезапно у него явилось желание вернуться домой, желание настолько сильное, что у него сжалось сердце. Образ Форестье проник в его мысли, завладел им, душил его. Он уже не мог ни думать, ни говорить о чем-либо другом.
Он спросил со злобой в голосе:
– Скажи, Мад…
– Что, милый?
– Ты наставляла рога этому бедняге Шарлю?
Она прошептала пренебрежительно:
– Ты становишься глуп – вечно одно и то же.
Но он не переставал:
– Ну, моя маленькая Мад, будь откровенна, признайся. Ты ведь наставляла ему рога? Признайся, что наставляла!
Она молчала, задетая этим выражением, как была бы задета на ее месте каждая женщина.
Он продолжал упорствовать:
– Черт возьми, если у кого-нибудь была для этого подходящая голова, так именно у него. О да! О да! Я был бы рад услышать, что Форестье носил рога. Вот простофиля!
Он почувствовал, что она улыбнулась, как бы что-то вспомнив, и продолжал:
– Ну скажи же. Что в этом такого? Наоборот. Это будет очень забавно, если ты признаешься мне, что обманывала его, именно мне.
Он в самом деле дрожал от желания узнать, что Шарль, этот ненавистный Шарль, этот постылый покойник, носил это позорное украшение. И в то же время еще другое, более смутное чувство обостряло его любопытство.
Он повторял:
– Мад, моя маленькая Мад, прошу тебя, скажи мне. Ведь он этого заслужил. Было бы большой ошибкой с твоей стороны не украсить его рогами. Ну же, Мад, признайся.
Должно быть, она находила забавной эту настойчивость, потому что все время смеялась тихим, отрывистым смешком.
Он коснулся губами уха своей жены:
– Ну же, ну… признайся.
Она внезапно отодвинулась и резко заявила:
– Как ты глуп! Разве отвечают на подобные вопросы?
Она сказала это таким странным тоном, что у ее мужа мороз пробежал по коже; он остолбенел, растерянный, слегка задыхаясь, точно после тяжелого душевного потрясения.
Экипаж ехал теперь вдоль озера, по поверхности которого небо, казалось, рассыпало свои звезды. Два лебедя, едва заметные во мраке, медленно плыли по воде.
Жорж закричал кучеру: «Назад!» Экипаж повернул и поехал навстречу другим, ехавшим шагом, фонари которых сверкали, точно глаза, во мраке леса.
Каким странным тоном она это сказала! Дю Руа спрашивал себя: «Что это? признание?» И теперь почти полная уверенность в том, что она обманывала своего первого мужа, доводила его до бешенства. Ему хотелось ударить ее, задушить, вырвать у нее волосы.
О, когда бы она ответила: «Нет, дорогой мой, если бы я обманула его, то только с тобой», – как бы он ее обнял, поцеловал, как бы он полюбил ее за это!
Он сидел неподвижно, скрестив руки, смотря на небо, слишком взволнованный для того, чтобы размышлять. Он чувствовал только, как внутри его накипала злоба и рос гнев – тот гнев, который тлеет в сердце каждого самца против причуд женского желания. Он впервые испытывал смутную тревогу мужа, который сомневается! Теперь он ревновал – ревновал за покойного, ревновал за Форестье! Ревновал странным и мучительным образом, с примесью ненависти к Мадлене. Раз она обманывала другого, мог ли он ей теперь доверять!
Мало-помалу мысли его успокоились, и, стараясь ожесточить свое сердце, он подумал: «Все женщины – проститутки; надо их брать, но ничего не давать им от своей души».
Душевная горечь подсказывала ему злые и презрительные слова. Однако он не позволял им сорваться с губ. Он повторял про себя: «Мир принадлежит сильным. Нужно быть сильным. Нужно быть выше всего».
Экипаж покатился быстрее. Проехали укрепления. Дю Руа видел перед собой красноватый отблеск неба, похожий на зарево от огромного горна; слышался неясный, необъятный, непрекращающийся гул бесчисленных и разнообразных звуков, глухой и близкий, и отдаленный шум, смутное биение какой-то гигантской жизни, дыхание колосса Парижа, изнемогавшего от усталости в эту летнюю ночь.
Жорж подумал: «Было бы очень глупо с моей стороны портить себе из-за этого кровь. Каждый за себя. Победа принадлежит смелым. Эгоизм – это все. Но эгоизм, ведущий к наживе и к почету, стоит больше, чем эгоизм, ведущий к обладанию женщиной и к любви».
У въезда в город показалась Триумфальная арка; на своих чудовищных ногах она походила на неуклюжего гиганта, готового зашагать по широким улицам, раскинувшимся перед ним.
Жорж и Мадлена снова очутились в ряду экипажей, везущих домой, в желанную постель, все эти безмолвные, обнявшиеся пары. Казалось, что все человечество катится рядом с ними, опьяненное радостью, наслаждением, счастьем.
Молодая женщина, отчасти угадывавшая, что происходило в душе мужа, спросила его своим нежным голосом:
– О чем ты думаешь, друг мой? В продолжение получаса ты не сказал ни слова.
Он ответил с усмешкой:
– Я думаю о всех этих обнимающихся болванах и говорю себе, что, право, есть в жизни вещи более ценные.
Она прошептала:
– Иногда это хорошо.
– Да… хорошо… хорошо… когда нет ничего лучшего!
Мысль Жоржа продолжала с яростной злобой срывать с жизни ее поэтический покров. «Глупо стесняться, отказывать себе в чем бы то ни было, волноваться, мучиться, терзать себе душу, как я это делаю с некоторых пор». Образ Форестье пронесся у него в голове, не вызвав в нем никакого раздражения. Ему показалось, что они помирились, снова сделались друзьями. Ему захотелось даже крикнуть: «Добрый вечер, дружище!»
Мадлена, которую тяготило это молчание, спросила:
– Не заехать ли нам к Тортони съесть мороженого, перед тем как вернуться домой?
Он взглянул на нее сбоку. Ее тонкий профиль, обрамленный белокурыми волосами, был в эту минуту ярко освещен газовым рожком вывески какого-то кафешантана.
Он подумал: «Она красива. Ну что ж! Мы с тобой хорошая пара, милая моя. Но тем, кому придет в голову снова начать меня дразнить из-за тебя, не поздоровится».
Потом он ответил:
– Конечно, дорогая. – И, чтобы скрыть от нее свои мысли, поцеловал ее.
Молодой женщине показалось, что губы ее мужа были холодны как лед.
Впрочем, он улыбался своей обычной улыбкой, подавая ей руку и помогая выйти из экипажа у подъезда кафе.