bannerbannerbanner
Клятва при гробе Господнем

Николай Полевой
Клятва при гробе Господнем

Полная версия

– Нельзя ли, брат, уволить нас от твоего совета, – сказал князь Ярославский, оскорбленный словами Косого. – Молоденек еще ты учить других; в наше время, кто был помоложе, тот слушал старших.

«Он считает себя старшим», – сказал кто-то из гостей.

– В чужом доме все моложе хозяина, – подхватил другой.

«Мне кажется, что у многих голов теперь хозяева удалились», – отвечал Косой, озираясь с досадою.

– Слушай, брат Василий Юрьевич, – молвил князь Зубцовский, – непьяному с пьяным не беседа. Отставать от других не надобно.

«И приставать не годится: душа мера; я вам, а вы мне – не указ».

– А если бы тетушка, Великая княгиня?

«Не всякая тетушка матушка, есть и мачехи», – сказал кто-то.

– Что это изволишь ты говорить, князь Василий Юрьевич? – спросила София, вспыльчиво.

«Здесь так много и вдруг говорят, – отвечал Косой, – что я не знаю, о чем ты спрашиваешь, княгиня. Ты не отличила моей речи от других».

– Твои речи всегда так разумны, что их легко можно отличить от других, как галку по полету.

Косой промолчал. Это более рассердило Софию. «Ты уж не изволишь и отвечать мне?» – сказала она.

– Иногда молчание лучше речей, – сказал Косой. «Змеиное твое молчание, – вскричала София, – змея молчит, а только жалит».

– Змея – женщина! – сказал Косой, с гневом бросив вилку на стол. – Не знаю, с чего применять ее к мужчине!

София побледнела от досады. – «Князь! Княгиня!» – вскричали многие собеседники, предвидя и желая утишить бурю. Смятенный шум раздался в палате.

– В самом деле, не думаешь ли ты, князь, что ты старше других в нашей беседе? – вскричала София. – Так я тебе докажу, что я жена твоего дяди и мать твоего Государя!

«Надо мною один Государь – Бог!»

– А отец разве не Государь тебе? – сказал князь Ярославский, у которого все еще не прошла досада, причиненная словами Косого.

«Видно, князь Юрий не отец ему!» – вскричала София, злобно усмехаясь.

– Вернее, нежели твоему сыну мой покойный дядя! – отвечал Косой, не в силах будучи переносить обидные речи тетки.

«Наглая душа! как ты смеешь сказать мне такие непристойные речи?» – закричала София. Косой тронул душу ее за самое больное место.

– Полно, полно – князь, княгиня! – заговорили тогда многие.

«Послушайся друзей, Василий Юрьевич, – проговорил сам князь Ярославский, – за что ты гневаешься? Между друзьями что за перекоры!»

– Вижу, какими друзьями окружен я здесь, князь Александр Федорович: не выдают тетушку в слове, – сказал Косой, отодвигаясь от стола и желая встать со своего места.

«Ты осмеливаешься здесь своевольничать!» – воскликнула София, поспешно вставая.

– Умрем за матушку нашу, Великую княгиню! – закричал Туголукий, поднявшись и стуча в стол кулаком. Многие бояре выскочили из-за своих столов, многие князья также поднялись с места.

– Великая княгиня! Тетушка! послушай – внемли доброму слову! – говорили Константин Димитриевич, князья Тверской и Ярославский, но – тщетно. Среди шуму слышны были угрозы, которыми с разных сторон разменивались бояре и князья. Голос Софии раздавался среди всех: «Крамольник – злоумышленник – злодей!» – восклицала она.

«Умрем за Великую княгиню!» – возглашал между тем Туголукий.

– Заткни ему рот, князь Чарторийский! – сказал Шемяка и обращаясь то к Софии, то к брату старался уговорить их: «Послушайте, тетушка, брат! Побойтесь Бога, постыдитесь людей…»

– Ты думаешь, что я не знаю твоих замыслов? – кричала София, не внемля ничему. – Что я тебя, злодея, за стол-то свой посадила с честными князьями, так ты думаешь, я и отдамся в твои руки?

«Бог с тобой и с твоим хлебом-солью, когда ты ими коришь меня! – воскликнул Косой. – Я не хочу быть твоим гостем – возьми деньги за хлеб, за соль, только не кори! Князья! свидетельствуйте: я ли начал такую позорную ссору?»

