Тут мейстер Абрагам остановил Крейслера; он ласково заговорил с ним, дал ему выпить огненного итальянского вина, бывшего у него под рукой, и стал расспрашивать его понемногу, как было дело.
Как только Крейслер кончил, мейстер Абрагам разразился громким смехом:
– Узнаю моего фантазера и духовидца! – воскликнул он. – Органист, разыгравший в парке такие ужасные хоралы, был не кто иной, как ночной ветер, который с воем носился по воздуху, заставляя звучать струны гигантской эоловой арфы. Да, да, Крейслер, вы забыли про эолову арфу, протянутую между двумя павильонами в конце парка[48].
Что же касается вашего двойника, который появился рядом с вами при свете астралиновой лампы, то я сейчас докажу вам, что как только я выйду в дверь – у меня тоже окажется под рукой двойник, и всякий, кто будет ко мне входить, должен терпеть то, что при нем будет находиться chevalier d’honneur[49] его собственной особы.
Мейстер Абрагам стал перед дверью, и около него в свете лампы выступил другой мейстер Абрагам.
Крейслер заметил действие скрытого вогнутого зеркала и рассердился, как человек, узнавший разгадку чудес, в которые он верил. Людей более удовлетворяет смертельный ужас, чем естественное объяснение того, что кажется им призрачным; им мало этого мира, они хотят видеть еще кое-что из другого мира, не требующего тела для того, чтобы быть открытым.
– Я не могу понять, мейстер, вашего странного вкуса к подобным штукам, – сказал Крейслер. – Вы приготовляете чудесное из разных острых снадобий, как какой-то повар, и воображаете, что люди, фантазия которых сделалась так же плоска, как желудок у слизняков, будут сбиты с толку подобными фокусами. Нет ничего неприятнее, когда после таких проклятых фокусов, раздирающих человеку сердце, вдруг оказывается, что все это произошло естественным образом.
– Естественным! – воскликнул мейстер Абрагам. – Как человек изрядного ума, вы должны признать, что ничто в мире не происходит естественно, да, ничто! Или вы думаете, уважаемый капельмейстер, что если нам удается некоторыми средствами произвести известное, определенное действие, то для нас ясны причины действия, проистекающие из тайн природы? Вы когда-то относились с большим уважением к моим фокусам, хотя никогда не видали самого лучшего из них, перла всех моих фокусов.
– Вы разумеете невидимую девушку? – сказал Крейслер.
– Конечно, – продолжал мейстер, – именно этот фокус более всех других мог бы вам доказать, что простейшие вещи, легко поддающиеся механике, часто соприкасаются с самыми таинственными явлениями природы и могут производить нечто, остающееся необъяснимым в самом простом смысле слова.
– Гм… – сказал Крейслер, – если применить известную теорию звука и суметь искусно скрыть аппарат, а под рукой у вас будет смышленое и подвижное существо…
– О Кьяра! – воскликнул мейстер, и слезы заблестели у него на глазах. – Кьяра! Мое милое, нежное дитя!..
Крейслер никогда не видел старика в таком сильном волнении, так как тот не любил давать волю печальным чувствам и всегда над ними смеялся.
– В чем дело? Какая Кьяра? – спросил капельмейстер.
– Это очень глупо, – улыбаясь, сказал мейстер Абрагам, – что я выкажусь вам сегодня старым плаксой; но, вероятно, небу угодно, чтобы я рассказал вам, наконец, страницу из моей жизни, о которой я долго молчал. Подойдите сюда, Крейслер, посмотрите на эту большую книгу; это самая замечательная вещь из всего моего имущества, наследие одного замечательного фокусника, по имени Северино. Я сидел и читал удивительнейшие вещи, глядя на маленькую Кьяру, которая здесь изображена, и вдруг вы врываетесь вне себя и выражаете презрение к моей магии в ту самую минуту, как я погрузился в воспоминания о прекраснейшем из ее чудес, принадлежавшем мне в цветущую пору жизни.
– Ну рассказывайте же, – воскликнул Крейслер, – чтобы и я мог пореветь вместе с вами!
Мейстер Абрагам начал так:
– Когда я был молод, силен и хорош собой, то, будучи слишком усерден и чересчур любя похвалы, я заработался до истощения сил над большим органом в главной церкви Гонионесмюля. Доктор сказал мне: «Советую вам, уважаемый мейстер, пуститься в дальний путь по долам и горам». Я так и сделал, причем доставил себе удовольствие появляться всюду в качестве механика и показывать везде интереснейшие штуки. Дело шло хорошо, и я заработал немало денег, но в одном месте встретил человека, по имени Северино, который посмеялся надо мной и над моими штуками и чуть не заставил меня думать вместе с народом, что он в союзе с чертом или по крайней мере с другими, более достойными, духами. Наибольшее удивление возбуждал его женский оракул, – фокус, который был известен впоследствии под названием «невидимой девушки». Среди комнаты под потолком свободно висел шар из самого тонкого прозрачного стекла, и из этого стекла, подобно дыханию ветра, лились ответы на вопросы, предлагаемые невидимому существу. Славе художника способствовала не только необъяснимая странность этого феномена, но также и поразительный, проникающий в душу голос невидимки, меткость ее ответов и ее пророческий дар. Я сблизился с ним и много говорил ему о моих механических фокусах, но он презирал мои знания, хотя в другом смысле, чем вы, Крейслер. Он требовал, чтобы я сделал ему водяной орган для домашнего употребления, хотя я говорил ему, как и покойный придворный советник Мейстер из Гетингена в своем трактате «De veterum hydraulo»[50], что из такого употребления воды ничего выйти не может и что гораздо лучше воспользоваться несколькими фунтами воздуха, который, благодарение богу, еще везде есть. Наконец Северино признался, что ему нужны нежнейшие звуки подобного инструмента для того, чтобы помогать невидимке; он пообещал открыть мне тайну, если я поклянусь всеми святыми, что не буду пользоваться ею сам и не открою ее никому другому, хотя трудно узнать его тайну без того, чтобы… Здесь он остановился и сделал такое же таинственное и сладкое лицо, как делал когда-то Калиостро, говоря женщинам о своих волшебных превращениях. Сгорая любопытством увидеть невидимку, я обещал ему сделать водяной орган; тогда он подарил мне свое доверие и даже выказал известное расположение, так как я предлагал ему добровольное содействие в его работах. Однажды, когда я шел к Северино, я увидел толпу, собравшуюся на улице. Мне сказали, что сейчас упал в обморок какой-то человек приличного вида. Я пробрался сквозь толпу и узнал Северино, которого только что подняли и несли в ближайший дом. Шедший мимо доктор принял в нем участие. Когда испробовали разные средства, Северино с глубоким вздохом открыл глаза. Взгляд его, устремленный на меня из-под судорожно сжатых бровей, был страшен; весь ужас борьбы со смертью отражался в мрачном блеске его глаз. Губы его зашевелились, он попробовал говорить, но не мог. Наконец он несколько раз порывисто ударил рукой по боковому карману. Я заглянул туда и вынул оттуда несколько ключей. «Это ключи от вашей квартиры?» – спросил я. Он кивнул. Тогда я взял один из ключей и, держа его у него перед глазами, сказал: «Это ключ от той комнаты, в которую вы никогда не хотели меня пустить?» Он опять кивнул. Когда же я хотел расспрашивать его дальше, он начал охать и стонать в смертельном страхе; холодный пот выступил у него на лбу, он вытянул руки, потом согнул их, сложил вместе, точно что-то обнимая, и показал на меня. «Он хочет, – сказал доктор, – чтобы вы положили в сохранное место его вещи и аппараты, а в случае его смерти, может быть, даже взяли их себе». Северино, сильнее закивав, закричал наконец: «Corre!» (беги) и опять упал в обморок. Я скорей поспешил в жилище Северино. Сгорая от нетерпения и ожидания, я открыл кабинет, где должна была находиться таинственная невидимка, и немало удивился, найдя его совершенно пустым. Единственное окно было плотно завешено, так что свет едва брежжил в комнате. На стене против двери висело большое зеркало. Когда я случайно стал перед этим зеркалом и увидел при слабом свете свое отражение, я почувствовал нечто похожее на то, как будто я был на изолированном стуле электрической машины. В ту же минуту голос невидимой девушки сказал по-итальянски: «Пощадите меня хоть сегодня, отец! Не бейте меня так жестоко, ведь вы уже умерли!» Я поспешно открыл дверь, так что в комнату проник яркий свет, но не видел ни души.
– «Это хорошо, – говорил голос, – это хорошо, отец, что вы послали господина Лискова, но он не позволит, чтобы вы меня били, он разобьет магнит, а вы уж не можете прийти из могилы, где вы лежите; все ваши старания будут напрасны; вы теперь уже мертвец и не принадлежите жизни». Вы можете себе представить, Крейслер, какой ужас напал на меня; я никого не видел, а голос раздавался совсем близко. «Черт возьми, – сказал я громко, чтобы придать себе храбрости, – если я увижу где-нибудь хоть самую дрянную бутылочку, я разобью ее, хотя бы сам черт встал передо мной со всей своей свитой, но так…» Вдруг мне пришло в голову, что тихие вздохи, носившиеся по комнате, идут из-за загородки, стоявшей в углу и казавшейся мне слишком малой, чтобы скрыть человеческое существо. Я подбегаю к ней, открываю задвижку и вижу, что там, свернувшись клубком, лежит девушка, смотрит на меня дивно прекрасными глазами и протягивает мне руку. «Пойди сюда, моя овечка, моя маленькая невидимка», – говорю я ей. Я беру ее за руку и чувствую электрический ток, пробегающий по всем моим членам.
– Стойте, стойте, мейстер! – воскликнул Крейслер. – Отчего, когда я в первый раз нечаянно дотронулся до руки принцессы Гедвиги, со мной случилось то же самое, и всякий раз, хотя и слабее, чувствую я то же действие, когда она милостиво протягивает мне руку!
– Ого, – отвечал мейстер Абрагам, – значит, наша маленькая принцессочка есть нечто вроде gymnotos electricus[51], или raja torpedo[52], или trichiurus indicus[53], так же как была до некоторой степени и моя милая Кьяра; она похожа на ту веселую домашнюю мышку, которая давала очень ловкие оплеухи достопочтенному синьору Котуньо всякий раз, как он брал ее за спину, чтобы сечь, что, конечно, не могло вам прийти в голову относительно принцессы! Но мы поговорим о ней в другой раз, теперь же займемся моей невидимкой. Я попятился, испуганный ударом этой маленькой торпеды, но девочка сказала по-немецки необыкновенно ободряющим тоном: «Ах, не сердитесь, пожалуйста, господин Лисков, я не могу иначе; боль слишком сильна». Не тратя больше времени на пустые размышления, я осторожно взял малютку за плечи, вынул ее из этой отвратительной тюрьмы и увидел перед собой прелестное создание нежного сложения; по росту ей было не больше двенадцати лет, но, судя по развитию, не меньше шестнадцати. Посмотрите в книгу: она нарисована здесь очень похоже, и вы должны признать, что не может быть лица прелестнее и выразительнее ее. Но никакой портрет не передает удивительного, проникающего душу огня ее чудных черных глаз. Всякий, кто не падок до белоснежных шеек и светлых волос, должен найти это личико дивно прекрасным, так как шейка моей Кьяры была действительно слишком смугла, а волосы ее черны, как смоль. Кьяра, – вы уже знаете, что так звали маленькую невидимку, – итак, Кьяра бросилась передо мной на колени; все существо ее выражало печаль и страданье, слезы брызнули ручьем из ее глаз, и она сказала с невыразимым чувством: «Je suis sauvée»[54]. Я почувствовал глубочайшую жалость и начал подозревать ужасные вещи. Тут принесли тело Северино, умершего от второго удара сейчас же после того, как я его оставил. Как только Кьяра увидела тело, слезы ее остановились; серьезно смотрела она на мертвого Северино и удалилась, когда пришедшие люди стали с любопытством ее осматривать и, смеясь, говорили, что она и была, вероятно, невидимой девушкой. Я нашел невозможным оставить ее одну с трупом; добрые хозяева вызвались взять ее к себе.
Когда все ушли, я вошел в кабинет и нашел Кьяру сидящей перед зеркалом в странном состоянии. Глаза ее были устремлены в зеркало, но, казалось, ничего не видели, как при лунатизме.
Она шептала непонятные слова, которые становились все яснее и яснее, так что, наконец, можно было разобрать, что она говорит то по-немецки, то по-французски, то по-испански, то по-итальянски о вещах, относившихся как будто к отдаленным лицам. К немалому своему удивлению, я заметил, что наступил тот самый час, когда Северино заставлял обыкновенно прорицать свой женский оракул. И вдруг Кьяра закрыла глаза и впала в глубокий сон. Я взял бедняжку на руки и снес ее к хозяевам. На другой день я нашел ее веселой и спокойной; только теперь она окончательно поняла, что она свободна, и рассказала мне все, что я хотел. Несмотря на то, что вы прежде придавали значение знатности рода, вас, вероятно, не смутит то обстоятельство, что моя Кьяра была не кто иная, как маленькая цыганочка. Она грелась на солнце, охраняемая сыщиками, вместе с толпой грязного люда на рыночной площади какого-то большого города, как раз в ту минуту, когда мимо проходил Северино. Его остановила восьмилетняя девочка, крича ему: «Братец, хочешь, я погадаю?» Северино долго смотрел ей в глаза, потом протянул ей свою ладонь и выразил величайшее удивление. Вероятно, он нашел в малютке нечто совершенно особенное, так как сейчас же подошел к полицейскому, который вел толпу взятых под стражу цыган, и сказал, что даст изрядную сумму, если ему позволят взять с собой девочку. Полицейский резко заметил, что здесь не невольничий рынок, но, однако, прибавил, что малютку нельзя считать за настоящего человека, и она стала бы только занимать место в тюрьме, а потому ее можно взять, если господину угодно будет заплатить десять дукатов в городскую кассу для бедных.
Северино сейчас же вынул кошелек и вручил полицейскому деньги. Кьяра и ее старая бабушка слышали этот торг; они начали кричать, плакать и не хотели расставаться. Тогда подошли сыщики и посадили старуху в приготовленную для развозки фуру; полицейский, вероятно, принявший в ту минуту свой кошелек за городскую кассу для бедных, побрякивал блестящими дукатами, а Северино уводил маленькую Кьяру, которую он старался утешить тем, что купил ей на том же самом рынке, где он ее нашел, красивое новое платьице и накормил ее лакомствами. Очевидно, Северино, тогда уже обдумавший фокус с невидимкой, нашел в маленькой цыганке все данные для этой роли. Он старался развить ее организм и действовать на нее так, чтобы она приходила в возбужденное состояние. Он искусственными средствами доводил ее до того состояния, в котором у нее являлся пророческий дар (вспомните Месмера и его ужасные эксперименты), и приводил ее в это состояние всякий раз, как ей нужно было прорицать. Несчастный случай открыл ему, что малютка была особенно хороша, когда она испытывала боль: тогда ее дар провидеть чужое «я» доходил до невероятных пределов, превращая ее в ясновидящую. Перед каждым опытом ужасный человек бичевал ее и доводил этим жестоким способом до сильнейшей степени ясновидения. К этой муке присоединилась еще и та, что бедняжка Кьяра в отсутствии Северино должна была забиваться за эту загородку, чтобы даже в случае, если кто-нибудь проникнет в кабинет, ее присутствие оставалось тайной.
В этом же ящике она и путешествовала с Северино. Судьба Кьяры была несчастнее и страшнее участи того карлика, который сопровождал известного Кемпелена и должен был разыгрывать шаха в одежде турка. Я нашел у Северино много денег золотом и в бумагах, и мне удалось обеспечить существование Кьяры; аппарат же с оракулом, то есть акустические приспособления в комнате, я уничтожил, как и многие другие сооружения, неудобные для переноски, причем я, по ясно выраженному желанию Северино, узнал и сохранил многие его тайны. Сделавши это, я самым грустным образом распрощался с Кьярой, которую добрые хозяева оставляли у себя, как любимое дитя, и покинул город. Прошел уже год; я намеревался вернуться в Гонионесмюль, где достопочтенный магистрат требовал от меня починки орга́на, но по особому благоволению неба я прослыл за фокусника, вследствие чего один негодяй стащил кошелек, составлявший все мое богатство, и заставил меня для пропитания проделывать разные чудеса в качестве знаменитого механика с множеством аттестатов. Это случилось в одном местечке, недалеко от Зигхартсвейлера. Однажды вечером я возился над каким-то волшебным ящичком. Вдруг отворяется дверь, и входит женщина, которая восклицает: «Нет! Я не могла больше вынести, я должна была прийти к вам, господин Лисков, иначе я умерла бы с тоски! Вы – мой господин, распоряжайтесь мною!»
Она бросается к моим ногам, потом в мои объятия… Передо мной – Кьяра! Я едва узнал ее, так она выросла и пополнела, что, однако, нисколько не умаляло изящества ее форм. «Милая, дорогая Кьяра!» – восклицаю я в глубоком волнении и прижимаю ее к своей груди. «Не правда ли, – говорит Кьяра, – вы не прогоните и не оттолкнете бедной Кьяры, которая обязана вам жизнью и свободой?» С этими словами она бросается к ящику, который вносит в эту минуту почтовый служитель, сует ему в руки столько денег, что тот улепетывает, громко возгласив: «Ай да молодец, моя милая цыганочка!», – потом открывает ящик, вынимает вот эту книгу и отдает ее мне, говоря: «Господин Лисков, возьмите лучшее наследие Северино, забытое вами». Я раскрываю книгу, и она начинает спокойно вынимать белье и платья. Вы можете себе представить, Крейслер, что Кьяра привела меня в немалое замешательство. Но пришло наконец время, повеса: ты должен научиться меня ценить. Когда я помогал тебе таскать спелые груши с дядюшкиного дерева и вешать вместо них искусно разрисованные деревянные плоды, или учил предлагать ему померанцевой воды в лейке, из которой он поливал свои панталоны, разложенные на траве для беления, или же помогал тебе разбивать прекрасную мраморную статую, – словом, когда я подстрекал тебя к разным дурачествам, ты считал меня шутом и полагал, что у меня нет сердца или же оно так плотно закрыто шутовской курткой, что нельзя и подозревать о том, бьется ли оно. Не кичись же твоей чувствительностью и твоими слезами; вот смотри: я опять начинаю позорно хныкать, как это частенько бывает с тобой. Но, черт возьми, не хочу я на старости лет показывать молодым людям свою душу, как какие-то меблированные комнаты! – Тут мейстер Абрагам отошел к окну и стал смотреть в темноту. Гроза прошла, сквозь шелест листьев слышно было, как падают капли дождя, стряхиваемые ночным ветром. Из дворца доносилась веселая танцевальная музыка. – Вероятно, принц Гектор открывает partie de chasse[55] и начинает ее прыжками, – сказал мейстер Абрагам.
– А Кьяра? – спросил Крейслер.
– Да, – сказал мейстер и совершенно разбитый опустился в кресло, – ты прав, сын мой, что напоминаешь мне о Кьяре; в эту ужасную ночь я должен испить до дна весь кубок горьких воспоминаний. Пока Кьяра весело порхала по комнате и в глазах ее сияла чистейшая радость, я почувствовал, что мне будет невозможно с ней расстаться, что она должна сделаться моей женой. Я сказал ей: «Кьяра, что я буду с тобой делать, если ты здесь останешься?» Кьяра подошла ко мне и сказала очень серьезно: «В книге, которую я вам привезла, вы найдете подробное описание оракула, приспособления к которому вы уже видели. Я буду вашей невидимой девушкой!» – «Кьяра!.. – воскликнул я. – Как ты можешь равнять меня с каким-то Северино?» – «О, не говорите про Северино», – отвечала Кьяра. Мне нечего рассказывать вам всего по порядку, Крейслер; вы уже знаете, что я приводил в удивление весь мир своей невидимой девушкой, и, конечно, можете быть уверены, что мне было противно возбуждать мою Кьяру какими бы то ни было искусственными средствами или чем-либо стеснять ее свободу. Она сама назначала мне день и час, когда она чувствовала себя способной играть роль невидимки, и только тогда прорицал мой оракул. Кроме того, эта роль стала потребностью для моей малютки. Некоторые обстоятельства, которые вы вскоре должны узнать, привели меня в Зигхартсвейлер. Согласно моим планам, я обставил свое появление очень таинственно. Я поселился в уединенном жилище вдовы княжеского повара, через которую я очень быстро распространил при дворе известие о моих чудесных фокусах. Случилось то самое, чего я ожидал. Князь, – я разумею отца князя Иринея, – явился ко мне, и Кьяра превратилась в волшебницу, которая, как бы вдохновляясь нечеловеческой силой, часто открывала ему его душу, так что многое, бывшее ему прежде непонятным, становилось ясно. Кьяра стала моей женой, она жила в Зигхартсгофе у одного преданного мне человека и приходила ко мне под покровом ночи, так что ее присутствие оставалось тайной. Заметьте, Крейслер, как люди любят чудесное: фокус с невидимой девушкой все сочли бы за глупый фарс, как только стало бы известно, что невидимая девушка состоит из плоти и крови. В том городе, где я встретил Кьяру, все назвали Северино обманщиком после его смерти, потому что в его кабинете говорила маленькая цыганка, и никто не обратил внимания на искусные акустические приспособления, посредством которых звук выходил из стеклянного шара.
Старый князь умер. Мне опротивели мои фокусы и таинственное укрывательство Кьяры, я хотел уехать с моей милой женой в Гонионесмюль и снова делать органы. Однажды ночью Кьяра, которая должна была в последний раз играть роль невидимки, не явилась ко мне, так что я должен был отправить любопытных ни с чем; в сердце у меня шевельнулось недоброе предчувствие. Утром я отправился в Зигхартсгоф и узнал, что Кьяра ушла в обычный час… Ну и что же ты на меня смотришь? Я надеюсь, ты не будешь задавать мне глупых вопросов? Ты ведь знаешь, что Кьяра исчезла бесследно, и я никогда, никогда ее больше не видел!
Мейстер Абрагам быстро вскочил и бросился к окну.
Глубокий вздох открыл исход каплям крови, сочившимся из раскрытой сердечной раны. Крейслер почтил молчанием глубокую скорбь старика.
– Вы теперь не можете идти в город, капельмейстер, – сказал наконец мейстер Абрагам, – теперь уже за полночь, а на дворе, как вы знаете, бродят злые двойники, и с вами могут случиться разные страшные вещи. Останьтесь со мной! Это должно быть глупо, очень глупо…
(М. пр.) …если бы подобные неприличия происходили в священных местах, я разумею аудиторию. Мне стало так душно, так тяжело на сердце, меня волновали самые высокие мысли, я не мог больше писать, я должен был прекратить это занятие и немного пройтись! Мне стало легче, и я вернулся к столу. Но от избытка сердца глаголют уста, а также и перо поэта. Я слышал, как мейстер Абрагам рассказывал, что в одной старой книге говорится про странного человека, у которого была в теле какая-то особенная materia peccans[56], выходившая только через пальцы. Он подкладывал под руку хорошую белую бумагу и начинал изливать все, что исходило от этого злого, беспокойного существа, и эти гнусные излияния он называл стонами, исходившими из глубины его сердца. Я считаю это злой сатирой, но в самом деле у меня бывает иногда в лапах какое-то особое чувство, нечто вроде духовного зуда, понуждающее меня записывать все, что я думаю. Теперь я чувствую то же самое. Это может мне повредить; глупые коты бывают иногда злы в своей слепоте, они способны дать мне почувствовать свои когти, но я не могу удержаться.
Хозяин сегодня весь день читал большую книгу, переплетенную в свиную кожу; когда же он, наконец, ушел в свой обычный час, он оставил книгу на столе открытой. Я быстро вскочил на нее и с своей обычной страстью к наукам хотел пронюхать, что это за книга, которую хозяин так настойчиво изучал. Это было прекрасное сочинение старого Иоганна Кунисбергера об естественном влиянии созвездий, планет и двенадцати знаков зодиака. Да, я могу справедливо назвать это сочинение прекрасным, так как, пока я его читал, чудесность моего существования и моих судеб предстала передо мной с полной ясностью.
Пока я пишу это, над моей головой горит великолепное созвездие, оно родственно мне и потому сияет мне в душу и из моей души; да, я чувствую на челе своем сверкающий луч длиннохвостой кометы, сам же я – не что иное, как сверкающая звезда с хвостом, небесный метеор, пророчески проходящий через мир во всей своей славе. Перед кометой бледнеют все звезды, и так же точно, – если только я не зарою в землю своих талантов и заставлю ярко гореть свой светильник, что вполне зависит от меня самого, – так же точно, говорю я, исчезнут передо мной во мраке ночи все другие коты, животные и люди! Но, несмотря на божественную натуру, сияющую из моего светлого хвостоносного духа, разве не разделяю я участи всех прочих смертных? Мое сердце так мягко, и я такой чувствительный кот, что легко могу впадать в слабости, почему и испытываю печаль или горе. Не должен ли я сознаться, что я одинок, как в пустыне, так как не принадлежу ни к нынешнему, ни к грядущему веку, более высокому по своему развитию, и нет ни одной души, способной достаточно мне удивляться? А между тем это очень приятно, когда мне удивляются; я чувствую неизреченную радость даже от похвал самых простых и необразованных молодых котов. Я умею доводить их до крайнего удивления, но к чему это, когда они не умеют при этом взять настоящий хвалебный тон, даже если начнут мяукать во все горло. Следует думать о грядущем поколении, которое будет меня ценить. А теперь напишу ли я философское сочинение – кто проникнет в глубину моего духа? Напишу ли трагедию – где актеры, способные ее разыграть? Примусь ли за другие литературные работы, например, за критические очерки, – они удадутся мне уже потому, что я – выше всего, что носит название поэта, писателя или художника, и считаю себя самого несравненным образцом и идеалом совершенства, в чем я один могу быть компетентным судьей, – но кто же способен возвыситься до моего основного принципа и разделить мои взгляды? Итак, есть ли лапы или руки, способные увенчать мое чело заслуженными лаврами? Остается одно отличное средство: я сделаю это сам и потом дам почувствовать свои когти всякому, кто осмелится покуситься на мой венец. А ведь существуют такие завистливые звери. Я даже представляю себе часто, как они на меня нападают, и в воображаемой самозащите запускаю в лицо свое острое орудие и страшно царапаю свое светлое чело. Благородному чувству собственного достоинства свойственна некоторая недоверчивость, но иначе и быть не может. Недавно еще принял я за скрытую вражду против моей добродетели и совершенства то, что юный Понто не заметил меня на улице, разговаривая о новостях дня с толпой молодых пуделей, хотя я был не далее, как за шесть шагов от него, сидя у самой двери родного погреба. Немало взбесило меня и то, что, когда я упрекнул этого вертопраха, он начал уверять, что действительно меня не заметил.
Но внимайте, о родственные души прекрасного грядущего поколения: пришло, наконец, время открыть вам то, что случилось с вашим Муром во дни его юности. О, как хотел бы я, чтобы это поколение было уже здесь, среди нас, и, имея просвещенные взгляды на величие Мура, выражало их так громко, что нельзя было бы разобрать ничего другого за этими криками. Но мимо, о добрые души! Приближается важный момент моей жизни.
Наступили мартовские дни; на крышу лились кроткие лучи весеннего солнца, и в груди моей разгоралась нежное пламя. Уже два дня мучило меня какое-то непонятное беспокойство и грызла незнакомая мне дотоле тоска; потом я стал спокойнее, но, увы, для того только, чтобы впасть в состояние, о котором я никогда и не подозревал.
Недалеко от меня из слухового окна свободно и плавно вышло некое существо. О, найду ли слова, чтобы описать прекрасную! Ее покров сиял белизной, только небольшое черное пятнышко скрывало прелестный лоб и на стройных ножках были такие же черные чулочки. Прекрасные зеленые глаза ее сияли кротким блеском, мягкие движения изящно заостренных ушей обличали ум и добродетель, а волнообразные повороты хвоста говорили о приветливости и женственной нежности.
Милое дитя, казалось, меня не замечало: оно смотрело на солнце, щурилось и чихало. О, этот звук проник в мою душу и наполнил ее трепетом. Кровь закипела в моих жилах, сердце хотело выскочить из груди, весь невыразимо мучительный восторг, взволновавший мою душу, вылился наружу в протяжном, громком «мяу». Малютка быстро обернулась и посмотрела на меня с милым детским страхом в глазах. Невидимые лапы толкнули меня к ней с непобедимой силой, но едва я подскочил к прелестной, желая ее обнять, как она быстрее мечты исчезла за трубой! В отчаянии и в ярости бегал я по крыше, издавая жалобные звуки, но напрасно: она не вернулась! О, что за ужасное состояние! Пища мне опротивела, науки не привлекали, я не мог ни читать, ни писать! «О небо!» – восклицал я на другой день после того, как тщетно искал прекрасную на крыше, на земле, в погребе и во всех закоулках дома. Я вернулся домой безутешный, с непрестанной мыслью о ней, и даже жареная рыба, предложенная мне хозяином, взглянула на меня с блюда ее глазами, так что я громко воскликнул в безумии восторга: «Ты ли это, желанная?» – и проглотил ее разом. Тогда-то и возгласил я: «О небо, небо, ужели это – любовь?» После этого я стал спокойнее и, как начитанный юноша, решил выяснить свое состояние. Для этого я сейчас же начал очень настойчиво изучать «De arte amandi» (об искусстве любить) Овидия и «Искусство любить» Монсо, но ни один из признаков влюбленного, указанных в этих сочинениях, ко мне не подходил. Наконец мне пришло на ум, что я читал в какой-то драме[57], что равнодушное настроение и всклокоченная борода – верные признаки влюбленного. Тогда я посмотрелся в зеркало. О небо! Борода была всклокочена, и настроение мое было равнодушно! Когда я в точности узнал, что означало мое настроение, я утешился. Я решил хорошенько подкрепиться пищей и питьем и потом уже искать ту, которой я отдал свое сердце. Сладкое предчувствие говорило мне, что она сидит перед дверью дома: я спустился с лестницы и действительно нашел ее там. О, что за встреча! Сколько восторга, сколько невыразимой неги было в моей груди! Мисмис – так звали малютку, как я узнал от нее потом – сидела в грациозной позе на задних ногах и умывалась, проводя лапкой по мордочке и по ушам. С какой невыразимой прелестью совершала она на моих глазах то, чего требовали опрятность и изящество; она не нуждалась в презренных ухищрениях туалета, чтобы усилить очарование, которым наградила ее природа.
Я подошел к ней скромнее, чем в первый раз, и сел подле нее. Она не убежала, но посмотрела на меня испытующим взглядом и потом опустила глаза.