bannerbannerbanner
полная версияПирамида

Юрий Сергеевич Аракчеев
Пирамида

Второй вариант

Доделывать – не заново делать. Тут есть и плюсы, и минусы. С одной стороны, это легче, потому что основа есть, не надо строить на пустом месте. Существует ведь магия написанных слов: читаешь – и настраиваешься. Особенно это так, если написанное правильно передает настрой, интонацию вещи. Доделка и заключается в том, что ты выверяешь целое по удавшимся частностям, ликвидируешь провалы, добавляешь недостающее, убираешь лишнее. Проясняешь, добиваешься соответствия выполненного задуманному.

Но есть и серьезная опасность в доделке. Написанное первоначально – даже если оно не совсем удачно – несет в себе, как правило, трудноуловимый момент подлинности интонации и чувства. Иной раз это заключено в строении фразы, некой даже неправильности ее, подчас в кажущейся неточности слова. И все это весьма и весьма хрупко. Достаточно иной раз убрать не то что слово, а предлог, междометие, переставить несколько слов, и магия подлинности исчезает.

Читал я однажды в каком-то журнале, что химики всего мира многие годы бьются над расшифровкой химической формулы вещества, которое придает столь чарующий аромат цветку розы. Наконец кому-то удалось учесть все звенья молекулярной цепи этого органического вещества, найден был и способ производства вещества с такой формулой. И что же? Учли мельчайшие, казалось бы, тонкости, а получили жидкость, которая пахла… жженой резиной. И можно было, конечно, кричать, что полученная жидкость пахнет-таки розой, а не жженой резиной, можно было сердиться на тех, кто с этим не соглашался, ругать и даже пытаться отрезать их «несознательные» носы. Можно было в конце концов самих себя убедить в собственной правоте… А все же роза-то оставалась сама по себе и резина сама по себе.

Так и тут. Можно прилежно следовать грамматическим, стилистическим, синтаксическим правилам, подгонять под эти правила текст. Но решает-то все равно не количество использованных правил…

К счастью, ни Румер, ни зам. главного редактора особенно «резиновых» пожеланий мне не выдвигали. Конечно, редакторов беспокоили некоторые детали в моем повествовании – рассказ о методах следователя Абаева или Бойченко, например, грубость судьи Милосердовой, но тут уж никуда не денешься. Ничего «смягчать» здесь я не собирался, как не собирался и «нагнетать». Для меня, повторяю, главным был как раз не «мрачный» момент, а светлый. Через Беднорца, Каспарова, Румера, Касиева хотелось показать активность добра в борьбе со злом. Со злом как оно есть, а не с «отдельными», «кое-где у нас порой» встречающимися недостатками.

Второй вариант закончил я как раз к майским праздникам.

Именно этот, второй вариант я решил дать на прочтение Баринову и Сорокину.

Баринов прочитал довольно скоро. В третий раз я пришел к нему в здание Верховного суда. Выражение его лица, как мне показалось, было озабоченным и встревоженным.

– Вам нужно будет переделать кое-что, – сказал он, – Я там пометил на полях, обратите внимание. Ну, вот здесь хотя бы, посмотрите.

Мы стали смотреть вместе, я внимательно слушал высокопоставленного своего читателя, одного из героев повести. Постепенно он смягчался. Мое внимательное отношение к его замечаниям, очевидно, успокоило его. Встревожили Сергея Григорьевича лишь некоторые места и излишние, с его точки зрения, подробности насчет первой проверки в Верховном суде, до Сорокина.

– А вот здесь вы показали нашу работу хорошо, – сказал он, когда мы дошли до главы «Простыня». – Поговорите с Сорокиным, он вам тоже кое-что подскажет, – закончил Баринов, отдавая рукопись со своими карандашными пометками.

Первая моя настороженность сменилась полным спокойствием. Он в принципе не возражал! А это главное. Ведь нетрудно понять, насколько несвободен он в своем читательском мнении. Тут уж не до художественных особенностей и не до непосредственного впечатления. Тут служебная стратегия и тактика, тут – в случае опубликования – всякие последствия могут быть. Уходил я от него с чувством симпатии и благодарности.

Валентин Григорьевич Сорокин тоже сделал несколько замечаний, с которыми я согласился тотчас. В очередной раз я убедился в остроте и живости его ума. В целом повесть ему тоже понравилась, это было несомненно!