– Он! – Нет, не он! – Князь виноват! – Князь прав! – кричали со всех сторон.

«Ты мне заплатишь, князь-голытьба? – вскричала София, вдруг подбегая к Косому. – Да чем заплатишь, ты, князь без поместья? Знаешь ли ты, что только по милости моей и сына моего у тебя есть кусок хлеба, а у твоего отца горшок каши?»

Смятение достигло тогда величайшей степени: шумели во всех сторонах, руки многих падали уже на рукоятки мечей. До сих пор Шемяка старался еще уговаривать, упрашивать. Но когда София упомянула об отце его, он с гневом воскликнул: «Замолчи же, тетка! Сама ты кормишься по милости отца моего! Не смей порочить моего родителя, или – клянусь Богом, не сдобровать тебе с твоими речами!»

– И ты осмеливаешься туда же? – закричала София, обращаясь к Шемяке.

«Прекратите ссору, – сказал Шемяка, опомнившись и снова удерживая гнев свой. – Бог с тобой, тетка: не родная ты нам по плоти, чужая и по душе! Брат! оставим любезную тетушку и добрых гостей ее…»

– Нет! я вас не оставлю! – вскричала София. – Князья, бояре! возьмите меч у князя Василия!

«Княгиня! что ты делаешь! Ты оскорбляешь всех нас!» – закричало множество голосов.

Косой, казалось, был оглушен таким неожиданным решением Софии. Он побледнел, губы его задрожали. Бояре московские не двигались с мест своих.

– Возьмите меч его! – провозгласила София, громче прежнего. – Что вы стали?

«Я посмотрю, кто осмелится подойти ко мне…» – сказал Косой, глухим, задушаемым голосом, обращая кругом пламенные глаза свои.

– Мы не допустим до такого позора! – кричали многие князья.

«Ты посмотришь? Вы не допустите?» – проговорила София и с яростию, быстро, кинулась к Косому, сорвала меч его с цепочки и бросила в сторону!

Действие это было так неожиданно, что все голоса вдруг умолкли; взоры всех, казалось, были очарованы и не могли отвратиться от меча княжеского, загремевшего и звучно упавшего на пол.

– Что это? Что я вижу? – вскричала тогда София, устремив глаза на богатый пояс, бывший на Василии Юрьевиче. – Воровская вещь! Бояре, князья! Узнаёте ли вы этот пояс? Он краденый у моего тестя!

Несколько человек хотели разлучить Софию от Косого – уговаривать было уже поздно: хотели только, чтобы кровавое зрелище не заступило места свадебного пира. Глаза Косого налились кровью, жилы вздулись на лбу его – говорить он не мог – рука его, как будто судорожно, шарила меча, на левом боку, там, где всегда был доселе сей знак его чести… Но София вырвалась из рук посредников, ухватилась за пояс Косого и громко призывала к себе бояр.

Глухой, бешеный смех вырвался наконец из груди Косого. Он оглянулся кругом, на толпу князей и бояр, с презрением смотрел на Софию, которая вне себя от ярости рвала с него пояс слабыми своими руками. «Постой, Великая княгиня, дай мне самому отстегнуть и снять! Отойди на час!..» – закричал он диким каким-то воплем и оттолкнул от себя легонько Софию, которая от этого легкого толчка едва не слетела с ног.

– Отдай пояс, – кричала София, – отдай пояс. Этот пояс был подарен покойному тестю Димитрию Иоанновичу, тестем его, Константином Димитриевичем. Я его знаю – его украли потом, и вот он, вот он, вот он! Наместник Ростовский! узнаёшь ли ты этот пояс?

«Он самый, клянусь всем, что есть святого!» – вскричал наместник Ростовский, едва держась на ногах.

Тут, в неистовстве, вскочил со своего седалища Шемяка. Скамья, на которой сидел он, полетела на пол. И с неописанным свирепством закричал он громко: «Княгиня! еще одно слово и – я клянусь тебе вторым пришествием Господним – ты раскаешься в своем безрассудстве!»

– Он убьет ее! – провозгласили многие бояре и обнажили мечи. Шемяка не внимал ни клика их, ни звука мечей. София не слыхала слов его в запальчивости. Тут высоко поднял Шемяка кубок, перед ним стоявший. «Так, да расточится злоба твоя!» – вскричал он и с размаха ударил кубком об стол: дорогая хрустальная чаша разлетелась вдребезги, кубок согнулся, красное вино, бывшее в нем, потекло ручьями по скатерти. Шемяка бросился к брату, видя уже несколько мечей, на него устремленных. Князья и бояре, многие старались уйти из залы, другие бросились защищать Софью Витовтовну, третьи спешили позвать стражу.

Косой, как мертвец бледный, остановил Шемяку. «Стой, брат! – сказал он, дрожащим, прерывающимся голосом. – Кровь христианская готова обагрить землю. Может быть, мы с тобою стоим в сие мгновение на праге вечного судилища… Если они хотят зарезать нас, как Святополк зарезал Бориса и Глеба – Божья воля!» – Он расстегнул пояс свой и кинул его на стол. «Вот мой свадебный подарок брату Василию!»

– И давно бы так, – сказал князь Зубцовский, – и все бы сладилось. Эх! какой народ… Господи! твоя воля…

«Спорят о мешке, а в мешке ничего нет!» – примолвил кто-то.

Поступок Косого как будто образумил всех. Князь Ярославский, князь Зубцовский, Юрья Патрикеевич стали между Косым и Софьею, которая как будто пробудилась в сию минуту от бешенства сожигающей тело горячки и почувствовала безрассудство, безумие своих поступков… «Ну, ну! кончено, кончено…» – говорила она, отходя в сторону.

– Князь Василий Юрьевич, княгиня, князь Димитрий Юрьевич – полно, полно – что за грех такой… – говорили князья,

«Брат! – сказал Косой, взяв за руку Шемяку. – Князья! – продолжал он, обращаясь на все стороны. – Что это было? Сновидение, или меня кто-нибудь обморочил?»

– Ничего, ничего! Что за пир без побранки! Экая невидаль!

Косой крестился обеими руками. «Меня – баба – обесчествовала – меня – перед князьями! А! голова моя! Ты еще у меня на плечах!» Он сжал кулаки и громко заскрежетал зубами.

– Тише, князь! – шепнул ему Можайский.

«Ну, после рассудим, – говорил Верейский, взяв Шемяку за руку. – Пойдем Димитрий Юрьевич!» Он потащил Шемяку из палаты.

– Что это значит? Куда, князья, бояре? – вскричал Шемяка, вырываясь из рук Верейского. Он взялся за свой меч.

Софии уже не было в палате. Ее уговорили уйти. Пиршество свадебное представляло зрелище страшного беспорядка.

 

– Ничего, ничего, сладим, помирим! Великое дело: лишнее слово сказано! – говорили князья-старики. – Эдакая Витовтова кровь! – Вот свадебку отпраздновали! – раздавалось со многих сторон.

«Теперь о мире говорить еще нечего, князья. Меня обругали, оборвали, как презренного раба, как колодника на площади! Где меч мой? Отдайте мне меч мой! Разве я пленник здесь, а палата великокняжеская тюрьма моя?»

– Князь Василий Юрьевич, – сказал князь Ярославский, – успокойся…

«Отдай мне меч – я еще не пьян, хоть и крепким вином напоили меня. Неужели вы боитесь отдать мне меч мой? Драться я не стану и – надеюсь, что меня еще не тотчас зарежут».

– Что за речи такие! – сказал Константин Димитриевич. – Мы тебе ручаемся.

«А если у тетушки уже подготовлены убийцы наши, то мы продадим свои головы не иначе, как за полдесятка голов каждую!» – вскричал свирепо Шемяка, положив руку на свой меч и до половины извлекая его из ножен.

– Мы все отвечаем за вашу безопасность! – говорили князья Тверской, Ярославский, Зубцовский, Рязанский. – Пойдем вместе! Кто из бояр и князей московских осмелится противоречить, тот заплатит дорого!

Бояре сих князей и спутники Косого и Шемяки сдвинулись в одну толпу. Юрья Патрикеевич, представлявший самое жалкое лицо во время ссоры, выступил вперед и говорил, что князья могут быть уверены в своей безопасности. – «Огня! Пойдем!» – раздались голоса князей. Косому подали меч его. Все князья и бояре оставили палату.

«Ну, уж было дело!» – сказал князь Рязанский Тверскому.

– Вот чему дивишься! – отвечал Тверской. – Посмотрел бы ты в старину: бывало без шуму ни одно веселье не кончалось и часто доставалось даже ребрам; теперь-то уж вы все выродились…

«Что же? – шепнул Юрья Патрикеевич, отведя в сторону князей Можайского и Верейского. – Теперь ли их взять или после, ночью? Я окружил уже весь дворец воинами: только с крыльца – и в цепи».

– Видишь, что нельзя, – отвечал Можайский, – при князьях. Зачем было вам затевать такое позорище? Сами виноваты!

«Как же быть? Ведь княгиня может на меня осердиться!»

– Я послал уже сильные отряды к их дворам. Живых ли, мертвых ли, но мы их достанем.

«Пособи нам, всемогущий и благий Господи! А, правду сказать, княгиня слишком погорячилась…» – Юрья Патрикеевич боязливо осмотрелся кругом, произнося сии слова.

– Да, чего тут: заварили вы кашу – теперь масла жалеть не надобно, и – Бог знает, как ее расхлебать придется!

Глава V

То обман, то плющ, играющий

По развалинам седым:

Сверху лист благоухающий —

Прах и тление под ним![97]

Жуковский

С чем бы сравнить нам матушку нашу, Москву? Не с красавицею ли, о которой идет далекая слава, за которую бьются в дальних сторонах и при имени которой звонко сшибаются и пенятся чаши на беседах юношей? Вы видите красавицу эту, вы приближаетесь к ней, с невольным трепетом, и что же? Перед вами милое создание, не дородница, не румянница, дева не гордая, не блестящая! Вы дивитесь: откуда взялась слава о красоте этой девы? – Не дивитесь, не давитесь: вглядитесь в нее, узнайте очаровательную эту деву, дайте милым, всегда опущенным глазам ее сверкнуть на вас… О, этот взор выскажет вам все! Образ незабвенной будет всегда преследовать вас, как совесть преследует злодея; будет вечно с вами, как вечна память о милом, навсегда потерянном друге! Чем более вглядываться будете вы в деву-очаровательницу, тем сильнее поймете пыл страстей, зажигаемых ею в сердцах юношей и не потухающих ни от отдаленности расстояния, ни от лет разлуки!

Такова Москва. Громада ее поражает вас, когда вы издали завидели Москву. Въезжаете в нее – и где очарование? Нет ни реки величественной, ни гор высоких, ни лесов, оттеняющих другие города. Но пойдемте со мною по Москве, по ее окрестностям. Я укажу вам такие чудные красоты природы, что ни сибирские леса, ни прибрежье широкой Волги, ни берега Черного моря не истребят этих красот в памяти вашей. Воробьевы горы, где серебристая Сетунь умирает в волнах Москвы-реки, где на несколько верст кругом зритель обхватывает взором и город, и поле – никогда не забудет вас, кто видел хоть однажды!

Таково же чудное местоположение Симонова монастыря, ныне древней, богатой обители. Воздвигнутый на крутом берегу, он глядится в светлые струи Москвы-реки, и оба берега ее – с домами, монастырями, церквами, Кремлем, Замоскворечьем, Воробьевыми горами, Коломенским полем, лугом за Москвою, окрестными селениями – перед глазами вашими! Очаровательное место, когда заходящее, или восходящее солнце являет вам засыпающую, или пробуждающуюся Москву, тени вечера густеют, или ночные мраки тают перед вами, песня пловца оглашает окрестность, и заунывный звон монастырского колокола – этот скрип дверей вечности – раздается, будто голос времени…

Через три дня, после события на свадьбе Великого князя, нами описанного, вечером, через глубокие сугроба: снега, от Крутиц, по сосновому бору, пробирался кто-то в Симонов монастырь, в небольших санях, запряженных в одну лошадь.

Ездок этот остановил сани у задних, маленьких ворот монастыря и начал тихо стучаться в ворота. Сторож монастырский, ходивший внутри двора, с дубинкою на плече, спросил: «Кто там? – и. – За чем?» – «Отвори, брат Федосей!» – отвечал приехавший. «А! это ты, Иван Паломник! – сказал сторож. – Тебе как не отворить. Добро пожаловать! Господи Иисусе Христе, сыне Божий!» – шептал он, отмыкая замок.

Маленькая калитка отворилась. Привязав повод лошади изнутри ворот, вошел в монастырскую ограду приезжий, которого называл сторож Иваном Паломником. Казалось, что он был весьма знаком со сторожем и со всем монастырем, ибо не говоря ни слова пошел от ворот, а сторож не спрашивал: куда и зачем идет он? Прямо к келье архимандрита подошел приезжий и постучался в двери. «Во имя Божие отвори, отец Варфоломей», – отвечал приезжий на вопрос из кельи: «Кто пришел?» – Дверь отворилась; приезжий вошел в келью; слышно было, что за ним задвинули дверь изнутри засовом.

Келья архимандрита состояла из двух небольших покоев, находясь в ряду других монастырских келий. Мрачные стены ее украшались только несколькими образами и то без риз и без всякого убранства: неугасимая лампада горела перед ними. В углу передней комнаты стоял дубовый, ветхий стол, на котором сложено было одеяние архимандрита и лежал клобук его, ибо архимандрит был в келье своей в простой свитке, с открытою головою. Две простые скамейки придвинуты были к столу. Духовная книга лежала на столе, раскрытая; в железном подсвечнике горела перед нею свечка. В сумраке можно было различить, что в другой комнате находился гроб; крышка его стояла подле, прислоненная к стене.

Архимандрит был старец, убеленный сединами. Но при первом взгляде на его бледное, сухое лицо можно было понять, что не столько старость, сколько тяжкие горести и бремя скорбей убелили его голову и сделали его живым мертвецом. Никому не было известно: кто таков был сей благочестивый отшельник? За много лет, еще при княжении Василия Дмитриевича, пришел он в Симоновскую обитель. Его примерное житие, его набожность вскоре заслужили всеобщее почтение и любовь. Он мало говорил, редко оставлял обитель и никогда не являлся в княжеские дворцы, хотя и облечен был саном архимандрита, по кончине своего предшественника. Со слезами молил он избавить его от сего сана; но князь Константин Димитриевич, покровитель и главный вкладчик обители Симоновской, умолил благочестивого мужа, который и после того не переменил своей тихой жизни, не изменил своего молчания. Тогда только отверзались уста его, когда князь Константин приезжал в обитель и наедине с ним начинал беседовать о спасении души, о суете мира, о божественном, святом Писании. Сладостны были тогда речи благочестивого отшельника. Он ежедневно являлся в церковь на каждое божественное служение и часто сам отправлял его; в другое время дня исправлял он, наряду с братиею, все монастырские труды и работы: как простой монах читал он духовные книги за трапезою, иногда по целым часам, безмолвный, сиживал он при гробе, который поставил в келье своей, завещая положить себя в этом домовище. Одр его успокоения, где на краткое время сон смыкал его глаза, составляла голая скамья, подле гроба поставленная.

Приезжий, Иван Паломник, как назвал его монастырский сторож, молча прошел по келье, сел на скамейку подле стола и закрыл лицо свое руками.

– Что с тобою? – спросил его архимандрит, тихо перебирая рукою большие четки и творя молитву.

«Дай мне сил перенесть скорби мои, дай мне слез оплакать грехи мои!» – отвечал приезжий.

– Молись, да ниспошлет Он тебе милость свою! – архимандрит указал рукою на образ Спасителя.

«Отец Варфоломей, брат мой, друг мой! помолись ты за меня. Чувствую, что сил моих недостает переносить бремя жизни. Отчаяние, сей грех смертный, часто одолевает меня ныне… – Господи! укрепи меня!» – Паломник поднял руки к небу, но слез не было в глазах его.

– Вижу, что с тобою случилось что-нибудь горестное и неожиданное. Открой мне душу свою, брат Иван, скажи…

«Неожиданное? Нет! я всего ожидаю, все это испытывал я и прежде. – Горестное? Но я однажды и навсегда умер для радостей земных! Унываю, что силы мои истощаются; вижу, что их недостает уже у меня; чувствую, что сети суеты и страстей так хитро опутали человека… Нет! не достанет меня распутать их… Давно ли ты видел твоего князя, Константина Димитриевича?»

– На другой день после свадьбы Василия хотел он быть у меня, и недоумеваю, что бы могло его удержать. Еще более не понимаю, почему Василий до сих пор не посетил святых обителей, по обычаю предков своих. По крайней мере, у нас на Симонове он не был.

«Итак, тебе не известно, что сделалось на свадьбе Василия, что заняло теперь всю Москву, и – Бог един весть, чем кончится?»

– Кто же мне скажет? Я знаю только то, что содержится здесь (архимандрит указал на книгу) – думаю единственно о том, что будет после него (он указал на гроб)…

«Так знай же, что на свадьбе Василия произошел раздор, какого давно не видала земля Русская – князья, вместо веселья, поссорились, нанесли друг другу смертные обиды и расстались врагами непримиримыми!»

– Неужели и мой князь, мой сосуд избранный, потемнился в этой суете мира? – Глаза отшельника блеснули необыкновенным образом.

«И он был увлечен общим волнением, хотя не принимал участия в обиде ближних».

– Слава Богу! Но расскажи мне: какое наваждение лукавого посеяло вражду?

Паломник рассказал архимандриту подробно о ссоре князей с Софьею Витовтовною, но он прибавил, чего мы еще не знаем.

Вместо того, чтобы захватить Косого и Шемяку, как обещали, князья Можайский и Верейский сами вывели их в треть Юрия, где немедленно собралась сильная дружина Косого и Шемяки. Оба князя безопасно выехали после сего из Москвы в ту же ночь, под защитою своей дружины. Великокняжеские дружины ничего не могли им сделать, потому что Косой грозил зажечь собственный двор свой, при малейшем насилии. Выезд Косого и Шемяки был знаком отбытия других князей; Тверского, Рязанского, Зубцовского. Князья Можайский и Верейский также немедленно оставили Москву и уехали в свои уделы. Софья Витовтовна занемогла тяжкою болезнию, с горя и досады. Великокняжеская Дума была в страшном смятении. Никто не знал, чем начать и что делать. Голоса делились и, как будто нарочно, исполнялись только самые безрассудные предложения. Юный Великий князь вздыхал, плакал. Константин Димитриевич напрасно уговаривал князей остаться, составить общий совет, исправить дело в мире и тишине. Они не поверили словам его, ибо в то же время, когда Константин ласкал и уверял их в дружбе и мирных намерениях, вооруженные дружины великокняжеские заняли чужие трети Москвы, а ростовский наместник отправлен был с войском захватить Звенигород, стараться догонять Косого и Шемяку, узнать, где находится боярин Иоанн и князь Юрий Димитриевич и, если можно, захватить их лестью или силою.

– Суета суетствий, всяческая суета! – сказал архимандрит, когда собеседник его рассказал ему все. – Царь скуден уроком, велик клеветник бывает, а ненавидяй неправды долго лет поживет. – Мне кажется, – прибавил он, по некотором размышлении, – что все это не могло само собою сделаться. Ты, верно, не хотел слушать моего совета, моих молений, моих заклятий?

Паломник молчал.

 

– Признавайся, что во всем этом были твои умыслы, и ты руководил смятениями и сварами князей?

«Отец Варфоломей, – отвечал Паломник, – снова прошу тебя: не говори мне о том, от чего уже не могу, не властен я отступить. Если это преступление – пусть оно тянет грешную главу мою в пределы адовы: душа моя связана клятвою и разрешить ее может единый Бог, но – никто из человеков!»

– Горе клянущему, горе клянущемуся, но несть меры Божию милосердию. Нет! я не перестану сеять доброе семя, хотя бесплодная почва души твоей отвергает его. Так: я сам связан обетом, тебе данным не открою твоих дел и замыслов; но, как вестник слова Божия, никогда не перестану говорить: брат Иван! оставь суетные свои помыслы!

«Поздно!»

– Никогда не поздно. Неужели сорок лет бесполезного труда и греха не вразумили тебя, сколь суетны помышления твои, сколь тщетны все твои замыслы? Ты – едва заметное брение земли – мыслишь преобороть судьбы Божий? Горе тебе – блюдись, да не погибнешь до конца! Покайся!

«Но что же и все человеки, если не прах и брение пред лицом Бога – царь и раб, богатый и убогий?»

– Дерзновенный! хулу глаголешь и не трепещешь! Князья и владыки облечены от Бога властию и поставлены выше человеков: они Его образ на земле, провозвестники воли Его, а ты что – раб их, крамолы сеющий?

«Но разве князь не воздвигает брани на князя и царство не восстает на царство, и разве не падают они, не гибнут в войнах и междоусобиях?»

– И ты не видишь разницы между исполнением судеб по воле Божией и злою крамолою преступного раба! Когда Бог движет род на род, воздвигает брани, посылает избранных, да сокрушат они престолы, не то ли это самое, что бури, трусы, знамения небесные Его рукою движимые? Небо и земля вещают тогда человекам о наступлении судеб Божиих! Знаешь ли, что когда приспела година татарского нашествия, звезда власатая[98] текла по небу, величеством паче иных звезд; огнь солнечный палил землю, зажигал леса, иссушал воды, покрывал поля и дебри мглою, среди коей ничто не было видимо, и птицы падали из аера мертвые? А когда Димитрий должен был сокрушить силы ордынские, Бог предвозвестил ему победу глаголами святого мужа Сергия; стратиг духовный, инок Пересвет начал брань в ангельском схиме, и Сергий слышал глас его в Троицкой обители: «Игумен Сергий! помоги мне молитвою!» И святой муж стоял тогда на молитве, когда на берегах Дона Пересвет починал брань и сражал великана татарского… И сии великие судьбы смеешь ты сравнивать с твоими смутами?

«О! прискорбна ты, душа моя, прискорбна, даже до смерти!» – воскликнул Паломник. Он встал бодро, подошел к архимандриту и сказал ему твердым голосом; «Умолкни – или мы расстанемся навеки!» – Архимандрит хотел, напротив того, говорить; тогда Паломник воскликнул: «Слушай же и отвечай за меня: себе ли ищу я славы? Своей ли корысти жажду я? Говори, ты, судяй чуждому рабу, праведный от человеков!»

Архимандрит задумался. «Говори, – продолжал Паломник, – говори. Не мог ли я прожить век свой счастливо и благополучно? Не всем ли пожертвовал я моему делу, всем, что только красит мир в глазах человека? Сам ли на себя наложил я обет свой? Не стоял ли ты со мною при одре князя нашего, когда он, умирая, потухшими очами не видя уже меня, искал еще руки моей, отверженный людьми, в убогой хижине, почти в рубище, и говорил мне: Тебе вручаю судьбу детей моих – храни их – клянись мне положить голову свою за них?»

– И ты мог исполнить обет его, оставшись их пестуном и хранителем, уча их добру и повиновению судьбам Бога, утешая их в скорби, жертвуя за них своею жизнию. Но кровь гордая кипела тогда в жилах твоих, сильна крепостью была плоть твоя и ты взял на себя дело судеб Божиих: поклялся возвратить детям твоего князя, прешедшее царство их…

«Так, но и тогда – гордился ли я? Надеялся ли я на себя, брат мой и друг мой! Я трепетал, да не увлечет меня мир, и молил Бога принять мою клятву, исключить меня из числа живых – да не будет благословения на мне, если помыслю о себе хотя одно мгновение; да превратится тогда для меня каждая капля воды в яд и каждый кусок хлеба в скорпию[99] и змию, если вспомню о самом себе! И я оставил свет, прошел водами и землями и при гробе Господнем изрек страшную клятву мою! С тех пор, сорок лет невидим я, погиб для людей, и только ты один знаешь истинное имя мое, знаешь, что я еще живу, существую, дышу для моего обета».

– Но видишь ли, что гордость увлекла тебя и ты не исполнил прямо молитвы князя? Не исполнишь ты и гордой клятвы своей – я предвещаю тебе! – Голос архимандрита сделался торжественным при сих словах. – Убедись, что несть на ней благодати Божией! Горе клянущимся!

«Не исполню? Доныне я не исполнил, но не было дела против Москвы, где отчаянная голова моя не была бы в залоге; не осталось страны и народа, где не восставлял бы я мстителей за моего князя; не было сердца, где не раздувал бы я гнева! Всюду – презренный, гонимый, скрытый, незримый: я был скоморохом, когда душа моя страдала; дружился, когда сердце мое отвращалось; нечистую руку татарина и литовца лобызал я, как десницу праведника! И когда, даже самые дети, внуки князя моего видели во мне только шута, безумца, соглядатая, крамольника, когда они отвергали меня, когда, наконец, иссохли слезы в очах моих, нет вздоха в груди моей, а я все еще живу, дышу одною мыслью, одним помышлением – не есть ли я орудие Бога, мученик за верность к могиле князя моего, когда и после успеха не жду я себе ни награды, ни почести от истлевших давно в осиротелом гробе костей моего князя, когда и на гроб свой не хочу я призывать благословения и памяти грядущих поколений, скрою, утаю от них все дела мои, все труды мои… И ты меня укоряешь гордостию!»

– Козни врага сильны. Испытай душу твою и во глубине ее найдешь ты укор, ибо слова твои уже указывают твое тайное, но гордое превозношение, кичение и высокоумие!

«Да, я превозношусь, так, как превозносится остов человеческий, не преклоняющий черепа своего ни пред Князьями, ни пред сильными земли! Но для чего же хранит меня еще Господь, когда уже двадцать раз мог я погибнуть на морях, в степях, в битвах, на плахе? Для чего голосу моему дает Он силу убеждения, уму моему силу победы над всеми препонами?»

– Брат Иван! не возносись… Испытуй себя!

«Я возношусь? Я, пришедший к тебе с растерзанным сердцем, с отчаянием в душе, чувствуя, что я недостойное орудие Бога…»

– Может быть отчаяние твое есть тайный призыв Господа, спасающего гибнущую душу твою? О! как эта мысль радует меня! Внемли мне, внемли… Ах! одно слово: Бог хочет орудия чистого, брат Иван, а ты, что употребляешь ты для дела своего? Заговоры, крамолы, меч поганых, вражду родных.

«Не я навожу, не я изобретаю орудия, но судьбы Божии являют их мне: я только употребляю их на мое дело. Разве я двигал орды Эдигея? Разве я возбуждал вражду между внуком Димитрия и сыном его, рассорил Василия с боярином Иоанном, грозил Новгороду, вложил честолюбие в душу Витовта?» Взор Паломника сделался мрачен; он вперил его в архимандрита. «Не ты ли более моего, – воскликнул он, – должен страшиться Бога, что малодушно бежал мира, когда мир отказал тебе в благах любви, счастия, почестей…»

– Несчастный! что напоминаешь, что говоришь ты! – сказал архимандрит, как будто испуганный внезапным привидением.

«Я так же, как ты мне, хочу явиться тебе неумолимою совестью. Неужели ты думаешь, я не знаю, что остаток мирского обольщения привлек тебя в Симонов, что доныне мысль о Боге сливается у тебя с памятью о той, которую разлучила с тобою окровавленная тень отца ее, что при самых алтарях она разлучает тебя от Бога… Лицемер пред человеками, но трепещи, судия мой, трепещи…»

– Великий Боже! – вскричал архимандрит, – неужели единственный человек, знающий тайны души моей, хранится Тобою для того, чтобы слова его показывали мне всю неразрушимость грехов моих! – Он дико глядел на своего собеседника. – Так, вижу, что ты выше суда человеческого, – сказал он, – и суетен суд человека, непостижимы судьбы Божий. Иди, твори на что призван – но зачем же приходишь ты ко мне? Беги в советы князей, будь у них гудочником, скоморохом, паломником, советником – оставь меня!.. – Он сложил руки; уста его дрожали; он усильно творил молитву.

Собеседник его начал ходить по келье. «Последний человек умирает для меня в мире, – говорил он сам себе, – последняя душа затворяется скорби моей… Вижу знамение кончины моей, вижу, что скоро совершиться делу моему… Приими же тогда, Господи! душу мою, яко злато в горниле, очищенную жизнию мира сего! Он только, он один из человеков мог судить меня – и он умолкнет, и не помянется имя мое на гробе моем, и за безвестного брата вознесется молитва погребальная над моим гробом…» – Паломник сел на скамейку и вдруг спокойно начал говорить архимандриту:

97Эпиграф – строки из стихотворения В. А. Жуковского «Песня» (1820).
98Звезда власатая – комета.
99Скорпия – скорпион.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru