Олег нырнул, открыл глаза и в зеленой полумгле различил колеблющиеся ламинарии. Пронырнув поглубже и раздвинув руками водоросли, чуть ли не носом воткнулся в каменистое дно. Появление ныряльщика вспугнуло черного крабика, взметнувшего при его появлении илистую муть. Пощупав рукой в лохматом облачке, ухватил членистоногого за панцирь. Прошло уже минуты полторы, грудь сдавила нехватка кислорода. Он резко оттолкнулся от дна и, вытянув руки по швам, долго всплывал к пляшущей высоко над его головой зыбкой поверхности залива. Вынырнув на пределе терпежки, шумно задышал могучей грудью, отфыркался, потом заорал по-тарзаньи:
– У нас деликатес! – и воздел добычу над головой.
– Отпустите!.. – издал вопль Витюня, лишь только увидел, какой гостинчик достал со дна морского ради спортивного интереса его товарищ.
Даровать волю крабику после того, как свидетель подвига убедился в победе, было не жалко. Ныряльщик разжал пальцы – и рачок плюхнулся в родную стихию.
Олег лег на спину. Соленая вода легко поддерживала его распластанное тело. Пролетающим чайкам он виделся сверху неким подобием китайского иероглифа «да-дэ», который рисуется наподобие человека с поднятыми горизонтально руками и широко расставленными ногами. Судьба зашвырнула его с Амура на Черное море как некий знак грядущих перемен, не понятных ни ему самому, ни Витюне, ни этим чайкам в бездонном небе. Лишь каменный Волошин знал грядущее, ибо смотрел вдаль и прозревал истину.
Море баюкало плоть и укрепляло дух. Солнце обливало шоколадной краской. Бриз перемешивал соль и влагу и насыщал извечной животворной смесью семилитровые легкие атлета.
Мы из моря поднялись,
Начиная книгу жизни.
Море – смерть,
И море – жизнь,
И чужбина, и отчизна…
Строчки родились легко, внушенные профилем бородатого и гривастого Поэта, нашептанные киммерийским бризом, улетающим из бухты в иссушенный зноем пыльный Коктебель, спрятавшийся за грядой невысоких гор.
Еще полдня осталось в распоряжении беглецов от феодосийской курортной суетни: полдня солнца, полдня моря, полдня вольной жизни.
На берегу не было обычного пляжного комфорта в виде песка или мелко истолченного ракушечника, но Олега это нисколько не смущало. Он растянулся во весь рост на обкатанных камнях, раскаленных солнцем так, что хоть сейчас неси их в баню и парься на здоровье, поддавая кипяточку и охлестываясь березовым веником.
– Куриное счастье! – Витюня показал один из камешков, которые он перебирал от нечего делать. Плоский голыш был истончен бесконечным прибоем едва ли не до прозрачности, постоянное трение о другие камешки образовало отверстие точно посредине голыша. – Надо продеть суровую нитку и носить на шее.
– Зачем? – подивился Олег дикарству главного механика автобазы.
– Я уже сказал – на счастье.
– Для чего же куриное твое счастье? Яйца несутся крупные?..
– Не знаю… так говорят… – Витюня протянул камешек. – Бери… Проденешь нитку – и носи на шее как оберег.
Он впервые сказал «ты», и Олег это заметил. «Давно бы так…»
– Здешние камешки знаменитые, – вослед «куриному счастью» Витюня указал на горсть мелких разноцветных камешков, рассыпанных на разостланной рубахе. Среди черно-белого галечного гороха красовались нежно-розовые, синеватые с белыми прожилками, тепло-красные, травянисто-зеленые и желтовато-палевые камешки. В глазах зарябило от пестроты калейдоскопической композиции.
– Вы знаете, у Регистана есть книжка стихов. Так и называется – «Камешки из Коктебеля».
– Это тот, что гимн написал?
– Нет, гимн написал Габриэль Регистан вместе с Михалковым. Гарольд – его сын… Он здесь иногда отдыхает на волошинской даче.
Витюня затуманил глаза и нараспев, как истый вития, не прочитал, а пропел с завываниями:
Синий, синий вечер.
Бледный лунный свет.
Худенькие плечи.
Восемнадцать лет.
Слезы на ресницах.
Ждет меня в саду…
Мне уже за тридцать,
Лучше не пойду.
– А тебе сколько? – поинтересовался Олег.
– Чего? – не понял чтец, все еще находящийся в трансе от мармеладных строк. Потом очнулся. Мне… как раз за тридцать… немного…
Спрашивать больше сказанного – неприлично. Пошевеливая собранные Витюней камешки, Олег поинтересовался:
– Неужели красотища просто так валяется под ногами?
– Раньше здешний берег усыпан был разноцветными камешками, в глазах рябило.
– Что-то не рябит…
– Курортники развезли по всей стране: каждый набирал мешочек на память. Мода такая была.
– Широка страна моя родная!.. – пропел Олег на мотив, так любимый негром Полем Робсоном.
Здесь, у морского залива, в бухточке, окруженной скалами, пространство ощущалось иначе – скорее умозрительно, чем физически. Степняку или таежнику Причерноморье видится по-особому. Взгорбленное низкорослыми, но все же – горами, оно словно сторожит взгляд, не позволяя ему устремляться к постоянно прячущейся изломанной линии горизонта. Отсюда – ощущение тайны: а что же там, за новым нагромождением скал, зарослями пирамидальных тополей, пиний, за куполом зеленовато-бирюзового моря? И люди, живущие у моря, воспринимались Олегом иначе. К примеру, этот вот Витюня… Лежит белой рыбицей, усыхает под солнцем, и загар к нему не пристает. Рыжий он, что ли, был, пока не облысел?
– Послушай, Виктор Борисович, – глядя в высокое небо на перистые облака, молвил, окая на старинный манер, величаво, будто бы по-княжески, Олег, – у тебя есть друзья?
Иванов вздохнул.
– Понятно… Можешь не продолжать… Дыши глубже…
– Нет, почему же… – пискнул, словно оправдываясь, знаток Киммерии. – Я у мамы один. Мы вдвоем живем… Отец в войну погиб… Ты же видишь, и мне досталось, – он указал на шрам. – Нашли с мальчишками гранату, сунули в костер, а далеко не попрятались. Любопытно было, как она бабахнет… Вот она и ахнула – по ногам да по рукам, кому куда повезло… Крым и сейчас нашпигован старым оружием, стоит лишь поискать…
– И все-таки странно… Я думал, ты бухгалтер.
– Это тоже война помогла. Немцы побросали много техники, ну там «опели», «бэ-эмвушки» разные. Разбирай не хочу! Напрактиковался…
Ну ладно, Крым, здесь грохотала война, подумалось Олегу. Но ведь и в его степной амурской деревеньке, в глубочайшем тылу, были мальчишки, изуродованные страшными «игрушками» в виде неразорвавшихся гранат и мин, в избытке валявшихся на полигонах, которые толком никто не охранял. Грабастающие ручищи Молоха истребления выбирают самые нежные тела, самое вкусное мясо, самую сладкую кровь… Вот и Витюню пригладила эта лапа с выпущенными когтями. А душу все же не тронула, не добралась до сердцевины человеческой. Это надо же, сколько в нем внимательности к заезжему дальневосточнику! Родных людей порой встречают холоднее.
Ветер покрепчал, как всегда бывает далеко за полдень. Он срывал пенные верхушки набегающих валов и обдавал приятелей соленой взвесью, тут же сохнущей на яром солнце. Возникало ощущение, будто бы незримый рыбак вялит для грядущей трапезы нежданный улов и делает это так ласково, даже любовно, что ни страха смерти, ни просто горечи разлуки невозможно испытать под этим ветром и солнцем, в ощутимой пелене витающей морской соли.
Не в подобной ли питательной среде, пронизанной солнечными лучами, зародилась на планете Земля миллиарды лет назад крупинка самодвижущегося вещества, некая цепочка химических соединений, включившаяся в процесс создания материи, в череду ее неисчислимых превращений? Именно после этого Вселенная обрела бесконечность, а понятия «жизнь» и «смерть» – философскую равнозначность, потому что они, в сущности, звенья одной цепи.
Каменный Макс Волошин, наверное, давно пришел к этой мысли, да так и застыл с думой на челе. Клонящееся на вторую половину дня солнце как-то по-новому высветило его буйную пепельную гриву и бороду с чернью расщелин. Разумность природы. Намек на новые загадки, грядущие открытия…
Обратный путь в изнуренный жарой и пылью Коктебель Витюня и Олег проделали в каком-то трансе, словно вместо них брели по тропе другие люди, напитанные морем, солнцем и кисловатым «Саперави», подарившим даже не хмель, а некую беззаботность. Время не двигалось, оно изменялось иным способом – не имевшим названия, а потому и не ощутимым. Камни из-под ног срывались с тропы и улетали в ущелье, пробуя разбудить тишину, но всё глохло без отзвука. Кизиловые ветки царапали руки, однако боль словно отступила за порог чувствительности. Еще немного – и их души отделились бы от тел, но тропа сбросила путников к подножию Киммерийских гор и татарским предместьям писательской здравницы. Из-за глиняного дувала окраинного дома лениво брехнула собака, обозначив службу, и на том успокоилась. Через улочку пробежала пестрая курица, оставив на мягкой пыли веточки трехпалых следов. В тени под чинарой лежал теленок и мерно жевал жвачку. В его прикрытых глазах стояли слезы.
Магазин встретил их навесным замком. На облупленной жестянке автобусного расписания, прибитого у двери, значились цифры, сулившие полчаса ожидания.
– Ну вот и утолили жажду… – недовольно выдохнул пересохшим ртом Олег.
– Сейчас, минутку, – успокоил его Витюня. Он перешел майданчик и постучал в закрытую наглухо ставню дома, обвитого плющом и виноградными лозами. Немного погодя в двери у ворот высокого забора показалась женщина в белом платке. Витюня что-то сказал ей, она кивнула головой. Белый платок хозяйки и тюбетейка просителя исчезли за дверью. Минут через десять гонец вышел из дверей с бутылью в руках и газетным свертком.
– Что и требовалось доказать! – удовлетворенно возвестил крымский старожил, приблизившись к Олегу, укрывшемуся в тени обвитого плющом навеса над магазинным входом. Темное стекло литровой бутыли хранило загадку, которую Олег тут же принялся отгадывать, выдернув бумажную затычку из горлышка «гусыни». Губы приятно увлажнило молодое виноградное вино с неизвестным Олегу небогатым и резковатым вкусовым букетом.
– «Сильванер», – пояснил Витюня. – В Коктебеле этот сорт в каждом винограднике.
Он ласково улыбался, наблюдая, как жадно поглощает Олег освежающий и кислящий легкий напиток.
– А ты? – протянул ему бутыль утоливший жажду Олег.
– Спасибо! – махнул рукой обладатель тюбетейки. – Я в доме напился воды.
– И дорого здесь берут?
– Копейки… Да ты закусывай, – Витюня развернул газетный кулек, в котором оказался кусок овечьего ноздреватого сыра и круглая пресная лепешка.
Ломоть лепешки, кусочек сыра, глоток вина – три вкуса наложились один на другой. Получилось неплохо. Повторив насыщающий и утоляющий цикл несколько раз вволю и с заразительным аппетитом, атлет с видом воспрявшего Геракла крякнул во всю молодую глотку:
– Теперь можно жить!
Витюня отщипнул краешек оставшегося куска лаваша, прихватил крошку сыра, задумчиво пожевал. Потом запоздало согласился:
– Конечно, можно…
Автобус подкатил тютелька в тютельку к положенному сроку, к тем самым семнадцати ноль-ноль, после которых любому опоздавшему поневоле пришлось бы ночевать в Коктебеле. А поскольку отелей в здешних краях что-то не было видно, то Олег вздохнул с облегчением, увидев дребезжащую красно-синюю колымагу на лысых шинах, словно убегавшую от настигающих ее клубов коричневатой пыли.
При посадке у них конкурентов не было – кроме подоспевшей к отходу толстой тетки в цветастом сарафане и белой панамке. Олег сел на теневую сторону, ибо солнце и на закате продолжало нещадно перегревать все, что рисковало выползти из тени. Витюня умостился деликатно рядышком, не касаясь соседа. Удивительным образом от него исходила прохлада, словно это и не он вместе с Олегом напитывался на коктебельском пляже киммерийской жарищей. «Вот что значит абориген», – позавидовалось дальневосточнику.
Шофер окинул равнодушным взглядом пассажиров, признал в обладателе татарской тюбетейки своего, поинтересовался:
– К Максу ходили?
– К нему самому, – кивнул вмиг посолидневший Виктор Борисович, даже голос у него стал внушительней и громче. – Жаль, на могилу сходить не успели. Как-нибудь в следующий раз…
На том разговор между сослуживцами и иссяк. Водила дернул кривую рычажину, сочлененную с дверью, закрыл автобус и ударил по газам. Пылью до небес закрылась панорама убегающего – теперь уже в прошлое – поселка, покатых безлесных горушек, спрятанной за ними бухты. Словно и не было волошинского профиля, а просто легендарная байка прочиталась в очередной мемуарной книжице: хочешь – верь, хочешь – не верь.
Минут через сорок въехали в Феодосию, где окончательно заждалась Олега бабушка. Впрочем, у нее была задача на сегодня – купить внуку билет на поезд, а в курортных очередях особо не поскучаешь. Но за нее переживать не приходилось, ибо у бабушки столько друзей-приятелей, что при необходимости они и врата рая открыли бы.
Конечная остановка вытряхнула из автобуса наружу собранных по дороге разномастных пассажиров. Олег расправил затекшие члены, потряс головой. Всё, программа исчерпана!.. Но не тут-то было. Витюня ласково потянул его за рукав в сторону деревянного павильона, увитого вездесущим цеплючим плющом.
– Это наш шахматный клуб.
– Ну и что? – снисходительно поинтересовался Олег.
Но Витюня уже увлекал атлета в царство согбенных шахматистов, бьющих с остервенением по часам. «Блиц на берегу моря – этого мне сегодня только не хватало, после «Сильванера» и собачьей тряски в автобусе-пылесосе…» – Олег в сердцах чертыхнулся и попробовал упереться, но из боязни выглядеть смешным оставил попытки к сопротивлению.
На веранде павильона, обращенной к морю, за клетчато инкрустированными столиками вполне комфортно окопались десятка два служителей Каиссы пенсионного возраста. Шахматные фигуры летали по клеткам со стремительностью, которая явно обгоняла способности рядового человека соображать. «Прямо-таки рукопашный бой», – хмыкнул Олег – и съязвил:
– Того и гляди, в «Чапаева» начнут резаться…
Но Витюня, сияя от счастья, не слышал реплики. Подведя спутника к центральному столику, за которым сражались солидного обличья мужчина в полотняном белом костюме и соломенной шляпе и седой старичок в майке и шароварах, он шепнул Олегу приказывающим тоном, снова перейдя на официальное «вы»:
– Вот с победителем и сыграете. Ставки здесь терпимые: пять рублей партия.
– С чего это ты взял, что я умею играть в шахматы? – взъелся десятиборец.
– Я знаю, я чувствую, я уверен… Вы их разнесете в пух и прах!
Тем временем мужчина в шляпе объявил мат своему сопернику в майке – и поднял глаза на очередника. Витюня положил на столик пятирублевку и подтолкнул атлета, не желающего стать на десять минут мыслителем, к опустевшему стулу. Соломенная шляпа хмыкнула, добавила к ставке свою долю, покрутила часы.
– Вам пять, мне две.
– Не понял… – поднял брови Олег.
– Я мастер Файбисович, если вы не знаете и в первый раз у нас играете на ставку, – снисходительно пояснила соломенная шляпа с тем характерным прононсом, который убедительно отличал профессионального игрока от явного «горшка» в лице Олега. – Посему такой расклад времени. Вас устраивает фора?
«Ну а я Лопухович», – самому себе сказала жертва Витюниной аферы. Однако отступать было поздно. Грассирующий с профессиональным прононсом мастер указывал ему на освободившийся стул жестом, каким якобинцы оправляли на гильотину Людовика Шестнадцатого…
Олег грохнулся на стул и сузил глаза на своего обожателя, словно говоря: «Ну ладно, ты этого захотел, не я…»
Но азарт бойца уже взял его за горло. В конце концов, зря, что ли, он жил год в общаге в одной комнате с чемпионом области по шахматам Вовкой Штормом. Правда, Штормяга был не мастером, а всего лишь перворазрядником, но кое-какие уроки преподал на досуге Олегу.
Пока расставлялись фигуры, он тактику игры вчерне наметил. «Упрусь на время. Руки у меня побыстрее будут, не промазать бы только по кнопке…»
Мастер послал в бой королевского пехотинца. Олег передвинул на одну клетку солдата, стоявшего у коня на правой стороне доски.
– Каро-Кан! – каркнул профессионал и кинул на подмогу своему выступщику ферзевую пешку. Поинтересовался снисходительно: – Вы, очевидно, поклонник таланта Михаила Моисевича?
– Угу, – кивнул Олег. – Ботвинник – мой кумир.
– А вы в курсе, что чемпион мира не жалует блиц?
– Мы с ним на эту тему не разговаривали, – ввинтил Олег пилюлю.
Мохнатые брови мастера ушли под поля шляпы. Он начал зажим позиции соперника по всем правилам искусства. Но Олег легко швырял слонов, отправлял коней в скачку, двигал ладьями, жертвовал пешками. Темп, темп, темп – словно на беговой дорожке, когда он в отлаженном ритме преодолевал один за другим барьеры.
Флажок мастера подвис на кончике минутной стрелки. И тут Олег увидел то, к чему вела дело соломенная шляпа – через пару ходов его черному королю будет мат. Он закрылся от угрозы последней уцелевшей фигурой и от души прихлопнул кнопку часов. Удар десятиборца был такой силы, что внутри хронометра гуднули пружинки-колесики. Флажок мастера рухнул!
Витюня радостно возопил:
– Время!.. Файбисович, вы просрочили время!
Олег встал, сгреб выигрыш и сунул Витюне в нагрудный карман. Напоследок он бросил раздосадованному мастеру:
– Извиняюсь, я сегодня не в форме, не то бы мы продолжили блиц на равных. У меня есть кабинетная заготовка в «сицилианке», но, очевидно, придется подождать другого раза…
Покинув павильон, он сердито поинтересовался у Витюни:
– Тут нигде поблизости нет бильярда или ринга? А то я давненько не держал кия в боксерских перчатках…
Но восторг Иванова-Костакиса это не остудило:
– Я знал, что вы все можете! Mens sana in corpore sano – в здоровом теле здоровый дух, как говорили совершенно справедливо латиняне.
– Сила есть – ума не надо, – напоследок уколол Олег. – Хватит испытаний духа и тела. Хочу к бабушке!
Он кивнул сухо, коротко, как школяр, которому надавали столько уроков, что ни выучить, ни просто запомнить сил не было, да и желание иссякло окончательно.
И все-таки ему стало жаль человечка в тюбетеечке, ухлопавшего на него пару дней своего отпуска просто так, по доброте души.
– Я завтра, если бабушка достанет билет, отчаливаю, – смягчился Олег, видя, как вытянулось и побледнело сухонькое личико Витюни. – Даже и не знаю, как благодарить… ну, тебя… Ты столько показал…
– Завтра?.. Уже?.. – И столько нарождающейся тоски провибрировало в этих словах, что даже не самый смысл риторических полувопросиков пробрал Олега до холодка под ложечкой, сколько их эмоциональная окраска, открывшая ему, какая печальная истома хлынула в сердце Витюни. – Ты же студент… У вас каникулы… Ну почему так быстро… Олег! – Витюню вдруг осенила догадка: – Сейчас такие очереди за билетами!
Но Олег не позволил ухватиться за эту соломинку:
– Ты не знаешь моей бабули. У нее все схвачено и повязано.
– Я провожу вас? – как милостыню, попросил умоляюще Витюня.
– Завтра?
– Сейчас. И завтра тоже…
У афиши с «Коньком-горбуньком» Олег притормозил и указал Витюне на видневшееся в проеме арки окно бабушкиной квартиры:
– Вот моя деревня, вот мой дом родной…
Он протянул руку. Прохладная Витюнина ладошка спряталась в его лапище и принялась таять в прощальном пожатии, словно льдышка. Почему-то шумнуло в ушах, словно проехал трамвай. «Переутомился, однако», – отметил привыкший к спортивному самоконтролю атлет.
– До завтра…
– Пока!
Витюнина рубашка-распашонка долго белела на тянущейся в гору улочке, пока наконец он не свернул в проулок и пропал из вида. Олег качнул головой, освобождаясь от наваждения ласки и доброты, пропавших вместе с исчезновением маленького феодосийца, и нырнул под арку. К бабушке, к ужину, к лежащему на столе железнодорожному плацкартному билету, к раскладушке, понесшей его по волнам ярких сновидений, в которых калейдоскопом крутились бирюзовое море и каменный Макс Волошин, клацал клешнями черный крабик, громыхал на каменистой дороге автобус-пылесос, орали чайки, качались водоросли, тетка в белом платке выносила из хаты огромное колесо сыра и выкатывала бочку «Сильванера», а над всем этим хаосом ангелоподобно парил человечек в шитой бисером тюбетейке и белой распашонке. Потом этот калейдоскоп померк, и юноша окончательно провалился на дно бескартинного забытья.
Феодосийская ночь молчаливо берегла сон атлета. Одна бабушка Мария шептала молитвы, просила у Бога удачи внуку, а пуще того – чтобы не сломал руки-ноги на стадионе. «Весь в мать, – вспоминала она старшую свою дочь Нину. – Вот уж сорванец была, чище любого мальчишки». Припомнилось, как в Москве на Курском вокзале дочка незаметно вцепилась в запасное колесо такси и так бы на нем и уехала, не заприметь шестилетнюю нарушительницу милиционер. Раньше-то на каждом перекрестке регулировщики стояли. Засвистел – «эмка» остановилась, сняли беглянку.
Бабушка встала, подошла к раскладушке, поправила свесившуюся простыню. На нее заструился жар юного горячего тела. «Как кипяток… Уж не заболел ли…»
Ходики на стенке отстукивали секунды, за приоткрытым окном цвинькала монотонную песенку цикада. В торговом порту погромыхивал кран, не слышный днем.
Бабушка улеглась, сотворила еще одну молитву – главную – своей тезке деве Марии: «Спаси и сохрани!..» И забылась чутким сном.
Утром чуть свет под окном раздался тоненький тенорок:
– Олежа… вставай…
Прощальное купание в море прошло по тому же сценарию, что и раньше. Как будто и не предстояло расставание, как будто их ждали новые походы и Витюнины причуды. Огромность Бытия охватывала порой с такой силой, что Олег чувствовал, как вращается Земля, буквально вырываясь из-под ног. Хмель Жизни, настоянный на черноморском спрее, кружил голову сильнее молодых «сильванеров» и «саперави».
Скорый «Феодосия – Москва» отходил в полдень под звуки марша «Прощание славянки». Музыка бодрила, сулила новые победы. Легкая грустинка убытия исчезла за станционной рельсовой неразберихой, из которой поезд неспешно выпутался и покатил в степь, на полынный Джанкой, а за ним – на болотистый зловонный Сиваш. И дальше – на север, прорезывая украинские черноземные раздолья, – в столицу. А там уже самолетом – на Дальний Восток.
В сумке, рядом с пакетом бабушкиных пирожков и плексигласовым «девятым валом», умостилась большая витая раковина моллюска-аргонавта, подаренная на прощание Витюней. Молочно-сиреневый перламутр был нежен, хрупок и не по размеру воздушно легок. Если приложиться ухом к раструбу и затаить дыхание, появлялось ощущение шумящего прибоя.
– Там есть и мой голос, – сказал, вручая раковину, Витюня.
– Я тебя обязательно услышу, – пообещал Олег.
Дома, когда минула летняя соревновательная запарка, Олег написал бабушке о своих делах, о новых победах и рекордах. Успокоил: «Травм особых нет. Не бери, бабуля, в голову…» В конце письма поинтересовался, что слышно об Иванове Викторе Борисовиче.
Через полмесяца пришел ответ. Мария Ефимовна отписывала, что пока здорова согласно своим годочкам. А вот Виктор Борисович приказал долго жить: сердечная недостаточность доконала. Похоронили Иванова на старом греческом кладбище, она была на могилке, в его склепе родовом, цветы положила от себя и от него – Олега то есть.
Первым чувством, которое испытал Фокин при этом известии с того края страны, была отнюдь не естественная в таких случаях жалость. Вовсе нет! Он даже удивился нахлынувшему краской на щеки щемящему стыду. Да, ему стало вдруг стыдно себя самого – самоуверенного и черствого в своей молодой силе. Иванов прилепился к нему, как пожелтевший и высохший листок в осеннюю непогоду и слякоть пристает к коре могучего дерева, не желая падать в грязь и небытие. А он едва ли не стряхнул походя эту беззащитную кроху жизни. Мог бы согреть дыханием, обсушить от небесной влаги. Хотя бы на недельку дольше. Ведь Витюня просил его побыть еще недолго в Феодосии. Не задержался. Не побыл. Не согрел… Хорошо еще, что стыд не перешел грань, за которой он превращается в ипостась вины. Той самой блоковской вины, в которой заключена истина.
«Девятый вал», сделанный руками Иванова, долго стоял на книжной полке, пока не затерялся в череде переездов с места на место.
А раковина, несмотря на свою хрупкость, уцелела. Иногда Олег вспоминал наказ Витюни и прикладывал перламутровую завитушку к уху. И годы спустя в ней все так же шумел морской прибой и слышалось порой дальнее, едва различимое сквозь шорохи песка и волн эхо: «Олежа… вставай…»
2003
«Так задумано…»
Октябрьские поздние холода сковали землю, но где-то в небесной канцелярии забыли про главный атрибут надвигающейся зимы. Снег по-настоящему еще не выпадал, первая пороша была съедена солнцем. По улицам городка со странным для его сурового лагерного прошлого именем Вольный гуляли ветра. Они гнали вдоль обочин мусор, изредка взвевая пыль, которая так густо присыпала тротуары, что на ней оставались следы редких прохожих.
Восьмиместный, обшарпанный от постоянного дребезжания по колдобинам радийный «газончик» не вносил оживления в панораму угрюмого городского пейзажа, лишь добавлял копоти и пыли. Казалось, полторы сотни командировочных километров от областного центра цепко держали его за пыльный шлейф и не спешили расстаться.
Стас думал, куда направиться первым делом. Еще в Добровольске он набросал в командировочной заявке ряд тем и адресов. Главный редактор, худой до кондиции воблы Громыхалов, подмахнул не глядя «цыдулю» и напутствовал, захлебываясь одышкой старинного редакционного курильщика:
– Не забудь первую заповедь командированного. Помнишь, как в Адовск съездил?
Еще бы не помнить… То была первая самостоятельная поездка Стаса на угольные разрезы, стекольный завод и ТЭЦ. Ему дали машину, поручив отвечать за шофера и технику, и он ощущал себя солидным радиоволком, хотя шерстка завивалась еще по-овечьи. Молодой, рыжеватый и сухой как щепка шофер Мишка тоже впервые катил в те края. Так что двадцатилетнему радиожурналисту Станиславу Загудову надо было и за себя думать, и о машине побеспокоиться. Теплый гараж помогли найти райкомовцы, они же застолбили места в гостинице. И – с места в карьер – понеслась работа!
Брать интервью – занятие непростое, это основная часть журналистского ремесла, от которой зависит полнота набранного материала, так что ушки на макушке держать приходилось строго вертикально. Дело усугубляла необходимость записывать все эти разговоры на магнитофон. Но едва перед лицом собеседника являлся на свет божий микрофон, тот начинал смотреть на него как кролик на удава. Куда только девалось красноречие первых фраз при знакомстве и предварительном обсуждении темы интервью! Люди деревенели и выдавали на горa перлы типа: «Заступив на предпраздничную вахту, мы взяли на себя повышенные обязательства в части выполнения четвертого, определяющего года пятилетки…»
Короче, за три дня мытарств Стас исписал подобной сухомятиной все основные и запасные бобины своего магнитофона «Репортер-1». Тихо психуя, он представлял себе, как в радиокомитете ему придется слушать заново, нахлобучив на голову наушники-«лопухи», всю эту газетчину и отыскивать в ней крупицы живой речи. Потом надо будет еще чистить пленку, то есть резать ее на куски, склеивать заново, а затем восстанавливать текст интервью на бумаге.
Обычно лишь под самый конец записи люди забывали о микрофоне и начинали говорить более-менее живо, но многое пропадало за пределами магнитной ленты по пресловутому закону подлости – в момент окончания пленки.
И только когда они с Мишкой припылили в Добровольск и настал черед идти в бухгалтерию отчитываться за командировку, Стас обнаружил, что забыл отметить свои и Мишкины командировочные удостоверения. Пришлось писать письмо в Адовский райком, засовывать туда злополучные девственно чистые бланки и потом недели полторы ждать ответного письма. На протяжении всего этого письменного тайм-аута главбухша распорядилась не выдавать ни аванса, ни гонорара – для пущей науки растяпам.
Вот тогда-то Громыхалов и вразумил его, попыхивая «беломориной»:
– Первая заповедь командированного – поставить на бланки печати, желательно горкома или исполкома того города или райцентра, куда ты приехал. В деревнях на эту тему есть сельсоветы. Потом уже можешь хлопотать о гараже для машины, о гостинице, столовке и тэпэ. Лишь затемно приступай к осуществлению грандиозных творческих планов. Смекаешь?
Выпускнику филфака пединститута Стасу Загудову урок не пошел впрок. Лирик по натуре, он пописывал стишки, бывал задумчив не только на досуге, но и на работе возносился в эмпиреи. Роящиеся в голове метафоры и строчки с бубенчиками рифм на концах отвлекали от бытовой суеты, которая и есть наша основная жизнь: если не по сути, то по количеству отнимаемого времени – точно.
И вот они с тем же самым шофером Мишкой прибыли в город Вольный и направляются исполнять «первую заповедь». Колдобины главной улицы настолько снизили скорость передвижения и растрясли душу, что Стас принялся искать возможность перевести дух. К его удовлетворению, долго ждать не пришлось. Когда они колыхались в щербатинах мостовой напротив очередной автобусной остановки, в одинокой девичьей фигурке, стоявшей у столбика со знаком «А», он почувствовал что-то очень знакомое.
– Стой! – скомандовал молодой репортер окостеневшему от дорожной тряски Мишке. Тот послушно ударил по тормозам – и «газончик», взбрыкнув на уклоне самой глубокой колдобины, послушно замер на месте, взметнув пыльное облако, которое тут же накрыло и автомобиль, и девушку на остановке.
Стас даванул рукоятку дверцы, пихнул ее плечом и выпрыгнул на корявый тротуар, рискуя сломать затекшие от долгого сидения ноги.
Когда пыль рассеялась, перед его взором предстала, как повествуют в старинных романах, девушка яркой наружности, которую стоит живописать, иначе все последующее теряет всякий назидательный смысл.
На модельного роста девице свободно свисало длиннющее, до полу, светло-серое осеннее пальто, не застегнутое ни на одну из двух своих огромных оранжевых пуговиц, впрочем, явно не предназначенных для подобных операций. Из этой декоративной фурнитуры при желании можно было чай хлебать. Шерстяной шарф, которого хватило на то, чтобы пару раз свободными петлями обхватить небрежно и вовсе не сугревно длинную девичью шейку, двумя своими концами повис вровень с полами пальто шинельного кроя. Голову украшало кепи из того же материала, с ядовито-зеленой пуговицей-«дармоедом» на макушке. В довершение композиции кепи так лихо было сдвинуто на левое ухо, причем козырьком, что половина головы беззащитно подставлялась пыли, ветру и морозу. Ветер бесцеремонно трепал амуницию красотки, в которой Стас наконец-то признал местную журналистку-радиоорганизаторшу Надюху Ракутину.
Мудрено было не угадать в долговязой паве свою коллегу. Два месяца назад они сидели с Надюхой на курсах политпроса в Добровольске, пытались писать конспекты под диктовку краснобая из лекторской группы обкома партии, но, вообще-то говоря, делали то, что и полагалось делать в их положении двадцатилетним молодым людям полярных полов – втихомолку строили куры. Для тех, кто не понимает сути этой метафоры, полезно было бы прочитать стишок Козьмы Пруткова «Раз архитектор с птичницей спознался…». Впрочем, финал стихотворения им нисколько не грозил. Недельные ухаживания за черноглазой, с азиатским прищуром и пухлыми губками девушкой, пока длились курсы, ни к чему решительному не привели. Впечатлительный стихоплет Стас успел сочинить пару-другую виршей, чем немало польстил своей пассии, удостоившей его благосклонного взгляда за каждое новое произведение, начертанное на вырванных из конспектной тетрадки листках. Ему почудилось нечто такое, чего словами уже и не выразить. Такое, что и… Ну, вы сами понимаете…