Очень важный этап был пройден. Ведь без санкции этих товарищей о публикации не могло быть и речи. С удовлетворением воспринял эту весть Румер. Однако сам он…

И вот тут возникает новая тема в моем повествовании.

Нелегкая судьба

Да, опять возвращаюсь памятью к человеку, сегодня уже ушедшему из жизни, – возвращаюсь, чтобы на его примере попытаться понять нечто типичное, что было в нашей жизни тогда и в какой-то мере, конечно же, есть и сейчас. Прошлое неотрывно от настоящего, как бы ни пытались мы из тех или иных соображений убедить самих себя и других в обратном…

Залман Афроимович Румер родился в 1907 году, учился в техникуме – хотел стать журналистом в те бурные послереволюционные годы… В 20‑х работал в газете с демократическим названием «Батрак», потом редактором многотиражки на одном из крупнейших строительств пятилетки – Государственном подшипниковом заводе, наконец, стал членом редколлегии и заведующим отделом рабочей молодежи в центральной газете «Комсомольская правда». 31 декабря 1938 года, в новогоднюю ночь, его арестовали…

Так и оказался он там, где оказывались тогда очень многие наши соотечественники, независимо от национальности, профессии, возраста, пола. Слишком многие оказывались там, и уже одно это «слишком» свидетельствует само по себе о серьезной дисгармонии в обществе, несмотря на громкие заверения и слова, провозглашавшиеся авторитетно, сопровождавшиеся неизменно «бурными, долго не смолкавшими аплодисментами» и – «все встают». Сейчас уже, я думаю, самые скрупулезные исследования не смогут установить степени вины ни тех, кто осуждал, ни тех, кто был осужден и отправлялся железной ли дорогой, пешком или на барже – отправлялся либо, как потом оказывалось, в последнее свое путешествие по стране и жизни земной, либо на долгий, но все же конкретный срок. Пассивные – то есть те, кто не разделяет, не принимает внутренне, но молчаливо терпит и тем самым позволяет, – виноваты не меньше, чем активные, а иной раз и больше – в этом я глубоко убежден, этому научили меня повороты жизни и, в частности, дело Клименкина, как само по себе, так и со всеми привходящими обстоятельствами. Легче всего обвинить кого-то, незаметно как бы сняв тем самым вину с самого себя и «замяв для ясности» естественно встающий вопрос: а ты где был, дорогой товарищ, все ли ты сделал, чтобы…

Винить других, в сущности, так же бессмысленно и бесполезно, как и проявлять пустое, ни к чему не обязывающее сочувствие без попытки понять и помочь. Винить нужно прежде всего себя – в слепоте, лживости, трусости, желании отсидеться в своей норе и отмолчаться, попытке сохранить ничтожную видимость личного благополучия, иллюзию безопасности, когда вокруг трещат и рвутся чужие судьбы, подчас даже судьбы самых близких тебе людей и по родственным связям, и – что еще важнее! – по сердечным, духовным. Такое самообвинение и есть, может быть, единственный способ сохранить в себе человека.

Не хочу вдаваться в прошлое Румера, да и не знаю его настолько, чтобы в него вдаваться, – все как-то недосуг было поговорить с ним подробно на эту тему, хотя очень хотелось (вот она, жизнь наша суетная!)… – но то настоящее, свидетелем которого я был, говорит: не умерла в нем душа живая, не сникла от тех испытаний, что ей достались (шестнадцать лет отбыл он в «тех местах»…). Не мне судить, чего он, Румер, не сделал в своей жизни – чего-то наверняка не сделал, что мог бы, это уж несомненно, это как все мы, – но что-то ведь и сделал хорошее, несомненно сделал! И вот тут-то мантию судьи каждый из нас, наверное, вправе напялить: не для того, чтобы вынести приговор и осудить, а чтобы за доброе поблагодарить. Кто сумел побороть многочисленные свои обстоятельства настолько, что не предает, не обманывает, не пытается прожить за чужой счет, кто к добру искренне тянется, тот уже как бы добро и делает. Как горазды мы всех обвинять, казнить без счета и жалости! И как же нелегко порой выжать из себя похвалу. Не холуйскую, рабскую, когда «все встают» (попробуй не встань! тебя потом так поднимут…), а похвалу истинную, от сердца, когда ни страха, ни корысти личной для тебя в этой похвале нет. Ну, ей же богу, словно от себя кусок отрываем подчас, когда хвалим другого!

Да, какая-то странная получается у меня похвала Румеру – неопределенная, неконкретная. А все ж похвала. Гимн человеку, который в трудное время сумел хоть и не слишком многое, а все-таки сделать. Впрочем, нам ли судить о весомости поступков своих и чужих? Да и не относительна ли она, весомость поступков? Ведь кому много дано… Тысяча рублей, пожертвованная государству каким-нибудь современным доброхотом, наживающим десятки тысяч на обмане того же государства, перетянет ли она двугривенный девочки-школьницы, потраченный не на мороженое, а на колбасу для бездомной собаки?

И сколько же вокруг нас людей, истинно праведных, которых мы по странной какой-то своей слепоте не видим.

Думаю, что бесконечные поиски «положительных» героев в нашей литературе потому и не увенчаны особым успехом, что ищем не там. Не тех. Мы думаем, что герой – тот, кто большие проценты плана выдает и что-то очень зримое делает. А это ведь уже и не всегда в наше время геройство. Иной раз герой – как раз наоборот – тот, что против плана возражает и не делает того, что ему приказывают. Ибо и планы иной раз оказываются «несбалансированными», и тот, кто приказывает, как выясняется потом, приказывал вовсе не то. Вот и думается, что истинное геройство проявляется в другом. В том, что человек вопреки обстоятельствам человеческое в себе сохраняет. А если и подчиняется, то не бездумно.

Румер не только вмешался в дело Клименкина, благодаря чему, может быть, парня и освободили. При нем отдел писем газеты помог многим людям, несправедливо осужденным (это особенно, это было у Румера личное), обманутым, уволенным, морально растоптанным… Да одно только дело Клименкина разве малого стоит?

 

Однако… Что стало постепенно происходить с ним, одним из главных положительных героев дела Клименкина? Умным, порядочным, честным человеком, столь заинтересованным, казалось бы, и в судьбе участников дела, и в судьбе повести о нем…

Первый вариант он прочитал очень быстро, хоть первый был в полтора раза длиннее второго. Со вторым торопил меня… Но теперь никак не мог прочитать, просил позвонить завтра, потом послезавтра, еще через два-три дня… В результате читал ровно половину того срока, за который я сделал второй вариант, – две недели.

Потом я понял: прочитал он, вероятно, гораздо раньше, но не говорил – думал. И сомневался…

Может быть, и тот мой друг – «газетчик», – который близко был связан с газетой и Румером, сказал ему нечто, что вызвало сомнения у обоих. Да, мой друг газетчик не говорил об остроте, «непроходимости» и т. д. Он говорил о газетной специфике, но ведь не имеет значения, как назвать.

– Будем думать, как поступать дальше, – сказал Румер при встрече, которая наконец у нас состоялась. – Будем думать и пробивать. А пока поезжай от «Правды». Это поможет нам. Обязательно поезжай!

Уходил я от него не слишком-то радостным. Озадачил меня новый, не свойственный ему раньше тон.

Жора Парфенов

Да, никак нельзя отделить историю с «Высшей мерой» от того, что происходило вокруг. Нельзя отделить ее и от того, что происходило со мной.

Вот хотя бы квартира… Восемь комнат, семь семей, общий коридор, кухня без окон, тонкие стены между комнатами… Имеет ли значение быт? Есть ли дело читателю до того, в каких условиях написано то, что он читает? Читателю, конечно, дела нет. Но пишущему есть дело. И даже очень.

Таксист, раньше живший за тонкой стенкой в соседней комнате, переехал в другую комнату, в дальнем конце коридора, рядом с кухней, теперь музыка в стиле рок неслась оттуда из постоянно открытой двери их комнаты, ибо им было удобно так: готовить или стирать на кухне, одновременно слушая любимую музыку (работал таксист через день, а через день был дома, и единственной его отрадой в жизни, по его словам, была эта самая музыка, причем громкая – тихую он не воспринимал). Таксист переехал, но в его комнату въехала женщина с ребенком, ребенок бегал по коридору, громко топая: это было его любимое развлечение – «паровоз». Во дворе под окнами регулярно работал компрессор, дружно и бойко стучали отбойные молотки, громыхало сгружаемое железо: организация, въехавшая в соседний дом, что-то строила в нашем дворе… Я, конечно, пытался преодолевать все это, вставал как можно раньше, занимался гимнастикой, затыкал уши ватой.

Поначалу со стороны новой соседки не было особых помех («паровоз» в конце концов можно было пережить, он начинал движение все же не с самого раннего утра). Мы даже дважды объединялись с соседкой во время еженедельной уборки квартиры – мыли вместе пол сначала за нее, потом за меня. Но как раз в период работы над «Высшей мерой» у соседки стал появляться мужчина лет тридцати с небольшим. Крупный, мощный, с черными густыми бровями и довольно-таки странным взглядом серовато-голубых, широко открытых глаз. Странным потому, что выражение его глаз очень менялось – от какого-то даже заискивания, приторной «уважительности» до совершенно откровенной, немигающей наглости. Почему-то его особенное внимание привлекали моя принадлежность к племени писателей и регулярный стук пишущей машинки, который, конечно же, доносился до них через тонкую стенку. А еще телефон. Телефон, как я уже говорил, висел в коридоре; с редакцией «Правды» я вел переговоры по этому аппарату, и с Бариновым, и с Сорокиным договаривался, и со всеми другими героями дела, и с друзьями.

Я признавался уже, что подозреваю о существовании сил, которые порой с непредвиденной стороны ополчаются как раз на того, кто тем или иным способом пытается бороться с ними, поднимает, так сказать, на них руку. Сочиняя повесть о деле Клименкина, я столкнулся с самонадеянностью и гордыней отдельных товарищей, не желающих признавать свои ошибки, считающих, что для других правда одна, а для них другая… С ложью, хамством, цинизмом, попыткой манипулировать чужими судьбами, неуважением человеческого достоинства и жизни, нравственной ленью, слепотой хотел я бороться повестью своей…

И весь этот «джентльменский набор» как раз воплотился, как мне казалось, в образе крупного молодого мужчины с лицом довольно красивым, если бы не это выражение наглости и постоянной агрессивности, которое, в сущности, оставалось и тогда, когда он демонстрировал свою «вежливость», «воспитанность». Особенно выразительны были даже не глаза, а ноздри его вздернутого носа. Они постоянно раздувались, но не принюхивались, а как бы прицеливались, выдавая настрой своего хозяина.

Да, писатель – прежде всего адвокат. Ну а если он оказывается и потерпевшим?

Мужчина, посещавший мою соседку, – назовем его так: Жора Парфенов – был ее бывший муж. Бывший – официально, потому что, как выяснилось потом, они развелись формально – для того чтобы улучшить свои жилищные условия. После развода использовали какие-то связи, и жене с ребенком дали вот эту комнату в коммунальной квартире, а Жора остался в своей однокомнатной. Теперь жене как будто бы обещали тоже дать квартиру от организации, в которой она работала, и, таким образом, у них оказалось бы вместо одной две.

Все это имеет значение лишь отчасти, это их дела, их отношения с нашим в каком-то смысле даже слишком добрым государством. Для меня же – и для всех жильцов квартиры – главное заключалось в том, что Жора Парфенов был патологический алкоголик. В трезвом состоянии он был вполне терпим, и хотя агрессивность постоянно ощущалась, как я сказал, в выражении его глаз, в шевелении крупных ноздрей и в уже упомянутой неестественной приторности его обращения, но наружу, как правило, не вырывалась, разве что только угадывалась и подсознательно вызывала тревогу.

Ко всему прочему, в недавнем прошлом Жора, по его словам, был чемпионом Москвы по самбо то ли в полутяжелом, то ли в среднем весе и мастером спорта. Был ли он чемпионом – неважно, а важно то, что был он на самом деле здоров, мускулист и тяжел.

В состоянии же опьянения становился почти невменяемым.

И еще, ко всему перечисленному, он не очень-то мне симпатизировал, ибо узнал, что мы с его женой дважды мыли вместе полы. И еще, как потом выяснилось, она однажды неосторожно похвалила меня как писателя.

Думаю, дальше все ясно. Каждый может сам нарисовать последующие события, и они почти наверняка будут соответствовать тому, что было на самом деле.

И все же коротко о них расскажу.

Дверь была не заперта, Жора без стука толкнул ее и вошел. Очевидно, он только что опохмелился. Глаза его странно играли (как и ноздри), выражение лица было, честно говоря, жутковатое. Чтобы правильно понять мое состояние, нужно учесть, что я был погружен в «эмпиреи» работы. Не задерживаясь на пороге, Жора уверенно, с таинственно-жутковатой улыбкой двинулся ко мне, быстро прошел расстояние от двери до стула, на котором я сидел, и тотчас схватил меня за затылок. Совершенная неожиданность происходящего, странный взгляд его наглых глаз, расхлябанные движения, «аромат» алкоголя… Была во всем этом какая-то дьявольщина, тем более ощутимая, что я как раз осмысливал фатальные повороты туркменского дела.

Я попытался стряхнуть цепкую руку, тотчас понимая уже, что самое опасное сейчас – на его агрессивность ответить своей. Сейчас, по прошествии времени, я думаю, что был, возможно, не прав. Возможно, самым разумным было бы тогда ответить, наоборот, самым быстрым, решительным, недвусмысленным образом: тотчас вскочить и, пока он сам не опомнился, вышвырнуть его, пьяного, а потому не совсем все же уверенно держащегося на ногах, из комнаты.

«Так трусами нас делает раздумье»… Великие слова! Но в том-то и дело, что жизнь наша – сплошные раздумья, не потому ли так близок нам образ жившего в давние времена принца датского…

Стряхнуть руку сравнительно мягко мне все-таки удалось. Удалось не разжечь агрессию его и даже как-то перевести все на миролюбивый тон. С одной стороны, не озлобить, с другой – не потерять все же достоинства, что в той ситуации было вдвойне важно: не только для меня, но и для него. Ничто не распаляет агрессора в такой мере, как страх жертвы.

Да, тут очень трудно было удержаться на грани, на лезвии бритвы, тут, в первой этой сцене и явно же не последней, вырисовывалось все дальнейшее, и думаю, честно все же будет признать, что положение-то у нас было далеко не равное.

Ему – в радость. Ему – развлечение и игра. Мне – серьезная помеха.

Ну, в общем, сначала мы немножко поговорили: я попытался хоть как-то объяснить ему, что работаю, что работа у меня срочная, что я вообще не пью, а потому на приглашение его выпить немедленно – он даже сходил в свою комнату и принес начатую бутылку коньяка – ответить согласием не могу. Потом он принялся демонстрировать мне свои мускульные возможности на боксерской груше, которая висела в углу моей комнаты на канате, закрепленном на потолке. Медленно, не отводя от меня глаз, слегка улыбаясь и прицеливаясь в меня ноздрями, он надел перчатки, которые лежали тут же, и принялся бить по груше, время от времени многозначительно поглядывая на меня… Потом снял перчатки и взял гантели, что лежали на полу у стены.

– А ты сможешь так? – спросил он, поднимая гантели из-за головы таким образом, чтобы локти оставались устремленными вверх.

Тут я подумал, что есть смысл показать на всякий случай, что смогу. И показал.

Опять открылась дверь без стука. Вошел приятель Жоры.

– Вот мой друг Володя, – сказал Жора и добавил со значением: – Тоже мастер спорта по самбо.

Приятель важно кивнул.

Отношения с Жорой стали у нас в тот момент внешне почти дружеские, он захотел помериться со мной силой в другой игре: ноги соперников расставлены на одной линии, правые упираются носок в носок, правые руки сцеплены, и – кто кого столкнет с места. Смешно и грустно, конечно, сейчас это вспоминать. А тогда что было делать?

Приблизительно через полчаса после начала «встреча на высшем уровне» закончилась. Приятели ушли. Я же, сев за стол, принялся собирать свои порядком расползшиеся мысли. И чувства. И нервы.

А на следующее утро Жора пожаловал снова…

И вот теперь, вспоминая и переживая вновь задним числом эту трагикомическую ситуацию, я вижу: да ведь помощь была мне явлена в лице Жоры! Намек! Чтобы хоть отчасти почувствовал я себя в шкуре своих персонажей. Ну, вот Клименкина, например. Когда взяли его ни с того ни с сего ночью в постели – и тоже вмешалась в его жизнь как бы дьявольская посторонняя сила… Но это теперь. А тогда всеми, как говорится, фибрами души своей смятенной увидел я возможную перспективу. Жора – алкоголик «с приветом», терять ему особенно нечего, жить он, очевидно, будет теперь у меня под боком всегда (а работа у него такая: сутки дежурит, трое – дома), и вот, ко всему прочему, у него появились и цель, и смысл жизни, а я из-за своей напряженной и постоянной работы перед ним как бы и беззащитен.

Ну, в общем, ясно стало, что кончилась моя более или менее благополучная жизнь и работа. Дьявольщина эта ведь не сгинет, даже если я Жору, допустим, крестным знамением осеню. Так уж мне просто не повезло.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru