– Этот придурок Владлен Саныч, он ведь теперь вместо тебя, он снял с меня все совмещения и проценты, а совместительство заставляет отрабатывать по часам! Ты представляешь?
Лабецкий пробормотал что-то неопределённое.
– Старый пень! – Продолжала кричать Раиса. – Ты ему должен обязательно позвонить! Пусть он мне всё вернёт… Пока тебя нет, я тут совсем на мели оказалась. Знаешь, сколько мне Шурик в прошлом месяце отвалил? Целых две тысячи! Я ему их обратно в карман засунула. Пусть подавится! И ещё у меня с путёвкой в санаторий ничего не получается. Ольга Ивановна, ну, наш профорг, отговаривается занятостью и нисколечко о моей путёвке не беспокоится, а время-то идёт… Ты ей тоже позвони обязательно! Слышишь, Серёжа? Мне без тебя так плохо!..
Он давно всё понял, в душе стало опять пусто и холодно и всё-таки, почти безнадёжно, он то ли спросил, то ли попросил Раису.
– Ты не приедешь ко мне в эти выходные?
Она как-то вдруг растерялась и замолчала. Он понял, что поездка за тридевять земель в туберкулёзную больницу никак не входила в её планы, и хотел было, не прощаясь, разъединиться, но Раиса виновато залепетала.
– Ты знаешь я обещала Таньке, ну, помнишь мою подружку Таньку? Я ей обещала на лыжах поехать, мы месяц собирались… Вот в следующие выходные я обязательно постараюсь приехать… Ты не обидишься, Серёженька? Нет?
– Не обижусь… – Глухо ответил он.
– Так ты обязательно позвони Владлену… Позвонишь?
Лабецкий разъединил телефон. Дрожащими то ли от разочарования, то ли от слабости пальцами отключил его и забросил на прежнее место в дорожную сумку. Он вдруг подумал о жене, но вспомнил, как задрожала она от ужаса и брезгливости, когда он сообщил ей, что заболел туберкулёзом. Здесь всё было понятно – разговаривать с ней было не о чем. И впервые за всё время лечения ему смертельно захотелось напиться. Эту жажду было легко удовлетворить: ходячие больные, которым были разрешены прогулки, ездили за водкой в ближайший посёлок, вечерами в своей палате потихоньку выпивали, изредка напивались, за что иногда и вылетали из стационара – с пьяницами Соловьёва не церемонилась. Но это было бы слишком. Он с трудом сумел подавить в себе желание выпить и стал думать о будущем, о работе.
Владлен Саныч исполнял сейчас его обязанности по своему статусу. Он был из команды предшественника Лабецкого, единственный человек из администрации, которого он не уволил сразу по принятии своей должности. На это были серьёзные причины. Владлен, пенсионный возраст которого был не за горами, до истерики боялся лишиться места начмеда, поскольку давно потерял квалификацию хирурга, которым был когда-то. Начмедом он был никудышным, но зато послушным и преданным исполнителем воли начальства. Он не вылезал из кабинета нового главного, демонстрируя ему свою лояльность. Уверял, что будет всегда его поддерживать, защищать его интересы. Безусловно, не обошлось и без пухлого конвертика в качестве внушительного аванса. Кроме этого Владлен провёл большую организационную работу: он обошёл все отделения и, запершись с врачами в ординаторской, поговорив для проформы о всяких текущих делах, заканчивал свой визит одной и той же фразой.
– Господа, надо делиться…
И выразительно поднимал глаза к потолку, указывая пальцем наверх.
Его поняли сразу, нынче все служащие бюджетных учреждений всё мгновенно понимают. Владлен был оставлен на своём месте не без колебаний, но все последующие годы Лабецкий ни разу об этом не пожалел. Начмед много раз на деле доказывал свою преданность, и немалые финансовые потоки направлялись в стол главного врача по его инициативе…
Почему же теперь он вдруг так осмелел? С чего это он вдруг начал вводить свои порядки? Чем помешала ему Раиса, которую при Лабецком никто в больнице пальцем не посмел бы тронуть? Он намеренно демонстрировал сотрудникам своё особое расположение к ней, и, приняв правила его игры, они не стеснялись заискивать перед ней и, не без помощи разных презентов, искали её дружбы и заступничества. По крайней мере наборы дорогих шоколадных конфет в столе Раисы не переводились…
Мысли Лабецкого были ещё совсем вялыми, воля расслаблена болезнью и лекарствами, поэтому логическая цепочка выстраивалась с трудом. И вдруг ему стало смертельно холодно, его начал колотить озноб так, словно он в одной нижней рубашке оказался на улице, где вторые сутки завывала метель. Он, наконец, понял… Владлен стал таким смелым, потому что примеряет на себя должность главного врача. В больнице прежнего начальника больше не ждут, там уже знали, что Лабецкий в кресло главного врача не вернётся… И в первый раз в жизни он почувствовал себя униженным. Ему незнакомо было это чувство, он даже не понял, что это за тоска такая схватила его за горло и начала душить. Он никогда прежде не ощущал унижения. Даже когда сидел на скамье подсудимых. И когда отбывал срок в тюрьме, и когда работал могильщиком на кладбище… Он был тогда достаточно самокритичен. Его подкосило пьянство, и Лабецкий терпел, и принимал многое, очень многое, считая это расплатой за свой тяжкий грех – лицо умирающей Вики Пономарёвой он никогда не забывал. А сейчас… Нет, унижение он почувствовал впервые. И хотя он был ещё очень слаб, Лабецкий понял, что над всем этим надо всерьёз задуматься… Но потом, когда он немного окрепнет, ещё немного подлечится…
Теперь-то Лабецкий понимал, откуда у него этот проклятый туберкулёз… Однажды зимой, в колонии он сильно заболел, так сильно, что не смог подняться и выйти на работу. В лагере был единственный человек, который ставил диагнозы и практически выносил приговоры: определял, симулянт или нет направленный к нему арестант. Это был фельдшер, тоже заключённый, которого, с лёгкой руки Лабецкого, все звали «Клистиром». Он не любил Лабецкого прежде всего потому, что тот был врачом, и довольно скоро должен был выйти на свободу, тогда как самому Клистиру надо было мотать срок ещё ой-ой-ой сколько… Знал он и про свою кличку, и про то, кто это прозвище придумал. И когда к нему почти волоком притащили Лабецкого, которого ноги не держали от слабости, он поставил диагноз «Здоров», расписался, где было нужно и отправил его на работу. Но до места Лабецкий не дошёл, он вообще тогда никуда не дошёл, он просто упал в коридоре. Тогда его записали в злостные симулянты и отправили в карцер. Там, лёжа на ледяном тюфяке, примёрзшем к металлической койке, он потерял сознание. Очнулся только в лагерном лазарете, где его лечил всё тот же Клистир. Лечил тем, что имелось в его скудной аптеке: аспирином, анальгином, ещё какой-то ерундой. В медчасти колонии всё было серым: стены, полы, двери, простыни… Но при этом Клистир, выполнявший вместе с фельдшерскими обязанностями функции санитара, поддерживал здесь образцовый порядок. Он тщательно мыл пол и посуду, стаскивал с Лабецкого мокрые от пота рубашки и переодевал хоть и в серое, но чистое бельё. И, вопреки всему, Лабецкий не сразу, но потихоньку начал поправляться. Он долго был в палате медчасти один – госпитализациями заключённых в колонии не баловали. Но случилось непредвиденное: однажды в лазарет приволокли заключённого с лёгочным кровотечением. Кровотечение было страшное, Лабецкий только один раз видел такое в пору своей работы на «Скорой». А Клистир не испугался: быстро раздел больного, усадил на койку, обложил простынями, поставил ему на колени новенький эмалированный таз и только после этого вопросительно взглянул на Лабецкого.
– Нужны наркотики… – Шепнул тот ему в ухо.
Клистир покачал головой: Лабецкий и сам понимал, что в лагерном лазарете они не положены.
– У меня есть… – Вдруг прохрипел больной, полным ртом сплёвывая сгустки крови, которые шлёпались в таз словно алые лягушки. – Там, в ватнике…
Клистир извлёк из кармана его грязного ватника две ампулы морфия, и опять вопросительно посмотрел на Лабецкого.
– Делайте обе… в вену… – Отплёвываясь, опять почти прошептал больной. – Я могу больше…
Лабецкий кивнул. Спасти этого человека было невозможно, какие тут дозировки… Он оценил и расторопность своего коллеги в экстремальной ситуации, и его аптечные запасы. У Клистира почти невозможно было выпросить таблетку анальгина при самой острой зубной боли, но у него нашлась и дефицитная аминокапроновая кислота, и лёд был в достаточном количестве в старом облезлом холодильнике. С большим трудом кровотечение они остановили. Вызывать санитарный транспорт, чтобы отправить больного в город, было бессмысленно – ему оставалось жить всего ничего. Он был в сознании, после морфия удивительно спокоен, сидел, мертвенно бледный, на кровати с продавленной сеткой, обложенный подушками и чистыми простынями. Только теперь Лабецкий смог рассмотреть его. Это был человек средних лет, очень худой, с большими, какими-то бесцветными глазами и с зубами, сплошь изъеденными кариесом. Клистир ушёл докладывать о случившемся начальству, и они остались одни.
Больной обвёл глазами большую палату. Его неустойчивый взгляд остановился на Лабецком, сидевшем на соседней койке.
– Я умираю? – Спросил он.
Лабецкий в ответ прикрыл глаза.
– Сколько мне осталось? Сутки?
Ответить правду было трудно, но он сказал то, что знал.
– Меньше…
– Это хорошо…
– Ты не боишься смерти? – Не смог сдержать удивления Лабецкий.
– Нет… Мне всё равно пожизненный мотать… Смерти не боюсь… Я боюсь…
Умирающий замолчал. Слова он произносил как-то особенно, растягивая слоги. Силы уходили поминутно.
– Я боюсь подыхать один… – С трудом закончил он фразу.
– Ты не один. Я здесь… Сейчас и Клистир придёт…
Больной закрыл глаза и долго молчал. Видимо, сознание его таяло. Вдруг он снова взглянул на Лабецкого и внятно произнёс.
– Ты можешь сесть рядом со мной? Тебе не противно?
– Нет. Я врач.
Он пересел на его кровать, разыскал под простынёй шершавую холодеющую руку.
– Не бойся… Я буду держать тебя за руку… Пока ты можешь говорить, мы будем разговаривать, если хочешь, конечно… А потом я буду просто держать твою руку и не отойду от тебя до конца…
Умирающий благодарно прикрыл глаза. Но разговаривали они совсем недолго. Лабецкий только успел узнать, что зовут его, кажется, Константин… Ну, да, Константин… Что он откуда-то из Сибири, что ещё жива где-то в забытой богом деревушке его престарелая мать, которой начальство колонии должно сообщить о его смерти. Потом он затих насовсем, но ещё несколько раз Лабецкий почувствовал, как сжались и расслабились скрюченные пальцы, тяжело лежавшие в его ладони, словно, уходя навсегда, он хотел убедиться, что умирает не в одиночестве.
Когда в сопровождении лагерного начальства в лазарет вернулся Клистир, всё было кончено…
И, каких только странностей в жизни не бывает, – после случившегося они вдруг стали друзьями. Клистир был всего на несколько лет старше Лабецкого, сидел за какое-то уголовное преступление, о котором так ничего и не рассказал. Они оба тогда решили, что к Лабецкому прицепилась какая-то атипичная пневмония, прицепилась надолго и очень не хотела выпускать его из своих цепких лап. Теперь-то он понимал, что это была не пневмония, это был, по-видимому, первый звоночек от туберкулёза, который косит все тюрьмы и колонии подряд. Но пока он валялся в лазарете, Клистир времени даром не терял, околачивался возле начальника колонии и его зама, убеждая, что от Лабецкого в качестве врача колонии будет куда больше пользы, чем ежели он после болезни выползет на лесоповал. Он слышал весьма убедительные возражения, что указанный доктор отлучён судом от медицины на три года, но Клистир от начальства не отставал, и добился-таки своего: Лабецкого оставили в медчасти. А потом и вообще освободили за примерное поведение почти на год раньше срока. Когда наступила пора прощаться, они долго сидели рядом в каптёрке при лазарете и молчали.
– Ты, Серёга, того… Ты прости меня…
– За что? – Отмахнулся Лабецкий.
– Сам знаешь… Жизнь такая… Она мне такое мурло показала, раздавила меня в лепёшку… Я на весь мир обозлился, а в лагере, знаешь, ангелы не водятся…
Как только он начал выздоравливать, ему стали часто сниться ворота колонии. Словно наяву, услышав скрежет закрывающихся металлических ворот за своей спиной, Лабецкий вдруг просыпался и, не открывая глаз, вспоминал свои ощущения в тот момент. У ног его лежал старый рюкзак скудного имущества, которое было у него в лагере, а впереди ждала совсем новая неизвестная ему жизнь… Он был совершенно один на всём белом свете, но, как ни странно, именно это придавало ему силы и уверенности в себе. Тогда не было никакого уныния или страха перед будущим. Он знал, что будет очень трудно, голодно, что пока, на ближайшие два года, придётся соглашаться на любую работу, только бы она была… Потом, когда ему разрешат вернуться в медицину, надо будет серьёзно засесть за книги, за учебники, сдавать экзамены… Лабецкий был готов ко всему. Он был молод, уверен в себе и не собирался сдаваться. Он считал, что самое худшее, мерзкое, скверное в его жизни осталось за теми металлическими воротами, которые были плотно сомкнуты сейчас за его спиной.
И хотя он был готов к самому худшему, судьба на этот раз оказалась к нему благосклонна. Одинокая старушка-соседка, которую он прежде частенько подлечивал от разных старческих хворей, иногда бегая в магазин по её поручениям, исправно платила за его квартиру, хотя Лабецкому даже в голову не приходило просить её об этом. Она же и кормила его первое время, пока он был без работы. Процесс прописки не затянулся, всё-таки он был врач, а не уголовник. Знакомые ребята из милиции, которым он рассказал про себя всё, как на духу, помогли с работой. По великому блату его устроили могильщиком на кладбище. В лихие девяностые эта профессия была одной из самых престижных: похороны стоили огромных денег, а разборки среди «братков» происходили так часто, что работа на кладбище кипела с раннего утра до глухой ночи. Заработки у похоронной бригады были по тем временам астрономическими. Потом Лабецкого даже назначили бригадиром, как самого грамотного и представительного. Пьянство здесь не поощрялось, за этот грех можно было вылететь с работы. Выпивали осторожно только в самые сильные морозы, когда алкоголь улетучивался мгновенно: долбить мёрзлую землю приходилось довольно часто… После тюрьмы, где Лабецкий порядком очерствел и, чтобы не рехнуться, научился отстранять от себя чужие эмоции, он достаточно быстро привык к новым условиям работы. Вместе с напарником тактично стоял в стороне при прощании близких с покойниками, быстро и сноровисто опускал гробы в свежевырытые могилы и усердно работал лопатой, забрасывая их землёй…
Однажды стылой зимой здесь хоронил жену один генерал. Был он высокий, излишне прямой с худым аскетическим лицом. Едва взглянув на него, Лабецкий, совсем неожиданно для себя, вдруг почувствовал щемящее одиночество этого немолодого человека. Оглядев реденькую группу провожающих покойную, он понял, что родственников среди этих людей у генерала нет. Только одна заплаканная девушка прижималась к его руке, сдерживая рыдания, зарывалась лицом в его мёрзлую шинель. Стоял трескучий мороз, лицо дочери генерала было залито слезами, и металлические пуговицы жёсткой шинели отца почти примерзали к её щекам. Лабецкий вдруг почувствовал что-то похожее на сострадание. Генерал не плакал, хотя слёзы стояли в его глазах, готовые вот-вот сорваться с отёкших век. Он обнимал за плечи рыдающую дочь и повторял, словно автомат.
– Вера… Пожалуйста, держись… Нам надо держаться, Вера… Нам надо жить дальше…
Лабецкий тогда совсем не разглядел девушку, но длинного, худого генерала почему-то запомнил. Есть такие лица, которые запоминаются навсегда.
Вскоре он встал на ноги. Прежде всего Лабецкий отдал долги соседке, которой считал себя обязанным до самой смерти. Старушка была одинокой, и когда через несколько лет она умерла, он и похоронил её сам, очень достойно, используя старые кладбищенские связи…
Через два года он смог вернуться к медицинской практике, и сменить сытую кладбищенскую жизнь на скудный паёк участкового врача. Конечно, на место в стационаре Лабецкий не рассчитывал, и дело было не только в его запутанном досье. Чтобы устроиться на работу в городскую больницу требовалось заплатить весьма приличную сумму главному врачу. В бегах по медицинским учреждениям, однажды он наткнулся на своего однокурсника, работающего в стационаре, который поведал ему дальнейшую схему взаимоотношений с начальством. Первичным взносом дело не ограничивалось: каждый месяц надо было оплачивать своё место целому взводу руководителей – заведующему отделением, начмеду, главврачу… Кладбищенские деньги подходили к концу, на взятки Лабецкому явно не хватало. Он переключился на амбулаторную службу, но здесь его тоже гоняли из поликлиники в поликлинику, отказывая под разными предлогами. В конце концов он понял, что надо искать работу как можно дальше от центра. Ездить на службу в электричке его приучила когда-то «Скорая», и он направил свои стопы в тот же курортный район, откуда был изгнан когда-то за профессиональное преступление. Врачей здесь, как всегда, не хватало, и, к удивлению Лабецкого, он получил, наконец, вполне приличный врачебный участок. Кроме домов местных жителей в радиус его обслуживания входили две длинные улицы, на которых располагались государственные дачи. Стандартные удобные коттеджи были закрыты от посторонних глаз высокими непроницаемыми заборами, почти везде была охрана, и, чтобы попасть в такой дом на вызов к больному, приходилось заранее созваниваться и договариваться о времени приёма. Кто кого принимал в этом случае, понять было трудно. Но здесь обычно хорошо встречали, были вежливы и предупредительны, почти всегда угощали кофе с шоколадом, а иногда приглашали обедать. После диких заработков на кладбище, зарплата у врача Лабецкого была нищенской, но день ото дня в нём росла злая уверенность, что его сегодняшняя жизнь – дело временное, и что он непременно завоюет достойное место под солнцем. С каким-то подсознательным предчувствием он полюбил вызовы на государственные дачи: было ощущение, что именно здесь его поджидает удача. Надо ещё немного подождать и потерпеть. А терпению он научился: терпению его научила тюрьма…Ждал и терпел он не напрасно. Судьба опять соблаговолила предоставить ему счастливый случай. Однажды в самый разгар жаркого лета поступил вызов на одну из государственных дач. Отсидев свои часы на приёме в поликлинике, Лабецкий отправился на вызовы. Начал он, как его и наставляло начальство, с вызова на государственную дачу. Отправляясь на вызовы к своим высокопоставленным пациентам, Лабецкий пытался угадать, кто есть кто: какую должность и где занимает хозяин этого дома. Это была своего рода игра, которую он придумал сам для себя, чтобы не так скучно было колесить пешком по своему участку: в поликлинике была только одна машина, на которой либо отсутствовало колесо, либо не хватало бензина, который благополучно сливался для заправки авто заведующей поликлиникой… Как и все другие, дом, откуда поступил вызов, был окружён плотным непроницаемым забором, свежая тёмно-зелёная окраска которого выделялась даже на фоне цветущих деревьев. Лабецкий загадал – эта дача, судя по всему, должна быть генеральской. Над высокой калиткой он разыскал небольшую кнопку звонка и позвонил. И, не удержавшись, засмеялся: аккуратно одетый солдат, удивлённо взглянув на широко улыбающегося доктора, пропустил его без задержки, и даже проводил до ступеней открытой веранды. Дверь в дом была распахнута, и тотчас же из-за лёгкой раздуваемой ветром портьеры появился высокий пожилой человек. В просторной передней он оглядел Лабецкого с ног до головы острым пронизывающим взглядом, от которого тот поёжился, и коротко, с некоторой настороженностью объяснил.
– Больна моя дочь, доктор… Температура… И очень сильно кашляет, наверно, перекупалась в озере…
Лабецкий понял его настороженность, когда увидел больную: худенькую, очень похожую на отца девушку, которая лежала на тахте в гостиной, прикрытая по случаю жары только тонкой простыней. Она заметно смутилась, бросив взгляд на молодого доктора, потом оглянулась на отца и успокоилась. Генерал сразу вышел, оставив их наедине. Лабецкий осматривая, выстукивая и выслушивая его дочь, был предельно внимателен, боясь пропустить пневмонию, но в то же время ощущение, что он где-то встречал этого сухощавого генерала, не давало ему покоя. Тощенькую девушку, застенчиво прикрывающую скрещенными руками крохотную грудь, он, кажется, видел впервые. Она покорно вопросительно смотрела на него какими-то прозрачными серыми глазами, поминутно моргая пушистыми ресницами. Наконец, осмотр был окончен. Вопросы по поводу пневмонии остались, поэтому Лабецкий, назначив лечение, пообещал прийти на следующий день. И только оказавшись за воротами генеральской дачи, он вдруг вспомнил, где видел прежде её хозяина. Это было на кладбище! Ну, да! Генерал хоронил тогда свою жену. Сколько же времени прошло? Больше двух лет… Лабецкий быстро достал медицинскую карточку девушки и только теперь взглянул на её имя. Вера… Ну, да… Тогда она, плача, всё терлась об отцовскую шинель, а он, утешая её, повторял:
– Не плачь, Вера…
Почему-то именно это обстоятельство, то, что он видел этих людей в своей прежней жизни, вдруг сделало их близкими Лабецкому. Не строя никаких планов, и не размышляя слишком долго, он стал посещать Веру каждый день. Вскоре она привыкла к нему, а генерал стал даже улыбаться при его появлении. Теперь Лабецкий откладывал этот свой визит на самый конец рабочего дня, чтобы можно было расслабиться, никуда не торопиться, посидеть в семейном кругу за чашкой чая или даже вкусно поужинать вместе с хозяевами. Тёплыми сухими вечерами стол накрывали на веранде, куда без стеснения проникали вездесущие комары, но здесь было по-домашнему тепло и уютно. Домработница Светлана Фёдоровна, дородная, горластая украинка, какая-то дальняя родственница генерала, непременно принимала участие в разговоре, и громче всех смеялась несмелым шуткам Лабецкого. Перед его уходом, она непременно хватала его за руку где-нибудь в кухне или у ворот и засыпала бесконечными вопросами на медицинские темы от остеохондроза до геморроя, на которые он был вынужден пространно отвечать. Вера быстро поправилась, приходить каждый день не было нужды, но девушка стала проявлять к молодому врачу такой заметный интерес, что генерал, присмотревшись к нему, возражать не стал. Вера вела достаточно уединённый образ жизни, сторонилась своих ровесников и ходила тенью за отцом. Она училась в педагогическом институте на факультете иностранных языков, но и к своей будущей профессии относилась весьма прохладно. Лабецкий был намного её старше, житейски умён, остроумен, казался генералу человеком скромным и не амбициозным. О прошлом доктора тактично не расспрашивали, о тюрьме и кладбище в его биографии никто не догадывался. Только однажды генерал, извинившись, поинтересовался его семейным положением. Лабецкий вдруг понял, что страшно устал от одиночества. Внимание генеральской дочери ему льстило, это была неожиданная и весьма привлекательная партия, и он стал всё чаще и чаще задумываться о будущем. Вера была далеко не красавица, тощенькая, с тонкими длинными ногами, на которых, казалось, совершенно отсутствовали икроножные мышцы… А серые прозрачные глаза, которые она поднимала на Лабецкого, улыбаясь его шуткам, странным образом освещали её бледное невыразительное лицо. Никаких эмоций по отношению к ней он не испытывал, но и отвращения тоже не было. Он привык и привязался к этому дому. Однажды Светлана Фёдоровна, как всегда, заловив его у самых ворот, вместо традиционных вопросов о пупочной грыже и запоре, вдруг прошипела ему в самое ухо, чтобы не слышал дежурный солдат.
– Ты об чём думаешь, доктор? Хозяин через неделю в город съедет, Вере на занятия в институт надо, а ты всё мнёшься да раздумываешь… Девка извелась вся…
Лабецкий от неожиданности даже попятился, но отпираться было бесполезно, хохлушка крепко держала его за локоть.
– Ты что, совсем ничего не соображаешь? Генерал тебе настоящую работу найдёт, денежную, солидную… У него должность, знаешь какая? Весь город в кулаке держит! Или ты собираешься всю жизнь в участковых врачах по дворам и лестницам шастать? Веруся в тебя втюрилась, ты одинокий, да и гол как сокол… Она только и ждёт, что ты предложение сделаешь… Ну?
– Ладно…– Промямлил Лабецкий, сдаваясь под неожиданным напором. – Я подумаю…
– Не ври! «Подумаю»… Уж, наверно, сто раз всё обдумал… В следующий раз приходи с цветами и кольцом!
Так они с Верой и поженились…
С женой у Лабецкого быстро установились простые, даже какие-то примитивные отношения. Влюблённость её быстро прошла, ничего общего между ними не было кроме дома и постели. В душе Лабецкий удивлялся самому себе: дома его охватывала «эмоциональная тупость», как выражаются психиатры, его совершенно не беспокоило ни собственное равнодушие к Вере, ни её вялый интерес к нему. Он просто разрешил себе отдохнуть. Но Вера быстро забеременела. И что тут началось! Всерьёз задуматься о наследниках Лабецкий ещё не успел, но ничего не имел против. А генерал очень обрадовался, он хотел внуков. Всё было бы нормально, но эта дохлая мымра… Начались такие истерики – хоть домой не приходи… Предстоящие бессонные ночи и мысли о постоянном детском крике приводили её в ужас. Она не представляла себя матерью, брезговала маленькими детьми, которым надо было лечить сопелки и по нескольку раз в день смывать с попки какашки… В первый раз они поссорились по-настоящему – Вера обвиняла его в мужском эгоизме, она-то неопытная, а он мог предотвратить эту беременность. В общем, всё кончилось абортом. А потом началась свистопляска с кучей гинекологических осложнений. Несколько лет Вера лечилась: лежала в лучших стационарах, ездила на курорты в Крым и заграницу. И теперь была практически здорова, но без всякой возможности забеременеть. Лабецкий к этому отнёсся почти равнодушно: его теперь занимали совсем другие проблемы.
В прошлой жизни я, точно, была алкоголиком, и, наверно, немало горя принесла своим близким… Как ещё объяснить, что пьянство тесно связанных со мной людей преследует меня всю сознательную жизнь? Первым на этом пути был Лабецкий. Тогда я ничего не понимала в фатальности общения с алкоголиками. Я была влюблена в него без памяти, вот и всё. Но моя любовь к нему была виртуальной, как сейчас говорят, я никак от него не зависела. Встречались мы только на работе, и никакого влияния на мою жизнь он тогда не имел. Никаких последствий эта влюблённость не оставила, кроме щемящих душу сожалений… Но потом вдруг спилась моя подруга. Единственная. Друзей мы находим в юности, потому что дружба требует времени, которого только в эту пору достаточно. Потом все заняты только собой – построением карьеры, личной жизни, семьи, воспитанием детей… Сил и времени хватает только на то, чтобы поддерживать затухающие юношеские привязанности… С Ларисой мы дружили с первого курса. Она была очень преданным, искренним человеком. Вот кто, действительно, умел дружить! Когда умирала моя мама, и я сидела сутками возле её кровати в больнице, Ларка поставила на ноги всех знакомых, и носилась на такси с ними по городу, собирая нужные ампулы по отделениям стационаров и домашним холодильникам запасливых докторов. Этот препарат, единственная партия которого была выпущена экспериментально и разослана по клиникам города, теоретически мог спасти мою мать. По этим сусекам и закромам она достала столько ампул, сколько нужно было для курса лечения. Лекарство не помогло, мама умерла, но я на всю жизнь запомнила, какую титаническую работу она провела! И вдруг моя Лара начала пить. И с мужем у неё были отличные отношения, и двоих пацанов родила – лучшую мать было трудно себе представить… Вот когда я кожей поняла, что такое женский алкоголизм. Осознала, что он не лечится. Видеть её хмельной было очень страшно. И теперь я точно знаю: сколько бы ни длилось взаимное истязание близких людей, финал в любом случае будет трагическим. В пьяном виде Лариса попала под автобус. Её дети осиротели, отец увёз их к своей матери куда-то в Башкирию, и я потеряла их из виду.
Ну, а потом понеслось – как только мне мужик понравится, так он оказывается крепко пьющим. Человек я одержимый, категоричный до тошноты. У меня с детства весь мир существует только в двух красках – чёрной и белой. Сейчас, правда, кое-какие оттенки появились, чуть посдержанней стала. А в молодости вообще ненормальной была. Если влюблялась – то смерть мухам и комарам! Так несло… Наизнанку готова была вывернуться. Мужику всю себя с гарниром на подносе подавала. Такими унижениями расплачивалась за свою идиотскую одержимость! Из этих душераздирающих романов на четвереньках выползала, вся в синяках и шишках… И после этого начинала рыдать о Лабецком. Прямо паранойя какая-то… В конце концов, попалась окончательно – вышла замуж за алкоголика. Ну, не совсем так, конечно. Познакомились мы в доме у моих знакомых, он им родственник, приезжал в отпуск. Взял подмышку и увёз в свой город. Я даже вякнуть не успела. Он был такой замечательный парень: внимательный, заботливый. И руки золотые, дома всё сам чинил от водопроводных кранов до мебели. Работал на большом предприятии инженером по связи, успешно продвигался по службе. Как только расписались, ему сразу от завода двухкомнатную квартиру дали… Правда, в этом маленьком городе, поголовно пьющем, у меня не было ни родственников, ни друзей; из знакомых – только приятели мужа, все страшные забулдыги. В гости без бутылки приходить считалось неприличным. Жёны ворчали, конечно, но так робко, что на них никто не обращал внимания. Но если при этом его друзья могли цистерну выпить и на следующий день, как ни в чём ни бывало, выйти на работу, мой Петечка запивал на неделю… Конечно, я злилась, но по началу не считала это катастрофой, не сразу поняла, что попалась. Если неделю не пьёт, ходит весёлый, добродушный, по дому все дела, как по щучьему велению делаются – я быстро успокаивалась, казалось, что всё наладится, всё будет хорошо.
Но пьянки становились всё чаще и чаще, а запои длиннее. Я забеременела, родила сына… Забот полон рот. А муж спивался всё сильнее… Только расслабишься – бабах! Снова запой. И каждый вечер тоска и тревога до озноба: придёт, не придёт, а если придёт, то в каком виде? Алкоголь его очень сильно возбуждал, если приходил пьяный, уложить спать было невозможно: ляжет – вскочит, ляжет – вскочит, как Ванька-встанька… И я заснуть не могу, и ребёнок просыпается, он и к нему приставать среди ночи начинает… Другой раз пропадает несколько дней, потом явится грязный, вонючий… Скинет одежду у порога, словно Енгибаров в цирке, и – нырь в кровать. А сынишка его любил, ждал, одними только расспросами «Где папа?» и «Когда папа придёт?» доводил меня до истерики… Он в постель, а Димка рядом с его заросшей физиономией на подушке кубики раскладывает… Кажется, взяла бы эту подушку и… Каждый день всякие поручения придумывала, чтобы ножки любимого в нужном направлении двигались: то попрошу ребёнка вечером из садика забрать, то по пути с работы в булочную зайти… От домашних проблем я совсем одурела, и, чтобы не сдвинуться окончательно, вышла на работу в поликлинику. Получив на это согласие мужа, между прочим, и его клятвенное обещание во всём быть помощником. Он дома с ребёнком должен был оставаться, когда у меня вечерняя смена была. Только Пётр держится-держится, да как запьёт, и Димасик мой, бедненький, в садике со сторожем сидит допоздна, пока я последнего больного не приму и не прибегу за ним… Несколько раз воспитательница приводила его прямо ко мне на приём в поликлинику. Так он и сидел в моём кабинете, до окончания смены… Об алкоголизме я тогда мало что знала, поначалу верила, что любовь, семья заставят мужа с бутылкой расстаться. Ничего подобного. Чем дальше, тем страшнее. Дипломат я по сей день никудышный, но с ним испытала все психологические приёмы, на которые только была способна: и тапками в ярости в него кидалась, и подлизывалась, и целовала, и плакала, уговаривая лечиться ради сына… В моменты раскаяния, которые изредка бывали в первые годы нашей семейной жизни, муж обещал мне: