bannerbannerbanner
Рассуждения кота Мура

Эрнст Теодор Амадей Гофман
Рассуждения кота Мура

Полная версия

Отец его, строгий и упрямый человек, почти насильно заставил его взяться за искусство постройки органов, которым сам занимался как обыкновенным, тяжелым ремеслом. Он не допускал, чтобы кто-либо другой, кроме органного мастера, прилагал руку к инструменту, и ученики его должны были сделаться искусными столярами и литейщиками, прежде чем доходили до внутренней механики. Точность, прочность и легкость игры на инструменте старик считал главным качеством, а в душе его, в тоне он ничего не смыслил, что удивительно сказывалось на органах его работы, которым справедливо приписывали жесткий и резкий звук. Кроме того, старик особенно любил старинные ребяческие штуки. Так, к одному органу приделал он царей Давида и Соломона, которые во время игры как бы в удивлении качали головами. Ни один из его органов не обходился без трубящих или отбивающих такт ангелов, петухов, хлопающих крыльями, и т. д. Часто Абрагаму удавалось только в том случае избегнуть заслуженных или незаслуженных колотушек или вызвать у старика выражение отеческой радости, если он изобретал какую-нибудь особенную штуку, – например, громкое кукареку для нового петуха. Робко и страстно ждал Абрагам того времени, когда он научится ремеслу и пойдет странствовать. Наконец это время пришло, и он оставил отчий дом, чтобы никогда больше в него не возвращаться.

Во время этого странствования в обществе других подмастерьев, по большей части распутных и грубых парней, он зашел в аббатство св. Власия в шварцвальдских горах и услышал там знаменитый орган старого Иоганна Андреаса Зильбермана. В дивных, полных звуках этого инструмента впервые сошло в его душу волшебство благозвучия; он почувствовал, что перенесся в другой мир, и с этой минуты весь исполнился любовью к тому искусству, которым прежде занимался с отвращением. Но тут вся его жизнь с ее прежней обстановкой показалась ему до такой степени недостойной, что он употребил все свои силы, чтобы выкарабкаться из той тины, в которой он погряз, как ему казалось. Его природный ум и способность к усвоению позволяли ему делать гигантские шаги в научном образовании, и все же нередко чувствовал он, какие цепи наложили на него его прежнее воспитание и низменная среда. Кьяра и связь с этим таинственным существом – вот второй светлый пункт его жизни, и таким образом и то и другое, т. е. пробуждение чувства благозвучия и любовь Кьяры, создали в его поэтическом существе дуализм, который благодетельно подействовал на его грубую, но сильную натуру. Только что оторвавшись от ночлежных приютов и шинков, где среди густого табачного дыма раздавались непристойные песни, юный Абрагам, благодаря случаю или, вернее, своему искусству делать механические игрушки, которым он, как уже известно читателю, умел придавать вид тайны, перенесся в обстановку, которая должна была создать ему новый мир, где он навсегда остался чужим человеком и держался только тем, что всегда сохранял тот твердый тон, которым наделила его внутренняя природа. Этот твердый тон делался постепенно все тверже и тверже, основываясь не на простой грубости, а на ясном, здравом понимании людей, верном взгляде на жизнь и проистекающей из этого меткой насмешке. Поэтому если юношу только терпели, то мужчина уже внушал большое уважение, так как в нем чувствовали слишком опасные принципы. Ничего нет легче, как импонировать известным знатным людям, которые всегда далеки от того, за что их считают. Именно об этом и думал мейстер Абрагам в ту минуту, как шел в рыбачий домик, возвращаясь с прогулки. Он разразился при этом громким, искренним смехом, облегчившим его стесненную грудь.

Причиной глубокого уныния, вообще несвойственного мейстеру Абрагаму, было живое воспоминание о моменте в церкви аббатства св. Власия и об утраченной Кьяре. «Отчего, – говорил он себе самому, – именно теперь так сочится кровь из этой раны, которую я считал давно зажившей? Отчего предаюсь я пустым мечтам в то время, когда, как мне кажется, я должен деятельно взяться за машину, которую какой-то злой дух как будто фальшиво направил?» Мейстера Абрагама пугала мысль, что, по-видимому, есть нечто угрожающее его своеобразным поступкам, но, как уже сказано выше, он напал, по ассоциации идей, на мысль о знатных людях, над которыми посмеялся, и в ту же минуту почувствовал облегчение.

Он вошел в рыбачий домик, чтобы прочесть письмо Крейслера.

А в княжеском дворце произошли между тем замечательные вещи. Лейб-медик сказал:

– Удивительно! Это вне всякой практики, вне всяких наблюдений!

Княгиня добавила:

– Так и должно было случиться, и принцесса не скомпрометирована!

Князь произнес:

– Кажется, ясно, что я это запретил, но у этой crapule[96], у этих ослов-слуг нет ушей. Старший лесничий должен позаботиться о том, чтобы принцу больше не попадался в руки порох.

Советница Бенцон сказала:

– Благодарение небу, она спасена!

В это время принцесса Гедвига смотрела в окно своей спальни, время от времени воспроизводя отрывочные аккорды на той самой гитаре, которую Крейслер забросил в недобрую минуту и которую снова взял из рук Юлии уже освященной, как он выразился. На диване сидел принц Игнатий и со слезами жаловался: «Больно, больно!», а перед ним стояла Юлия, прилежно занимавшаяся тем, что терла сырой картофель на серебряном блюдечке.

Все это происходило после события, которое лейб-медик с полным правом назвал удивительным и стоящим вне всякой практики. Принц Игнатий, как уже много раз видел читатель, сохранил невинность ума и нетронутость шестилетнего мальчика и поэтому охотно играл точно дитя. В числе прочих игрушек у него была маленькая, отлитая из металла пушка, служившая для его любимой игры, которою он очень редко мог наслаждаться, так как при этом требовались разные вещи, не всегда бывшие под рукой, как-то: порох, дробь и маленькая птичка. Если у него все это было, он заставлял маршировать свои войска, совершал военный суд над птичкой, бунтовавшей на утраченной земле княжеского папаши, заряжал пушку и стрелял в птичку, которую привязывал с черным сердцем на груди к подсвечнику, причем иногда убивал ее до смерти, а иногда и нет, так что вынужден был прибегать к перочинному ножику, чтобы довершить наказание государственного преступника.

Десятилетний мальчик садовника Фриц поймал для принца красивую пеструю коноплянку и, по обыкновению, получил от него за это крону. Принц сейчас же пробрался в охотничью комнату в отсутствие охотников, отыскал дробь и порох и запасся необходимыми зарядами. Он хотел уже начать свою экзекуцию, которая требовала, по-видимому, быстрых действий, так как щебечущий пестрый мятежник употреблял всевозможные старания, чтобы улететь, – как вдруг ему пришло на ум, что принцессе Гедвиге, которая стала теперь такой послушной, нельзя отказать в удовольствии присутствовать при наказании маленького государственного преступника. Поэтому он взял под одну руку ящик, где лежала вся его армия, под другую пушку, птицу же зажал в свободную ладонь и, так как князь запретил ему видеть принцессу, потихоньку пробрался в спальню Гедвиги, где нашел ее лежащей в платье на постели все в том же каталепсическом состоянии. Как это сейчас окажется, было и плохо, и хорошо, что камеристки оставили принцессу.

Принц, не мешкая, привязал птицу к подсвечнику, выставил в порядке всю свою армию, зарядил пушку, потом поднял принцессу с постели, заставил ее подойти к столу и объявил, что она будет изображать главнокомандующего, а он останется князем и сейчас зажжет снаряд, который убьет мятежника. Избыток снарядов погубил дело: принц слишком сильно набил пушку и кроме того рассыпал порох по всему столу; когда он разрядил пушку, то не только раздался необыкновенный треск, но и просыпанный порох вспыхнул и сильно обжег ему руку, так что он громко вскрикнул и даже не заметил того, что в минуту взрыва принцессу с силой отбросило на пол. На грохот выстрела все сбежались в комнату, предполагая несчастие; даже князь и княгиня, забывши в страхе про всякий этикет, вбежали в дверь вместе со слугами. Камеристки подняли принцессу с пола и положили ее на постель. Послали за лейб-медиком и за хирургом. По остаткам на столе князь понял, что случилось, и, сердито сверкая глазами, сказал принцу, который страшно кричал и жаловался:

– Ну вот, Игнатий, все это произошло из-за твоих дурацких детских проказ. Сейчас же положи на руку мазь и не реви, как уличный мальчишка! Розгой бы его… – Тут губы князя так затряслись, что нельзя было ничего разобрать, и он важно вышел из комнаты. Ужас охватил его слуг: князь уже не в первый раз называл принца по имени, обращаясь к нему без всяких титулов, и каждый раз выказывал дикий, с трудом подавляемый гнев.

Когда лейб-медик объявил, что наступил кризис, вследствие чего он надеется, что ужасное состояние принцессы скоро пройдет и она будет совсем здоровой, княгиня сказала с меньшим участием, чем можно было от нее ожидать:

– Dieu soit loué![97] Известите меня об остальном.

Но плачущего принца она нежно обвила руками, утешая его ласковыми словами, и затем последовала за князем.

Тем временем Бенцон, которой пришло на ум навестить вместе с Юлией несчастную Гедвигу, явились во дворец. Как только она услышала, что случилось, она поспешила в комнату принцессы, подбежала к ее постели, стала перед ней на колени, схватила руку Гедвиги и начала пристально смотреть ей в глаза, в то время как Юлия проливала горькие слезы, думая, что ее дорогая подруга скоро заснет сном смерти. Тогда Гедвига глубоко вздохнула и сказала глухим, едва слышным голосом:

 

– Он умер?

Тут принц Игнатий сразу перестал плакать, несмотря на свою боль, и, смеясь и фыркая от радости при мысли об удачной экзекуции, ответил:

– Да, да, сестрица-принцесса, совсем умер, он прострелен в самое сердце…

– Да, – сказала принцесса, снова закрывая глаза, которые она было открыла, – да, я знаю. Я видела каплю крови, которая вытекла из сердца, но она упала в мою грудь, и я превратилась в кристалл, а она осталась в трупе!

– Гедвига, – тихо и нежно произнесла советница, – Гедвига, проснитесь от ваших страшных снов. Гедвига, узнаете ли вы меня?

Гедвига слабо пошевелила рукой, как будто хотела, чтобы ее оставили.

– Гедвига, – продолжала Бенцон, – здесь Юлия.

На устах Гедвиги мелькнула улыбка. Юлия нагнулась над ней и осторожно поцеловала бледные губы подруги. Тогда Гедвига чуть слышно прошептала:

– Все прошло, через несколько минут я совсем оправлюсь, я чувствую это.

До сих пор никто не заботился о маленьком государственном преступнике, который лежал на столе с растерзанной грудью. Теперь же он попался на глаза Юлии, и в ту же минуту она поняла, что принц Игнатий опять играл в отвратительную, ненавистную ей игру…

– Принц, – сказала она, и щеки ее вспыхнули ярким румянцем, – что сделала вам бедная птица? За что вы так безжалостно убили ее? Это совсем глупая и жестокая игра, вы давно обещали мне оставить ее и не сдержали слова. Но если вы еще раз это сделаете, то я никогда больше не буду ни расставлять ваших чашек, ни учить говорить ваших куколок, ни рассказывать вам про водяного царя!

– Не сердитесь, не сердитесь, фрейлен Юлия, – защищался принц, – это был настоящий пестрый плут: он потихоньку отрезал фалды у всех солдат и, кроме того, начал бунтовать. Ах, мне больно, больно!

Бенцон с странной улыбкой посмотрела на принца и на Юлию, потом воскликнула:

– Сто́ит ли жаловаться из-за каких-то двух обожженных пальцев. Правда, что хирург бесконечно возится со своей мазью. Но ведь простое домашнее средство может помочь и не простым людям. Нужно достать сырого картофеля! – Она пошла к двери, но, точно вдруг осененная какой-то мыслью, остановилась, подошла к Юлии, обняла ее, поцеловала в лоб и сказала: – Ты – мое доброе, милое дитя и будешь вполне тем, чем ты должна быть! Берегись только необузданных, сумасшедших глупцов и спасай свои чувства от злых чар их соблазнительных речей.

Она бросила еще один испытующий взгляд на принцессу, которая, по-видимому, сладко и спокойно спала, и оставила комнату.

Вскоре вошел хирург с огромным пластырем в руках, клятвенно заверяя, что он уже давным-давно ждал в комнатах светлейшего принца, так как не предполагал, что он находится в спальне светлейшей принцессы. Он хотел уже приступить к принцу со своим пластырем, но камеристка, принесшая на серебряном блюдце две больших картофелины, перерезала ему дорогу, уверяя, что лучшее средство против ожогов – это тертый картофель.

– Я сама, – перебила Юлия камеристку, беря у нее из рук серебряное блюдце, – я сама сделаю вам пластырь, мой милый принц!

– Ваша светлость, – в страхе воскликнул хирург, – подумайте только! Домашнее средство от ожогов для такой высокой, княжеской особы! Искусство, одно только искусство может и должно здесь помочь!

Он опять хотел приступить к принцу, но тот отскочил от него, крича:

– Прочь, прочь! Фрейлен Юлия сама сделает мне пластырь, а искусство нужно изрезать в куски.

«Искусство» удалилось вместе со своим прекрасно сделанным пластырем, бросая ядовитые взгляды на камеристку.

Юлия заметила, что дыхание принцессы становится все сильнее и сильнее; но как же удивилась она, когда…

(М. пр.) …заснуть. Я вертелся на моем ложе то так, то этак и перепробовал всевозможные положения. То протягивался я во всю длину, то свертывался клубком, клал голову на свои мягкие лапы и нежно обертывал ее хвостом, закрывая глаза, то бросался на бок, вытягивая лапы и предоставляя хвосту в безжизненном равнодушии свешиваться с моего ложа. Но все, все было напрасно! Все запутаннее и запутаннее становились мои мысли и представления, и наконец я впал в бред, который можно было назвать не сном, а борьбой между бодрствованием и сном, как справедливо утверждают Мориц, Давидсон, Пудов, Тудеман, Вингольт, Рейль, Шуберт, Клуге и другие философские писатели, которых я не читал, трактовавшие о сне и грезах.

Солнце ярко светило в комнату хозяина, когда я пробудился, наконец, к ясному сознанию от этого бреда, от этой борьбы между бодрствованием и сном. О юноша-кот, изучающий эти строки! Насторожи уши и читай внимательно, чтобы от тебя не ускользнула их мораль! Прими к сердцу то, что я скажу о состоянии, безнадежность которого я могу описать тебе только слабыми красками. Я повторяю: прими к сердцу это состояние и по возможности прими во внимание себя самого, когда ты в первый раз испробуешь кошачий пунш в обществе кошачьих буршей. Пей умеренно; если же это будут порицать, то сошлись на меня и на мои наблюдения; пусть кот Мур будет твоим авторитетом, который, надеюсь, всякий признает и оценит.

Итак, что касается моего физического состояния, то я чувствовал себя не только несчастным и слабым, но еще особенно страдал от какой-то дерзкой и ненормальной потребности желудка, которую, вероятно, именно вследствие ее ненормальности невозможно было удовлетворить; она причиняла мне какое-то ненужное беспокойство, к чему присоединялось еще и возбуждение нервов, которые болезненно дрожали от физической неудовлетворенности. Это было ужасное состояние!

Но еще мучительнее было, пожалуй, мое психическое состояние. Вместе с горьким раскаянием и сокрушением о вчерашнем дне, в котором я не находил в сущности ничего предосудительного, сошло в мою душу безнадежное равнодушие ко всем земным благам. Я презирал все земные радости, все дары природы: мудрость, ум, шутку и т. д. Величайшие философы, умнейшие писатели казались мне теперь не лучше тряпичных кукол и так называемых вороньих пугал, но хуже всего было то, что это презрение распространялось также и на меня самого, и мне казалось теперь, что я сам – не что иное, как самый обыкновенный, жалкий мышиный кот! Что может быть убийственнее этого! Мысль, что со мной случилось величайшее несчастие, что вся земля есть юдоль страданий, сокрушала меня невыразимой скорбью. Я зажмурил глаза и заплакал!

– Ты гулял, Мур, и у тебя теперь скверно на душе? Да, да, это понятно! Проспись, старина, тебе станет легче!

Так воскликнул хозяин, когда я, не дотронувшись до завтрака, издал несколько болезненных звуков. О хозяин! Мог ли он знать и понимать мои страдания! Он не подозревал, как действуют общество буршей и кошачий пунш на нежные чувства!

Вероятно, был уже полдень, а я еще не двигался с своего ложа. Вдруг, – бог его знает, как он ко мне пробрался, – передо мной очутился брат Муциус. Я пожаловался ему на мое тяжкое состояние, но, вместо того, чтобы утешить и пожалеть меня, как я ожидал, он разразился громким смехом и воскликнул:

– Ого, брат Мур! Это не более как кризис, переход от недостойного филистерского мальчишества к достойному состоянию бурша; это и заставляет тебя думать, что ты болен и несчастлив. Ты еще не привык к благородному кутежу! Но сделай милость, сдержи себя, не криви твою морду и не жалуйся хозяину на твои страдания. Наша порода уже достаточно опозорена из-за этой кажущейся болезни, и злоречивые люди дали ей название, указывающее на нас, – не буду его повторять. А теперь встань, возьми себя в руки и пойди со мной; свежий воздух принесет тебе пользу, и, кроме того, ты должен прежде всего опохмелиться. Пойдем, ты сейчас узнаешь на практике, что это значит.

С тех пор, как я оставил филистерство, брат Муциус властвовал надо мной чрезвычайно, и я делал все, что он хотел. Медленно поднялся я со своего ложа, потянулся, насколько позволяли это мои отяжелевшие члены, и последовал на крышу за верным другом. Мы прошли несколько раз взад и вперед по крыше, и мне стало действительно немного лучше, свежее на душе. Тогда брат Муциус повел меня за трубу, и здесь я должен был, даже если бы мне это было противно, выпить две или три рюмки чистого селедочного рассола. Это и было то, что Муциус называл «опохмелиться». Удивительное средство! Что скажу я? Ненормальная потребность желудка прошла, беспокойство прекратилось, нервная система успокоилась, жизнь снова казалась мне прекрасной, я вновь ценил земные блага: науку, мудрость, ум, шутки и т. д. Я возвращен был самому себе, я был опять великолепный, высокосовершенный кот Мур! О природа, природа! Может ли быть, что две капли, вкушаемые легкомысленным котом по свободному и неукротимому желанию, производят бунт против благодетельного принципа, с материнской любовью вложенного тобою в его грудь и долженствующего убеждать его, что мир с его радостями, как-то: жареной рыбой, куриными костями, молочной кашей и т. д., есть наилучшее благо, а сам он – лучшее, что есть в этом мире, так как эти радости созданы только для него и ради него? Но кот-философ должен признать эту истину, ибо в ней есть глубокая мудрость; эта безутешная, страшная скорбь есть только противовес, который производит реакцию, необходимую в условиях бытия, и таким образом она, т. е. эта скорбь, основана на вечном законе мироздания. Юные коты, пейте селедочный рассол и утешайтесь потом этим философским положением вашего ученого и проницательного товарища!

Скажу коротко, что я долгое время вел на окрестных крышах веселую и здоровую жизнь буршей вместе с Муциусом и другими честнейшими, простодушными и верными юношами с белой, желтой и пестрой шкуркой. Но вскоре произошло в моей жизни важное событие, оставшееся не без последствий.

Однажды, когда с наступлением ночи я при ярком лунном свете шел с братом Муциусом в кнейп, посещаемый буршами, мне встретился черно-серо-желтый предатель, похитивший мою Мисмис. Очень может быть, что при виде ненавистного любовника, которому я принужден был позорно уступить свою возлюбленную, я немного смутился; но он пошел прямо на меня, не поклонился мне и, как мне показалось, насмешливо улыбнулся в сознании превосходства своей силы. Я вспомнил об утраченной Мисмис, о перенесенных мною побоях, и кровь закипела в моих жилах. Муциус заметил мою вспышку; когда же я сообщил ему, что мне показалось, он сказал:

– Ты прав, Мур. Негодяй состроил кривую рожу и очень дерзко пошел на тебя; он, очевидно, хотел тебя задеть. Это мы скоро узнаем. Если я не ошибаюсь, у пестрого филистера завелась поблизости новая любовная интрига, он каждый вечер шныряет по этой крыше. Подождем немного; может быть, господин этот скоро вернется, и тогда мы увидим, в чем дело.

И действительно, мы недолго ждали: пестрый кот вернулся, уже издали бросая на меня насмешливые взгляды. Я дерзко пошел ему навстречу, и мы так близко столкнулись, что задели друг друга хвостами. Я сейчас же остановился, обернулся и сказал твердым голосом:

– Мяу!

Он тоже остановился, тоже обернулся и дерзко ответил:

– Мяу!

Потом мы разошлись в разные стороны.

– Он тебя задел! – сердито воскликнул Муциус. – Завтра же потребую к ответу этого дерзкого пестрого молодца!

На другое утро Муциус отправился к нему и спросил от моего имени, задел ли он меня за хвост. Он просил мне ответить, что задел. На это я сказал, что если он задел меня за хвост, то я должен принять это как оскорбление.

Он ответил, что я могу принимать это, как мне угодно. Я сказал, что принимаю это за оскорбление. На это он ответил, что я не могу судить о том, что такое оскорбление. А я ему на это: «Я это очень хорошо знаю и даже лучше вас». Он ответил, что не таков я, чтобы стоило меня оскорблять. А я ему опять: «Но я принимаю это за оскорбление». А он мне: «Вы – глупый малый». На это я ответил, желая сохранить перевес, что если я глупый малый, то он подлый шпиц! За этим последовал вызов.

Рассуждение издателя в скобках. (О Мур, милый мой кот! Или вопрос чести не изменился со времен Шекспира, или я ловлю тебя на писательской лжи, т. е. на лжи, служащей для того, чтобы придать больше огня и блеска событию, о котором ты рассказываешь. Разве способ, приведший к дуэли с пестрым пенсионером, не есть чистейшая пародия на семь раз отвергнутую ложь Оселка в шекспировской пьесе «Как вам будет угодно»? Не нахожу ли я в излагаемом тобою дуэльном процессе весь постепенный ход учтивого приличия, тонкой насмешки, грубого возражения и горячего опровержения вплоть до дерзкого противоречия, и может ли спасти тебя то, что вместо условной или открытой лжи ты все это заключаешь двумя-тремя ругательствами? Мур, милый мой кот, на тебя обрушатся рецензенты, но по крайней мере ты доказал, что с пользой и пониманием читал Шекспира, а это многое извиняет.)

 

Должен сознаться, что, получив вызов, гласивший о дуэли на когтях, я почувствовал себя не совсем хорошо. Я вспомнил о том, какое зло причинил мне пестрый предатель, когда я напал на него, движимый мщением и ревностью, и я не прочь был отказаться от перевеса, полученного мною с помощью друга Муциуса. Муциус видел, что я побледнел, читая кровавый вызов, и вообще заметил расстройство моей души.

– Брат мой Мур, – сказал он, – мне кажется, что тебе немного не по себе перед первой твоей дуэлью.

Я, не колеблясь, открыл другу свое сердце и объявил ему, что смущало мой ум.

– О брат мой, – сказал Муциус, – дорогой брат мой Мур, ты забываешь, что в то время, как тебя избил гнусным образом этот дерзкий наглец, ты был еще новичок, а не такой честный и бравый бурш, как теперь. Твоя борьба с пестрым котом не была настоящей дуэлью по всем правилам искусства, ее нельзя назвать даже встречей, – у вас произошла просто филистерская потасовка, неприличная для бурша. Заметь, брат Мур, что люди, завидующие нашим особым дарованиям, приписывают нам склонность некрасиво и недостойно драться, и когда то же самое случается в их породе, то они называют это позорным и насмешливым словом «кошачья потасовка». Одного этого достаточно для того, чтобы порядочный кот с честными правилами, держащийся хороших нравов, избегал всякой неприятной встречи подобного рода. Тогда и люди, очень склонные к этому при известных обстоятельствах, тоже постыдятся бить и быть битыми. Итак, милый брат мой, отложи в сторону всякий страх, наберись храбрости и будь уверен, что в настоящей дуэли ты достаточно отомстишь за все перенесенные обиды и так исцарапаешь пестрого дурака, что он хоть на время оставит глупое волокитство и пустое бахвальство своими победами. Но вот что: мне приходит в голову, что после того, что произошло между вами, поединок на когтях не даст достаточных результатов, – следует драться гораздо решительнее, т. е. на укусах. Надо узнать мнение буршей.

В очень хорошо составленной речи Муциус изложил перед собранием буршей случай, происшедший между мной и пестрым котом. Все согласились с мнением говорившего, и потому я просил передать пестрому коту через Муциуса, что принимаю его вызов, но тяжесть обиды так велика, что я не могу и не буду драться иначе, как на укусах. Пестрый кот начал было возражать, отговариваясь тупостью зубов и т. п.; но когда Муциус объявил ему с своей серьезной и твердой манерой, что здесь может быть речь только о приличной дуэли на укусах и что, отказавшись от нее, он должен будет помириться с прозвищем подлого шпица, то он решился на все.

Наконец пришла ночь, в которую должен был состояться поединок. В назначенный час я был вместе с Муциусом на крыше, лежавшей на границе округа. Скоро явился и мой противник со статным котом, который был еще пестрее его и отличался еще более дерзким и нахальным видом. По-видимому, это был его секундант; они сделали вместе несколько кампаний, и оба участвовали в очищении амбара, снискавшем пестрому коту орден горелого сала. Кроме того, как узнал я потом, стараниями предусмотрительного Муциуса была найдена светло-серая кошечка, удивительно сведущая в хирургии, умевшая обращаться с самыми опасными ранами и в короткое время их вылечивать. Мы заранее уговорились, что во время поединка будет сделано три прыжка, и если после третьего не произойдет ничего особенного, то придется обсудить, продолжать ли дуэль новыми прыжками или покончить дело на этом. Секунданты отмерили шаги, и мы стали в позицию друг против друга. Согласно установленным обычаям, секунданты подняли крик, и мы бросились друг на друга.

В ту самую минуту, как я хотел схватить моего противника, он так сильно укусил мое правое ухо, что я невольно испустил громкий крик.

– Разойдитесь! – крикнул Муциус.

Пестрый кот оставил меня, и мы снова стали в позицию.

Новый крик секундантов, второй прыжок. На этот раз я надеялся лучше справиться со своим противником, но предатель изогнулся и так укусил меня в левую лапу, что из нее хлынула кровь.

– Разойдитесь! – еще раз воскликнул Муциус.

– В сущности, милейший, – сказал секундант моего противника, обращаясь ко мне, – дело покончено, так как, получив такую значительную рану в лапу, ты можешь считаться hors de combat[98].

Но мой гнев и обида были так сильны, что я не чувствовал боли и возразил, что при третьем прыжке будет видно, насколько я еще в силах и можно ли считать наше дело поконченным.

– Хорошо, – сказал секундант, насмешливо улыбаясь, – если вы желаете пасть от лапы сильнейшего противника, то пусть будет по-вашему!

Но Муциус хлопнул меня по плечу и сказал:

– Браво, браво, брат Мур, настоящий бурш не обращает внимания на такие царапины! Смелее!

В третий раз прокричали секунданты, третий прыжок.

Несмотря на всю ярость, я заметил уловку моего противника, который всегда прыгал немного вбок, вследствие чего он увертывался от меня и всякий раз меня схватывал. На этот раз я был внимателен; я тоже прыгнул вбок, и в ту минуту, как противник думал меня схватить, я так укусил его в шею, что он не мог даже крикнуть.

– Разойдитесь! – крикнул на этот раз секундант моего врага.

Я сейчас же отскочил, но пестрый кот упал без чувств, и кровь струями лилась из его глубокой раны. Светло-серая кошка сейчас же поспешила к нему и, желая остановить кровь перед перевязкой, пустила в ход одно домашнее средство, которое, как уверял Муциус, было у нее всегда под руками, так как она всегда имела его при себе: она влила в рану некую жидкость и спрыснула ею бесчувственного; по сильному и едкому запаху я принял ее за какое-нибудь сильно возбуждающее средство; это не был ни одеколон, ни другая душистая вода.

Муциус с жаром прижал меня к своей груди и сказал:

– Брат Мур, ты покончил дело чести, как подобает коту, у которого сердце на настоящем месте! Ты сделаешься венцом буршей, не потерпишь никакой обиды и будешь всегда готов, если придется поддержать нашу честь.

Секундант моего противника, помогавший светло-серому хирургу, дерзко подошел к нам и объявил, что при третьем прыжке я дрался не по правилам. Тогда брат Муциус стал в позицию и объявил, сверкая глазами и выпустив когти, что тот, кто скажет это, будет иметь дело с ним, и дело это может быть покончено тут же на месте. Секундант счел за лучшее не отвечать; он молча взвалил на спину раненого друга, который начал приходить в себя, и отправился с ним через слуховое окно. Пепельно-серый хирург спросил, не может ли он служить также и мне своим домашним средством. Но я отклонил это, хотя ухо и лапа у меня сильно болели. По дороге к дому я подкреплял себя сознанием одержанной победы и удовлетворенного мщения за измену Мисмис и полученные побои.

Для тебя, о юноша-кот, так подробно описал я историю моего первого поединка! Помимо того, что эта замечательная история может дать тебе полное понятие о вопросе чести, ты еще можешь почерпнуть из нее полезную и необходимейшую житейскую истину, а именно – что мужество и храбрость ничего не значат в сравнении с уловками, и потому основательное изучение уловок необходимо для того, чтобы не падать на землю и твердо держаться на месте. «Chi no se ajuta, se nega»[99], – говорит Бригелла в «Счастливом нищем» Гоцци, – и человек этот прав, вполне прав. Заметь это, юноша-кот, и не пренебрегай никакими уловками, потому что в них, подобно богатой руде, заключается истинная житейская мудрость.

Когда я вернулся домой, дверь хозяина была уже заперта, и потому я должен был превратить в ночное ложе лежавший перед нею соломенный половик. Раны причинили мне сильную потерю крови, и я был довольно слаб. Но вот я почувствовал, что кто-то осторожно меня переносит. Это был мой добрый хозяин, который услышал меня за дверью, так как я, вероятно, сам того не зная, слегка взвизгивал; он открыл дверь и заметил мои раны.

– Бедный мой Мур, – воскликнул он, – что с тобой сделали! Как ты искусан! Но я надеюсь, что и ты не остался в долгу у своего противника?!

«О хозяин, – подумал я, – если бы ты знал!»

И снова почувствовал я, как сильно возвышает меня мысль об одержанной победе и о той чести, которую она мне доставила. Добрый хозяин положил меня на свою постель, вынул из шкафа небольшой ящик с мазью, сделал два пластыря и приложил их к моему уху и к лапе. Спокойно и терпеливо дал я все это сделать, испустивши только тихое «мррр…», когда первая перевязка сделала мне немного больно.

96Дрянь, гадость (фр.).
97Хвала господу! (фр.)
98Вне строя (фр.).
99Кто не помогает себе, тот себя отрицает (ит.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru