bannerbannerbanner
Рассуждения кота Мура

Эрнст Теодор Амадей Гофман
Рассуждения кота Мура

Полная версия

– Дядя, это не знаменитый художник. Это не он строит чудные органы. Это не может быть он, ведь это пустой человек, который ведет себя как глупый мальчик!

Дядя подивился смелости мальчика, а Лисков посмотрел на него очень пристально и сказал: «Да он – преинтересный господин!» Затем он тихо и осторожно открыл фортепиано, вынул свои инструменты, принялся за работу и окончил ее через два часа, не сказавши больше ни слова.

С этой минуты органный мастер стал выказывать необыкновенную любовь к мальчику. Он почти каждый день приходил к его дяде и вскоре сумел привязать к себе ребенка, раскрывши перед ним новый, разнообразный мир, в котором было свободнее его живому нраву. Не особенно похвально было то, что, когда Иоганн стал постарше, Лисков подстрекал его к престранным шалостям, часто направленным против самого дяди, который, без сомнения, давал для них богатую пищу как человек ограниченного ума со множеством смешных сторон. Не подлежит сомнению и то, что если Крейслер жалуется на печальное одиночество своего детства и описывает грустное состояние своей души в то время, то это следует приписать его отношениям к дяде. Он не мог уважать человека, который должен был заменять ему отца и казался ему смешным всеми своими поступками.

Лисков хотел совсем взять к себе мальчика, и это удалось бы ему, если бы благородная натура Иоганна не воспротивилась. Проницательный ум, глубокое чувство и необыкновенная восприимчивость составляли неотъемлемые достоинства органного мастера; что же касается его юмора, то это было не то редкое настроение души, которое проистекает из глубокого знания жизни и борьбы противоположных принципов, – здесь проявлялось только очень сильное отвращение к пошлости в соединении с талантом прилагать это чувство к жизни и потребностью некоторых диких проявлений. Отсюда вытекали язвительные насмешки Лискова и злорадство, с которым он яростно преследовал все, что считал дурным. Это-то злорадное издевательство и уязвило нежное чувство мальчика и помешало близким отношениям между ним и поистине отечески расположенным к нему другом.

Причудливый органный мастер однако много способствовал развитию глубокого юмора, бившегося в натуре мальчика и так сильно развившегося впоследствии.

Лисков рассказывал Иоганну про его отца, бывшего другом его юности, и дядюшка постоянно оставался в тени, в то время как брат его выступал в ярком свете. Так однажды органный мастер восхвалял глубокую музыкальность отца и насмехался над глупым способом, которым дядя преподавал мальчику первые элементы музыки. Иоганн, вся душа которого была проникнута мыслью о том, кто был ему всего ближе и кого он никогда не знал, готов был слушать о нем без конца. Но вдруг Лисков замолк и стал смотреть в землю, как человек, пораженный необыкновенно важной мыслью.

– Что с вами, мейстер? Что вас так взволновало? – спросил Иоганн.

Лисков встряхнулся, точно пробудившись от сна, и сказал, улыбаясь:

– А помнишь, Иоганн, как я вышиб у тебя из-под ног скамейку, и ты скатился под фортепиано, перестав разыгрывать ужасные дядюшкины арии и менуэты?

– Ах, – возразил Иоганн, – я не хочу вспоминать о том, как я вас увидел в первый раз; вы шутили и обидели ребенка!

– И ребенок был достаточно груб, – ответил Лисков. – Но никак не думал я тогда, что в тебе сидит искусный музыкант, а потому, сынок, сделай милость, сыграй мне хороший хорал на маленьком органе, а я буду раздувать мехи.

Здесь нужно заметить, что у Лискова было большое пристрастие ко всяким необыкновенным игрушкам, и он восхищал этим Иоганна. Когда тот был еще ребенком, Лисков при всяком своем посещении приносил ему какой-нибудь замечательный подарок. То давал он ему яблоко, распадавшееся на тысячу кусков при первом прикосновении, то какое-нибудь печенье удивительной формы. Когда же мальчик стал подрастать, он радовал его то тем, то другим поразительным фокусом натуральной магии. Юноша помогал ему строить оптические машины, составлять симпатические чернила и так далее. Но лучше всего, что сделал органный мастер для Иоганна, был орган с восьмифутовой подставкой и картонными трубами, походивший на произведение старинного органного мастера XVII века, Евгения Каспарини, которое можно видеть в императорской венской кунсткамере. Удивительный инструмент Лискова отличался тоном, сила и приятность которого действовали неотразимо; Иоганн уверял, что он не может играть на нем без сильнейшего волнения и что при этом ему приходят в голову прекрасные церковные мелодии.

На этом-то органе должен был Иоганн играть органному мастеру. Сыгравши по требованию Лискова два хорала, он перешел на гимн Misericordiam domini cantabo (Воспою милосердие божие), который сочинил незадолго перед тем. Когда Иоганн кончил, Лисков вскочил, порывисто прижал его к груди и воскликнул с громким смехом:

– Негодяй, зачем ты дразнишь меня своей плаксивой кантиленой? Если бы я не был твоим вечным шутом, ты бы никогда не сделал ничего порядочного. Но теперь я бегу и бросаю тебя одного, и ты должен искать себе в мире другого шута, который был бы для тебя тем же, чем я.

При этом в глазах у него стояли слезы. Он выбежал из комнаты, сильно хлопнув дверью, но потом опять просунул в дверь голову и сказал очень мягко:

– Мы, может быть, никогда больше не увидимся. Прощай, Иоганн! Если дядя хватится своей гродетуровой куртки с красными цветами, скажи, что я ее взял и хочу сделать из нее тюрбан, чтобы изображать султана. Прощай, Иоганн!

Никто не мог понять, зачем Лисков так внезапно покинул милый городок Гонионесмюль, и отчего он никому не сказал, куда направил свой бег.

Дядя сказал:

– Я давно уже думал, что его беспокойный дух должен в чем-нибудь проявиться; он делает прекрасные органы, но мало придерживается поговорки: «Сиди на месте и кормись хорошенько». Хорошо, что наше фортепиано в порядке, а необузданными людьми я не интересуюсь!

Но совсем иначе думал Иоганн. Ему недоставало Лискова, и Гонионесмюль казался ему мрачной темницей.

И вот случилось, что он последовал совету органного мастера и захотел поискать для себя в мире другого шута. Дядя полагал, что, окончивши ученье, Иоганн может отправиться в резиденцию высиживать яйца под крыльями своего дядюшки, посольского советника. Так и случилось.

Тут биограф очень недоволен. Он дошел до второго момента в жизни Иоганна Крейслера, о котором обещал рассказать любезному читателю, т. е. о том, как именно Крейслер потерял желанный пост посольского советника и удалился из резиденции, – но он видит, что все его сведения об этом пункте бедны, неполны и бессвязны.

Поэтому приходится сказать в конце концов, что вскоре после того, как Крейслер поступил на место своего умершего дяди и сделался посольским советником, князя посетил в его резиденции некий могучий коронованный колосс и так сердечно и крепко сжал в своих железных объятиях своего лучшего друга, что князь едва не испустил дух. В особе могучего колосса было нечто неотразимое, его желания должны были исполняться даже в тех случаях, если для этого приходилось обращать все в хаос и разрушение. Многие находили его дружбу губительной и желали от нее отделаться, но вследствие этого перед ними возникала трудная задача или признать спасительность этой дружбы, или избрать себе другой пункт, откуда можно было, пожалуй, увидать могучего колосса в более правильном свете.

Крейслер очутился в таком же положении.

Несмотря на дипломатическую карьеру, он сохранил большую наивность и, вероятно, вследствие этого в иные минуты не знал, на что решиться. В одну из таких минут он спросил у некой красивой дамы в глубоком трауре, какого она мнения о посольских советниках. Отвечая ему на это, она сказала много хороших и умных слов, но в конце концов пришла к тому заключению, что не может быть высокого мнения о посольских советниках, которые восторженно занимаются искусством, но не вполне ему отдаются.

– Милейшая из вдов, – сказал при этом Крейслер, – я уезжаю.

Когда он надел дорожные сапоги и явился попрощаться, со шляпой в руках, – разумеется, не без приличных случаю волнения и печали, – вдова положила ему в карман вызов на место капельмейстера при дворе того самого эрцгерцога, который проглотил землю князя Иринея.

Едва ли нужно прибавлять, что дама в трауре была не кто иная, как советница Бенцон, которая только что потеряла мужа.

Удивительно то, что Бенцон в то самое время, как…………………………………………………………

(М. пр.) …Понто побежал прямо к девушке, торговавшей хлебом и колбасой, которая чуть не убила меня насмерть, когда я приветливо подошел к ней.

– Друг Понто, что ты делаешь! Будь осмотрителен! Остерегайся этой бессердечной варварки и мстительного колбасного принципа! – так кричал я Понто, но он не обращал на меня внимания и продолжал свой путь, я же следовал за ним издали, чтобы прийти ему на помощь, если он будет в опасности. Добежав до стола, Понто поднялся на задние лапы и начал подпрыгивать и плясать вокруг девушки, которой это очень нравилось. Она подозвала его к себе, он подошел, положил ей голову на колени, потом опять вскочил, весело залаял и начал прыгать вокруг стола, слегка обнюхивая его и ласково заглядывая девушке в глаза.

– Хочешь колбаски, пуделек? – спросила девушка. Понто приятно замотал хвостом и громко залаял, а она, к моему немалому удивлению, взяла одну из лучших и самых больших колбас и протянула ее Понто. Он как бы в благодарность протанцевал ей маленький танец и затем поспешил ко мне с колбасой, которую положил передо мной с приветливыми словами:

– Ешь, подкрепляйся, мой милый!

Когда я съел колбасу, Понто пригласил меня следовать за ним; он хотел привести меня назад к мейстеру Абрагаму. Мы медленно пошли рядом, так что нам было удобно вести по дороге разумные разговоры.

– Я вижу, милый Понто (так начал я свою речь), что ты гораздо лучше меня знаешь свет. Никогда не сумел бы я тронуть сердце этой варварки, а тебе это легко удалось! Но, извини, во всем твоем поведении с продавщицей колбасы было нечто, против чего возмущалась вся моя природа; это была недостойная лесть и отсутствие чувства собственного достоинства; нет, дорогой пудель, никогда бы не решился я так ласкаться, так заискивать и так смело просить милостыню, как ты. При самом сильном голоде или когда что-нибудь особенно возбуждает мой аппетит, я ограничиваюсь тем, что вскакиваю на стул за спину хозяина и выражаю свое желание тихим урчаньем. И даже это есть скорее напоминание о долге следить за моими нуждами, чем просьба о благодеянии.

 

Понто громко рассмеялся на эти слова.

– Милый мой Мур, – ответил он, – ты, может быть, прекрасный литератор и знаешь много такого, о чем я не имею никакого понятия, но в действительной жизни ты ничего не смыслишь, и тебя может погубить твое полное отсутствие житейской мудрости. Во-первых, ты рассуждал бы, вероятно, иначе до получения колбасы, так как голодные гораздо услужливее и милее сытых, а во-вторых, ты в большом заблуждении относительно моей мнимой покорности. Ты ведь знаешь, что прыганье и танцы доставляют мне большое удовольствие, так что я часто занимаюсь этим по собственному почину. Когда же я ради прихоти показываю свое искусство людям, мне очень забавно видеть, как эти дураки воображают, что я стараюсь из особой симпатии к их особам и только для того, чтобы доставить им удовольствие. Они думают это даже тогда, когда можно вывести совсем противоположное заключение. Ты только что видел живой пример этого, мой милый. Ну разве не было сразу видно, что я проделывал свои штуки только для того, чтобы получить колбасу? Однако девушка пришла в восторг оттого, что я показываю свое искусство именно ей, как особе, способной меня оценить; из-за этого она и сделала то, чего я добивался. Житейская мудрость учит тому, чтобы, делая что-либо для себя, придавать этому такой вид, будто мы действуем по желанию других, которые бывают этим очень польщены и начинают желать всего того, чего мы добиваемся. Многие кажутся любезными, милыми, услужливыми, точно они только и думают, что о других, а на уме у них только свое собственное «я», которому, сами того не зная, служат другие. То, что тебе угодно называть недостойной лестью, есть не что иное, как мудрая тактика, основанная на понимании чужой глупости и уменьи ею пользоваться.

– О Понто, – возразил я, – ты светский, опытный человек, это несомненно, и я повторяю, что ты лучше меня знаешь жизнь, но все же я не могу поверить, чтобы тебе могло доставлять удовольствие твое удивительное искусство. По крайней мере, меня мороз подирал по коже, когда ты в моем присутствии принес своему господину прекрасный кусок жаркого, крепко держа его в зубах и не съевши ни кусочка, пока не получил позволения господина.

– А скажи-ка мне, милый Мур, что было потом? – спросил Понто.

– Твой господин и мейстер Абрагам хвалили тебя свыше всякой меры, – ответил я, – и поставили перед тобою целую тарелку жаркого, которое ты уничтожил с необыкновенным аппетитом.

– Ну что же, – возразил Понто, – неужели ты думаешь, милейший мой кот, что если бы я съел хоть маленькую часть того куска, который я держал в зубах, мне досталась бы такая великолепная порция жаркого? Знай, неопытный юноша, что не следует скупиться на малые жертвы, когда можешь получить большие выгоды. Меня удивляет, что при твоей начитанности ты не знаешь многих простых вещей. Я признаюсь тебе, положа лапу на сердце, что, попадись мне где-нибудь в углу блюдо жаркого, я бы съел его, не дожидаясь позволения моего господина, если бы можно было сделать это незаметно. Такова уж наша природа, что мы ведем себя в углу совсем не так, как посреди улицы. Одно из самых глубоких житейских правил говорит нам, что следует быть честным в мелочах.

Некоторое время я молчал, обдумывая правила, высказанные Понто. Мне казалось, будто я где-то читал, что всякий должен поступать сообразно общему принципу, или же так, как бы он желал, чтобы с ним поступали другие, и я напрасно старался связать этот принцип с житейской мудростью Понто. Мне пришло на ум, что дружба, выказываемая им мне в эту минуту, также могла вредить мне и приносить пользу ему одному. Я невольно высказал это предположение.

– Ах ты, негодный, – смеясь воскликнул Понто, – о тебе тут не может быть и речи! Ты не можешь принести мне никакой пользы и никакого вреда. Твоим мертвым наукам я не завидую, стремления у нас с тобой разные; если же ты вздумаешь выказывать мне враждебность, то ведь я превзойду тебя и в силе, и в проворстве. Одним прыжком, одним ловким захватом моих острых зубов мог бы я сразу с тобой покончить.

Здесь я почувствовал великий, страх, усилившийся еще больше, когда большой черный пудель обычным образом приветствовал Понто, и когда оба они вступили в тихий разговор, бросая на меня сверкающие взгляды.

Прижав уши, отошел я в сторону, но скоро черный пудель оставил Понто, и он снова подбежал ко мне, крича издали:

– Иди сюда, милый друг!

– О небо! – в волнении заговорил я. – Кто был этот суровый мужчина, – вероятно, не менее тебя опытный в житейских делах?

– Ты, кажется, испугался моего доброго дяди, пуделя Скарамуца? – удивился Понто. – Мало тебе быть котом, ты хочешь еще быть зайцем.

– Но зачем же, – сказал я, – твой дядя бросал на меня сверкающие взгляды, и о чем вы с ним так таинственно шептались?

– Не скрою от тебя, милый Мур, – отвечал Понто, – что мой старый дядя немного сварлив и придерживается устарелых понятий, как это нередко бывает со стариками. Он удивился тому, что мы с тобой идем вместе: он находит, что нашему сближению мешает неравенство положения. Я уверил его, что ты очень приятный и образованный юноша и что до сих пор я очень хорошо проводил с тобой время. Тогда он сказал, что я могу видеться с тобой время от времени наедине, но только чтобы я не вздумал водить тебя в собрание пуделей, так как ты не можешь участвовать в этих собраниях; твои короткие уши слишком ясно выдают твое низкое происхождение; смышленые длинноухие пудели сочтут тебя недостойным. Я пообещал ему не водить тебя туда.

Если бы я знал тогда что-нибудь о моем великом предке, Коте в сапогах, который занимал многие должности и был ближайшим другом короля Готлиба, я бы легко доказал другу Понто, что собрание пуделей могло бы считать себя очень польщенным присутствием потомка знаменитейшего рода; но пока я должен был оставаться в неизвестности и терпеть, наблюдая, как Понто и Скарамуц надо мной величались. Мы пошли дальше. Впереди нас шел молодой человек, который вдруг издал радостное восклицание и так быстро обернулся, что непременно бы ушиб меня, если бы я не отскочил в сторону. Так же громко вскрикнул и другой молодой человек, шедший тому навстречу. Они бросились друг другу в объятия, как друзья, которые давно не видались, прошли мимо нас несколько шагов рука об руку и расстались не менее нежно. Тот, что шел сначала впереди нас, долго смотрел на уходящего друга, а потом быстро юркнул в какой-то дом. Понто остановился, и я также. Тогда открылось окно во втором этаже того дома, куда вошел молодой человек, и мы увидали его, стоящего за спиной прекрасной молодой девушки; оба они очень смеялись, глядя на друга, с которым молодой человек только что расстался. Здесь Понто проворчал сквозь зубы что-то такое, чего я не понял.

– Что ты медлишь, дорогой Понто? Не пойдем ли мы дальше? – спросил я, но Понто стоял неподвижно, потом сильно махнул головой и молча продолжал путь.

Когда мы дошли до приятного места, окруженного деревьями и статуями, Понто сказал мне:

– Побудем здесь немного, дорогой Мур, у меня не выходят из головы эти юноши, так сердечно обнимавшиеся на улице. Они такие же друзья, как Дамон и Пилад.

– Дамон и Пифий, – поправил я. – Пилад был другом Ореста, которого он нежно укладывал в постель и поил ромашкой всякий раз, когда демон и фурии слишком преследовали несчастного. Видно, что ты не особенно сведущ в истории, милый Понто.

– Это все равно, – продолжал Понто, – но историю двух друзей я знаю прекрасно и расскажу тебе ее со всеми подробностями, так как я слышал ее двадцать раз от моего господина. Быть может, рядом с Дамоном и Пифием, Орестом и Пиладом ты поставишь еще и третью пару: Вальтера и Формозуса. Формозус – это тот самый молодой человек, который чуть не упал, обрадовавшись встрече со своим дорогим Вальтером. В одном красивом доме с зеркальными стеклами живет старый, украшенный орденами президент, которого Формозус сумел так очаровать своим светлым умом, ловкостью и блестящей ученостью, что старик полюбил его, как родного сына. И вдруг Формозус потерял свою веселость и сделался бледен и томен; десять раз в течение четверти часа испускал он такие тяжкие вздохи, как будто хотел расстаться с жизнью, и был до такой степени погружен в свои мысли, что, казалось, забывал все на свете.

Долго добивался старик, чтобы юноша открыл ему причину своего таинственного горя; наконец, оказалось, что он смертельно влюблен в единственную дочь президента. Сначала старик испугался: он вовсе не рассчитывал выдать дочку за человека без положения и без чина, каким был Формозус, но так как бедный юноша увядал на его глазах, то он призвал на помощь свое мужество и спросил Ульрику, нравится ли ей юный Формозус и говорил ли он ей что-нибудь о своей любви. Ульрика опустила глазки и сказала, что хотя Формозус и не объяснялся ей по своей великой сдержанности и скромности, но она уже давно заметила, что он ее любит, так как это нетрудно было заметить. Ей Формозус тоже очень нравится, и если ничто этому не мешает, и дорогой папа ничего не имеет против…

Короче, Ульрика сказала все, что говорят в таких случаях девушки, которые перешли уже цветущую пору юности и часто подумывают: «Кто будет тот, который поведет меня к алтарю?»

Услышав такой ответ, президент сказал Формозусу: «Подними свою голову, мальчик, будь счастлив и доволен: Ульрика будет твоею».

Итак, Ульрика стала невестою юного Формозуса. Все завидовали счастью красивого и скромного юноши, но один человек пришел от этого в отчаяние: это был друг Формозуса, Вальтер, с которым он жил душа в душу. Вальтер видел Ульрику раз в жизни, говорил с ней и влюбился в нее, быть может, еще сильнее, чем Формозус. Однако, я все говорю про любовь, а ведь я не знаю, был ли ты когда-нибудь влюблен, милый кот, и знаешь ли ты, что это за чувство?

– Что касается меня, милый Понто, – ответил я, – то я не думаю, чтобы мне случалось влюбляться; это состояние описано у многих писателей, но ничего подобного я не испытывал. Конечно, не всегда можно верить писателям, но, судя по тому, что я знаю и читал, любовь есть не что иное, как психическая болезнь или особый род помешательства, который обнаруживается у людей тем, что они принимают предмет не за то, что он есть на самом деле; так, например, обыкновенную толстую девушку, вяжущую чулки, принимают за богиню. Но продолжай свой рассказ, милый пудель.

– Вальтер, – так продолжал Пудель, – бросился на шею Формозусу и сказал ему, обливаясь горькими слезами: «Ты отнимаешь у меня счастье всей моей жизни, но так как и ты будешь счастлив, то в этом мое утешение; прощай, дорогой мой, прощай навсегда!»

Тут Вальтер отправился в лес и хотел покончить с собой, но так как он в отчаянии забыл зарядить пистолет, то дело окончилось только несколькими припадками помешательства, которые повторялись ежедневно. Однажды Формозус, который не видел его уже несколько недель, пришел к нему совершенно расстроенный и увидел, что друг его стоит на коленях и громко стонет перед пастельным портретом Ульрики, висящим на стене, в рамке и под стеклом.

«Нет, – воскликнул Формозус, прижимая к груди Вальтера, – я не могу выносить твое горе и отчаяние, я жертвую тебе моим счастьем! Я отказался от Ульрики и уговорил старика-отца, чтобы он взял тебя в зятья. Ульрика любит тебя, – быть может, сама того не зная. Проси ее руки, а я удалюсь. Прощай!» Он хотел уйти, но Вальтер его удержал. Ему казалось, что он грезит, и он поверил своему счастью только тогда, когда Формозус показал ему собственноручную записку старого президента, в которой было приблизительно следующее: «Ты победил, благородный юноша! Неохотно расстаюсь я с тобой, но я уважаю твою дружбу, напоминающую черты геройства, о которых читаем мы у древних писателей. Если господин Вальтер, весьма достойный юноша, занимающий прекрасную должность, посватается к моей Ульрике и она примет его предложение, я со своей стороны ничего не имею против». Формозус уехал, а Вальтер сделал предложение Ульрике, которая вышла за него замуж.

Старый президент несколько раз писал к Формозусу, осыпая его похвалами и спрашивая, не будет ли ему приятно принять от него три тысячи талеров, – разумеется, не в виде утешения, так как об этом незачем и упоминать, а как знак его искреннего расположения. Формозус отвечал старику, что ему должна быть известна скромность его потребностей: деньги неспособны сделать его счастливым, только время может исцелить его горе, в котором не виноват никто, кроме судьбы, зажегшей любовь к Ульрике в сердце верного друга; всему виною судьба, о благородном поступке не может быть и речи. А впрочем, он готов принять подарок с тем условием, чтобы деньги были переданы некой бедной вдове, живущей там-то и там-то со своей добродетельной дочерью. Вдову отыскали и вручили ей три тысячи талеров, предназначенные для Формозуса. Вскоре за тем Вальтер написал Формозусу: «Я не могу больше жить без тебя, возвращайся и приди в мои объятия!» Формозус исполнил его желание и узнал, что Вальтер отказался от своего прекрасного места с условием, что его получит Формозус, который давно стремился получить такое же. Формозус действительно получил место и очутился в гораздо лучшем положении, чем был прежде, если не считать его погибших надежд относительно женитьбы на Ульрике. В городе и во всей округе удивлялись благородству обоих друзей, их поступки считали отголоском забытых прекрасных времен и примером геройства, на который способны только возвышенные души.

 

– В самом деле, – начал я, когда замолк Понто, – судя по всему, что я читал, Вальтер и Формозус, должно быть, благородные и твердые люди, которые, жертвуя всем друг для друга, ничего не знают о твоей хваленой житейской мудрости.

– Гм… – возразил Понто, иронически улыбаясь, – это еще неизвестно. Следует упомянуть о двух обстоятельствах, которых никто в городе не заметил и которые я знаю отчасти от моего господина, отчасти по собственным наблюдениям. Любовь Формозуса к богатой дочери президента была не так уж глубока, как думал ее старый отец, так как в самом разгаре этой убийственной страсти молодой человек не упускал случая каждый вечер после безнадежно проведенного дня посещать некую хорошенькую маленькую швейку. Когда же Ульрика сделалась его невестой, то он увидел, что ангелоподобная барышня в некоторых случаях внезапно превращается в чертенка. Кроме того, он узнал из верных источников одну неприятную новость, а именно – что фрейлен Ульрика делала в городе особого рода открытия по части любовного счастья; тут и напало на него вдруг непреодолимое благородство, заставившее его пожертвовать другу богатую невесту. Вальтер действительно страстно влюбился в Ульрику, увидя ее в каком-то собрании во всем блеске туалета. Ульрике же было все равно, кто из двух друзей будет ее мужем: Вальтер или Формозус. У Вальтера была действительно очень доходная должность, где он, однако, так накуралесил, что ему пришлось бы ее вскоре оставить. Он решил удалиться, устроивши все в пользу друга, и спасти свою честь этим поступком, имевшим все признаки благородства. Три тысячи талеров были препровождены в виде бумаг некой представительной особе, которая изображала иногда мать, иногда ведьму, а иногда хозяйку одной красивой швеи. В этом деле она играла двойную роль. При получении денег она была матерью, а потом, когда принесли их и она получила порядочную награду, она сделалась хозяйкой девушки, которую ты знаешь, мой милый Мур: это та самая, с которой Формозус только что смотрел в окно. Впрочем, и Формозус, и Вальтер давно уже знают, каким образом они превзошли друг друга в благородстве чувств, оба давно уже избегают друг друга, желая избавиться от взаимных похвал, и потому их сегодняшняя встреча, когда случай свел их на улице, и была так сердечна.

В эту минуту поднялся страшный шум. Люди наскакивали друг на друга, крича: «Пожар! Пожар!» По улице мчались всадники, и гремели экипажи. Из окон одного из домов неподалеку от нас вырывались клубы дыма и пламени. Понто помчался вперед, а я в страхе взобрался наверх по высокой лестнице, прислоненной к какому-то дому, и вскоре был на крыше в полной безопасности. И вдруг все вокруг меня…

(М. л.) – Совершенно неожиданно, – говорил князь Ириней, – без опроса гофмаршала, без предупреждения дежурных камергеров и даже, – но это между нами, я прошу вас, мейстер Абрагам, не разглашать этого дальше, – почти без доклада: в передней не было ни одного лакея, эти ослы играли в карты. О, игра – это большой порок!.. Когда он уже входил в дверь, его остановил столовый служитель, который, к счастью, проходил мимо, и спросил, кто он и как доложить о нем князю. Но все-таки он мне понравился; он очень приличный господин. Вы, кажется, говорили, что прежде он был побольше, чем простой музыкант, и даже имел некоторое положение?

Мейстер Абрагам заверил, что Крейслер жил прежде в совершенно других условиях, что ему доводилось даже обедать за княжеским столом, и только всесокрушающая буря времени вырвала его из этих условий. Впрочем, он желает, чтобы покрывало, набрасываемое на его прошлое, оставалось неприподнятым.

– Итак, – продолжал князь, – он знатного рода; быть может, барон или граф, быть может, даже… не следует заходить слишком далеко в заоблачных мечтаниях! У меня ведь un faible[27] к таким мистериям! Прекрасное это было время после французской революции, когда маркизы выделывали сургуч, а графы вязали ночные колпаки из филе и желали называться просто monsieur, и все веселились на большом маскарадном балу. Что же касается господина фон Крейслера, то Бенцон кое-что понимает; она рекомендовала его мне с очень хорошей стороны, и она права. По его манере держать шляпу под мышкой я сейчас же узнал благовоспитанного человека хорошего тона.

Тут князь присоединил еще несколько похвал относительно внешности Крейслера, так что мейстер Абрагам был уверен, что его план удастся. Он рассчитывал ввести своего друга в лучшее придворное общество в качестве капельмейстера и таким образом удержать его в Зигхартсвейлере. Но когда он об этом заговорил, князь очень решительно объявил, что из этого ничего не выйдет.

– Подумайте сами, мейстер Абрагам, – сказал он, – можно ли ввести этого приятного человека в мой тесный семейный круг, если я сделаю из него капельмейстера, другими словами – моего официанта? Я мог бы дать ему придворную должность и сделать его maître des plaisirs или maître des spectacles[28], но ведь он прекрасно знает музыку и знает толк в театре, как вы говорите. Я не желаю отступать от правила моего покойного родителя, который всегда говорил, что вышеупомянутые maîtres должны ничего не понимать в том, чем они распоряжаются, – иначе они бы слишком много занимались и интересовались актерами, музыкантами и т. п. А потому пусть лучше господин фон Крейслер сохранит маску иностранного капельмейстера и вступит с ней во внутренние покои княжеского дома по примеру одного знатного человека, который некогда под маской гнусного истриона забавлял образованнейшее общество своими интересными фокусами.

Тут мейстер Абрагам собрался уже уходить, но князь остановил его:

– Так как вы, по-видимому, chargé d’affaires[29] господина фон Крейслера, то я не буду от вас скрывать, что мне не понравились в нем только две вещи, которые, быть может, не более как привычка. Вы понимаете, что я хочу сказать. Во-первых, когда я с ним говорю, он смотрит мне прямо в лицо. У меня ведь не маленькие глаза, и я могу смотреть так же страшно, как некогда Фридрих Великий; ни один камер-юнкер, ни один паж не может выдержать, когда я пронизываю его своим ужасным взором и спрашиваю, не наделал ли mauvais sujet[30] новых долгов или не съел ли марципан, – а на господина фон Крейслера я могу смотреть сколько угодно: он не обращает на это никакого внимания, только улыбается, и я сам опускаю глаза. Кроме того, у него странная манера говорить, отвечать и вести разговор: иногда просто можно подумать, что ваши слова не особенно интересны, и таким образом выходит… Клянусь вам, мейстер, что это невыносимо, и вы должны позаботиться о том, чтобы господин фон Крейслер оставил эти привычки.

27Слабость (фр.).
28Устроитель зрелищ (фр.).
29Поверенный (фр.).
30Повеса (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru