Избранное
Лента жизни, как будто в кино,
Прокрутилась с конца до начала…
Том 2
Рассказы
Повести
Мать принялась будить Ваньку, как всегда, затемно, еще радио не говорило.
– Вставай, сынок! За хлебом пора… – Она тронула сына за худенькое плечо – мосолыжки и через ватное одеяло прощупывались ощутимо. – Я корову подоила…
Сквозь сладкую дрему Ванька уловил только конец мамкиной фразы. Значит, стакан парного молока на столе уже дожидается. Но вылезать из-под угретого одеяла в январскую утреннюю настылость старой бревенчатой избы сегодня особенно не хотелось. Он словно заныривал обратно в прерванный сон, перед глазами мелькали разноцветные видения.
– Ваня, ну!.. Клавка говорила, что сегодня тридцать буханок белого завезут. Может, успеешь, а? Подымайся…
В голосе матери звучала надежда. Ванька и в полусне сообразил, что нежиться не время, раз Клавка-продавщица выдала такую секретную новость. Обычно в сельпо по утрам привозили из пекарни сотню буханок черного хлеба, а вдобавок и десяток-другой булок белого. При дневной норме отпуска – один кэгэ в руки – такого количества обычно хватало – если, конечно, не набегут по двое, по трое из соседних домов. Ну а белый хлеб – это как награда самым первым. Хочешь полакомиться – не спи сусликом.
Ванька высунул наружу конопатую курносинку, унюхал струящийся от печки кисловатый запах гревшихся валенок. Это мамка нарочно готовит их к походу за хлебом. Пока туда-сюда сходишь, в очереди проторчишь на морозе – пусть запасаются домашним теплом. В тусклом желтоватом свете электролампочки, висевшей в кухонной клетушке, разглядел мать, закутанную в шалюшку, завязанную крест-накрест сзади на поясе. После операции врачи советовали ей беречься, не простывать. Мамка шуровала в печке кочергой, на ее наклоненном покрасневшем лице отражались блики невидимого Ваньке пламени.
Подросток спустил ноги с кровати и тут же поджал их, скрючив пальцы. С пола несло ледяной холодрыгой. Хотя в печке потрескивали разгоравшиеся поленья, настоящего тепла ждать полчаса, не меньше. Пощелкивая зубами, шустро доскакал до печки в одних трусах и майке. Плюхнулся на бабушкин сундук, потревожив свернувшегося калачиком рыжего кота Мурсика. Здесь же на припечке набиралась тепла его одежонка. Быстренько натянул штаны, нырнул головой в рубашку. Ерзая на сундуке, намотал сухие портянки и сунул ноги в валенки. И уже после всего обнаружил, что позабыл натянуть носки – они лежали в самом уголке припечка незаметным в полумраке комочком. Но переобуваться не стал – и так сойдет, махнул он рукой. А носки прибрал, чтобы мамка не увидела, иначе заругает. Мурашки, бегавшие по телу, куда-то попрятались, да и расшевелился он уже, согнал гусиную кожу.
Со скрипом растворилась дверь, и из сеней, в клубах холодного пара, сутулясь, вошел отец с охапкой дров. Постучал заснеженными валенками нога об ногу. С грохотом свалил поленья на жестяной припечек. Таким манером он по-своему добуживал сына. По утрам у бати хлопот полон рот: и дров нарубить, и воды из колодца натаскать в бочку, в стайке у коровы Зойки почистить, в ясли сена свежего подбросить. Да мало ли чего на деревенском подворье требует мужицких рук, знай поворачивайся. Пока уйдет к себе в МТС трактора ремонтировать – нагорбатится дома по хозяйству.
Отец веником-голиком обмел дочиста растоптанные обсоюзенные валенки. Затем снял шапку, смахнул с нее снежный куржак в сторону двери и положил на полку над вешалкой. Под конец снял старенькую, с ватными потыками, телогрейку, тряхнул ее у порога. Энергично растер ладонями побелевшие щеки, содрал ледяные сосульки с обвислых усов, глухо покашлял в кулак, надсаживаясь до грудного хрипа.
– Ну что там наш мужик, Ульяна? – поинтересовался у хлопотавшей возле плиты жены.
Но Ванька уже сам топотил к столу, прямиком к стакану с парным пенистым молоком. Мать только кончила процеживать утренний удой сквозь марлю, в ноздреватой пене торчали желтые пшеничные соломинки, всегда невесть как попадавшие из подстилки в ведро. Зойка по яловости давала всего литра полтора за раз. Только-только хватало кашу сварить да оставить маслица попахтать раз в неделю. Так что молочко обычно шло на забелку чая, а тут вот мать расщедрилась на парное.
Ванька ухватил теплый стакан, вмиг приятно согревший ладошку. Отец Данила Матвеич одобрительно крякнул, узрев подобную разворотливость отпрыска.
Но тут подала голос мать:
– А зубы чистить да умываться за тебя кто будет?
Спорить с мамкой бесполезно. Ванька осторожно вернул стакан на место, зачерпнул ковшиком из чугунка на плите едва степлившейся воды. Налил в жестяной умывальник, висевший прямо в углу, над тазиком на табуретке. Клацнул пару раз по примерзшему соску, буркнув про себя: «Небось, сами-то не умывались, вон как пристыл сосок-то…» Намочил зубную щетку, потыкал в коробочку с порошком и десяток раз ерзанул по зубам. Побрякал соском умывальника пуще для вида, только глаза намочил. Утерся висевшим рядом на гвозде вафельным деручим полотенцем.
Теперь и молока попить можно. Мать припасла сыну на утро остаток вчерашнего хлеба. Сохранный черный ломоть был невелик, колюче царапнул язык при первом сухом прикусе. Ванька запил его сладящим молоком и мыкнул по-телячьи от удовольствия будущей сытости и входящего в пузцо съестного тепла.
– Иди проулками, – посоветовал отец, – по большаку задувает в лицо.
Ванька уже облачался у порога в справленный по осени ватник. Мать молча подошла, одернула телогрейку на сыне пониже, затянула поясок, чтобы не поддувало на улице. Сын стоял, покачиваясь от каждого движения снаряжающей его в дорогу матери и надолго запасаясь домашним теплом. Последним делом мать потуже завязала тесемки на шапке, так, что та наехала на глаза. Отогнула к шее тощенький воротничок.
– Вкалываешь с весны до осени как проклятый, пшеницу ростишь, а за буханкой хлеба стой в очереди, – в сердцах обронил Данила Матвеич давно наболевшее.
– Ступай, – подтолкнула Ульяна сына. – Смотри деньги не потеряй. До зарплаты неделю жить. – Она сунула ему в карман две помятые рублевки – пару «рваных», как называли между собой мальчишки деньги на хлеб.
Ванька прихватил висевшую у порога на гвозде старенькую дерматиновую сумку, пихнул дверь в сенцы, та подалась слабо. Он ударил разом плечом и пяткой, наподдав напоследок тощим задком. В лицо шибанул стоялый морозный воздух. В сенцах темень, однако привычные пять шагов на крыльцо он и с завязанными глазами прошмыгнул бы, а тут еще мать подержала дверь приоткрытой, посветила сыну узеньким лучиком.
Дверь из сеней на крыльцо открывалась вовнутрь, это батя так нарочно сделал, чтобы не маяться в пургу. Дернул на себя – и порядок, разгребай снег, если намело по колена.
Зима накрыла суровым одеялом село Степновку. Спасибо, луна висела над замерзшей речушкой Альчин, освещая дармовым светом заснеженные огороды, цепочки избушек, надворных построек, безлюдные до поры улицы. В соседском доме у Сотовых окна еще не светились. Лишь кое-где вразнобой вдоль по улице дрожали огоньки, как сигналы начинавшегося хлопотливого утра. В стайке простуженно крикнул петух, да не добротное «кукареку», а так себе – лишь голос подал. Наверное, и сам сомневался, что утро наступило.
Ванька протопотил, разгребая ночную порошу, до выхода со двора, нащупал вязку, скинул с колышка и приналег на калитку. Снегу намело будь здоров, даже сугробчик образовался. Вдоль по большаку прямо в лицо задувало и секло снежной крупой. Идти до проулка метров сто. Пришлось в наклон и бочком пробиваться против ветродуя, смахивая рукавичкой посыпавшиеся слезинки. В проулке за домами и заборами, за стайками и деревьями было спокойнее. Правда, снегу намело и тут, но все-таки идти стало не в пример легче, знай шагай не спотыкайся. Белая тьма своей привычностью вела и вела, словно за руку кто держал Ваньку.
На Селивановском подворье хрипловато гавкнул пес Оберст, обозначив службу, потом звякнул цепью и замолчал, должно быть учуяв знакомый запах. Обычно Ванька по пути в сельпо заходил за Лешкой, своим одноклассником и дружком. Он и теперь, по привычке, свернул под окна, но у калитки наткнулся на свежие следы. Теперь прибавлять шагу по Лехиному путику придется, догонять, пока тот не утопотил окончательно. Ну ничего, до магазина еще с километр, не убежит потемну.
Ванька поднажал, валенки весело повизгивали на припорошенном свежим снегом насте. Это оттого, что папка подшил их два дня назад, прострочил подошву смоленой дратвой, вот она на морозе и подает голос. Январский снег сухой, певучий.
Уже запыхался порядком, пока, миновав Шоссейную улицу, догнал-таки коротышку-увальня Лешку. Того мать для верности даже платком поверх шапки повязала – смехота девчоночья. С ходу хлопнул его сзади по горбушке сумкой. Лешка обрадовался, не заругался, в свою очередь борцовской подсечкой шибанул подоспевшего дружка по задубевшим валенкам, тот и охнуть не успел, как оказался на боку. Но долго валяться в сугробе времени не было, крутанули парочку раз друг дружку, подскочили, вытряхнули набившийся за шиворот снег – и айда веселее к магазину, до которого оставалось три квартала деревенских.
– Ты математику вчера сделал? – поинтересовался, шмыгая носом, Лешка.
– Решил три задачки на проценты, – довольным голосом отозвался Ванька, вспомнив, как мать не выпускала его из-за стола именно из-за этих самых процентов, так что на лыжах покататься не удалось.
– А у нас ночью Майка отелилась, – поделился радостной новостью Лешка. – Бычка принесла, смешной – умора. Мы его в дом взяли сразу, папка говорит, что крещенские морозы побудет у нас. Придешь посмотреть?
Ванька позавидовал новости. У них нынче Зойка яловая ходит, батя ругал за то ветеринара, а пуще костерил быка Пушкаря за его стручок поломанный. Ваньке смешно за быка, а корову жалко. Да и, когда теленочек, у Зойки молока много, всем достается, а сначала так недели три молозиво дает – вот сладкая да жирная вкуснятина!
Тем временем минули бревенчатый киноклуб с залепленным снегом афишным листком. Свернули налево в проулок и прибавили напоследок шагу, чтобы опередить спешащих так же, как и они, попутчиков. В основном за хлебом к магазину перла малышня вроде них. Взрослые попадались пореже – да и то: гробить два часа в очереди на морозе при домашних делах мамкам и отцам не с руки.
С шумным хуканьем протрусила мимо гнедая низкорослая, вся в мохнатом инее, лошадь-монголка. В санях полулежал мужик. «Что-то на конюшню давно не посылали, – припомнил Ванька шефские походы пацанов из их шестого класса на колхозную ферму. – Навозу, небось, накопилось…» Гнедуха, словно услышав Ванькины мысли, задрала хвост и на ходу справила большую нужду. Конские котяхи аккуратной парящей цепочкой растянулись между санных следов, врезанных подбитыми железом полозьями в дорожный наст.
В лунном сиянии очередь у магазина сельпо виднелась издалека. Голову очереди желтовато обозначала электролампочка у входной двери. Мальчишки еще принажали.
– Кто последний? – крикнул, еще не доходя метров тридцать, Лешка. У него было это право перед дружком, все-таки он раньше Ваньки вышел из дому.
– С-сам т-ты п-п-послед-дний, – отозвался стоявший в хвосте низкорослой очереди конопатый и сопливый Кулдоха – пятиклассник с Партизанской улицы. На нем топорщилась ушитая мамкина плюшевая жакетка, которую украшали боковые карманы – предмет гордости деревенских модниц. Отбивая валенками чечетку, Витька Кулдошин пояснил свою реплику подвалившим пацанам:
– Я – к-крайний, а по-по-следний говно в с-стайке чистит.
У Кулдохи батя – авторотовский шофер, он иногда берет сына с собой в город. Не иначе там Витька и поднабрался ума отвечать на вопросы в очередях, сам бы своей думалкой ни за что бы не докоптил.
– Ну, ты, «кы-кы-кырайний», – поддразнил Лешка заикастого Кулдоху. – С какого краю стоишь – может, с переднего?
Витька затоптался на месте, заперебирал зазябшими ножонками, замахал ручонками, но слова не шли из него, шибко дух перехватило – от мороза, а главное – от возмущения и явной неготовности к словесной перепалке с более смышлеными пацанами.
Тем временем своей обычной развалочкой притопал от мельницы, с северного края села, Толян Дробухин, одноклассник Ваньки и Лешки. Его вихрастый чуб даже из-под шапки рвался на волю, к тому же Толян принципиально тесемок на шапке никогда не завязывал. Он даже в лютый мороз ухитрялся не застегивать верхнюю пуговицу на телогрейке, а шарфик повязывал по-взрослому вовнутрь. «И как его мамка так отпускает», – позавидовал Ванька.
Вслед за Толяном подошел, в отцовой старой латаной шубейке, остроносый и остроглазый Борька Железниченко, тоже из их шестого «бэ». На руках у него красовались новячие варежки из козьего пуха. Тетка Дуся, мать Борьки, была большая рукодельница. И то – обуй, одень троих сыновей.
Первым делом установили очередность без Кулдохиных выкрутасов. Теперь можно было и в «свинку» поиграть, благо на дороге валялось предостаточно заледеневших конских котяхов. Свет от лампочки на магазине позволял глазастым мальчишкам по-кошачьи различать в потемках игровое поле. Кирзовые черные сумки побросали в кучку на магазинной завалинке.
– Железа – вадя! – крикнул Лешка. – Он после Дроби пришел.
Борьку Железниченко нисколько не смутил Лешкин выкрик. В «свинку» равных ему поискать еще игроков. Он сковырнул валенком самый крупный котях, словно футболист мяч. Мальчишки окружили его кольцом, внимательно следя за действиями «вади» – водящего. Борька, как заправский форвард, делал ложные выпады и замахи, притворялся, что взаправду бьет по котяху, тем самым заставляя дружков зря подпрыгивать и отбегать на безопасное расстояние. Главное было – усыпить бдительность защитников. Он умел выжидать момент как никто другой.
– Ржавая Железа с-свинку з-зарезал! – дурашливо выкрикнул Кулдоха – и тут же получил меткий удар котяхом по валенку.
– Получай, поэт, на трамвай билет! – парировал Борька, довольный и метким ударом, и удачным рифмованным ответом.
Витька Кулдоха погнал котях к наиболее, как ему казалось, уязвимому противнику – низкорослому, укутанному до самых глаз Лешке. Для верности замахнулся пошире и шваркнул растоптанным валенком что есть силы. Но не тут-то было: в самый момент удара Лешка отпрыгнул в сторону – и котях улетел далеко в сугробные потемки. «Кулда – свинка, Кулда – свинка!» – обрадованно загалдели пацаны. Витьке бежать выковыривать снаряд – только время терять. Тем более этих самых котяхов на дороге завались, выбирай один другого краше. Кулдоха пнул самый круглый, однако он разлетелся на мелкие кусочки – лошадиный навоз оказался свежим и успел только пристыть к насту, но не заледенел окончательно.
Толян услужливо отпасовал Кулде-«свинке» подходящий мерзлый котях – и понеслась игра по новой. Мальчишки пинали котяхи, подпрыгивали, всячески дрыгали ногами, уберегая свои валенки от попадания коварных снарядов, крутились юлой. Вскоре разгорячились так, что пар повалил от фуфаек и шубенок. Все перебывали «свинкой», даже Борька иногда нарочно подставлял ногу: ему нравилось водить, и он, как заправский мастер навозного дриблинга, владел богатым арсеналом игровых приемов, а бил так неожиданно и метко, что попадал даже влет.
Под конец играть в «свинку» надоело. Дробя пихнул Ваньку в сугроб, плюхнулся сверху, на них насели остальные – и завертелась куча-мала! Тут уж не зевай, иначе снегом накормят и за шиворот натолкают со смехом да с прибауточками.
Пока носились друг за другом, время пролетело незаметно. Да и потемнело – из-за того что утренняя луна закатилась за высокое здание колхозной мастерской. Подошедший как всегда точно к открытию магазина дед Желтов, в когда-то белом, а теперь серо-рыжем, с подпалинами, полушубке с распахнутым воротом, в котором виднелся треугольник тельника, оповестил порядочно разросшуюся очередь из старушек да мальцов:
– Без пяти семь! – Он для убедительности вытащил карманные часы на длинной цепочке, ногтем постучал по крышке. – Наркомовские «котлы» не врут!
В Степновке дед Желтов слыл личностью легендарной. Во-первых, когда-то, еще при царе, он был матросом Балтийского флота, потому никогда не снимал тельняшки. «Моя душа! – хвастал дед, ударяя себя в полосатую костлявую грудь и заходясь в кашле. – Без моря мне не жить…» Последнее утверждение никем из односельчан не оспаривалось, ибо «карахтер» у деда Желтова был самый резкий. «Я матрос с «Авроры», вот этой рукой дергал спусковой шнур кормового орудия. Как вжахнули мы по Зимнему! Как понеслось!..»
Как-то один грамотей-старшеклассник попробовал поправить деда, мол, не из кормового орудия был дан сигнал к штурму Зимнего дворца, а из носового. Дед, взъерошив реденькую бороденку, умника тут же поставил на место: «А ты видал из какого? Начитались сталинской брехни… И чего вам только учителя в школе плетут?»
Вообще, про Сталина – разговор особый. Три года как минуло со смерти вождя, говорить об Иосифе Виссарионовиче в полный голос по старой памяти остерегались. В здешних краях детишек до сей поры стращали: «Неслух! Отдам бамовцу!» Да и то особенно не разорялись прилюдно. А деду Желтову все сходило с рук, он материл и поносил «отца народов» громогласно и витиевато, однако никакая милиция его не трогала. Да и стукачи уже хвосты поджали, особенно когда Хрущев Берию скинул в одночасье после кончины вождя. Ну ладно, упрячут деда за болтовню – а кто тогда будет крыши в селе стелить да ремонтировать? В кровельном деле равных ему было не сыскать, держался дед на покатой рисковой высоте действительно как матрос на палубе – цепко, несокрушимо. Ходил себе на кривоватых ножонках в сапогах-кирзачах по настланному шиферу или железным листам, словно приклеивался подошвами. На стропилах, как на корабельных реях, бывало, издалека виднелась его полосатая «матросская душа» – застиранная до общей мутной синевы тельняшка. Горланил дед на всю деревню:
И-эх, гуляй, гуляй, матросик!
Штормовали ране.
Если милка нынче бросит,
Утоплюсь в стакане.
Дед Желтов уверял, что лично встречал в Питере Сашу Черного и Александра Блока. «Приходили греться у костров, когда мы в караулах стояли да буржуйские мебеля жгли». Однажды в библиотеке Ванька был свидетелем того, как дед потребовал роман Загоскина «Юрий Милославский», на что библиотекарша Людмила Георгиевна в растерянности развела руками. А то Михаилом Арцыбашевым интересовался, посверкивая глазками и плотоядно похихикивая, чем привел библиотекаршу в немалое смущение.
В очереди за хлебом деда Желтова, вопреки всем обычаям, пропускали первым. Дед не чинился, брал строго кило «черняшки». Мы, дескать, «не барского звания, нам для пис-чеварения пользительней серый хлебушко – скуса в нем больше». Вот и теперь, как только забрякала внутри магазина проушина на двери, дед первым номером шагнул в отверстый проем, из которого повалил негустой пар, сдобренный сытным духом свежеиспеченного пшеничного хлеба. Пацаны закрутили носами, разбирая с завалинки свои сумки и пристраиваясь вплотную за очередными.
Лешка предположил мечтательно:
– Может, хватит до нас белого?..
На что Кулдоха съязвил:
– Белого для смелого, а для тебя, ученого, котяха печеного.
Толян Дробухин, не говоря худого слова, натянул Кулдохе шапку на нос. Витька аж задохнулся. Борька Железниченко добавил под микитки, но не больно, а для порядка, чтобы не выставлялся. Все-таки Витька раньше пришел, чем они.
Головка очереди втянулась в дверь магазина, и людская череда, слабо пошевеливаясь, переваливаясь с ноги на ногу, притоптывая, постукивая валенок о валенок, ждала своего часа войти с мороза в нагретость сельповской торговой точки. Тут были тоже свои правила. Чтобы не настужать магазин, каждый хлопок двери выпускал и одновременно впускал по одному человеку.
Первым отоварился дед Желтов. Чего он там в магазине выступал – неизвестно, только выговориться до конца явно не сумел. Появившись на крыльце, он похлопал себя по оттопыренному отвороту полушубка. Грудь бугрилась – это он туда хлеб засовывал за неимением сумки, ибо жил дед бобылем и домашний скарб презирал со всей силой пролетария.
– Вот он, хлебушко! У сердца лежит, греется… И меня, старика, тож…
Оглядев пацанву да старушонок, дед продолжил речь, начатую в магазине. Выступать перед народом была его страсть. Он примял половчее треух на голове и воздел картинно руку, как Ленин на броневике.
– Односельчаны!.. Дорогие мои земляки!.. Стоите на морозе за хлебушком, пристыли… И-эх! Робятки… Отцы ваши, значить, ростят на полях бескрайних пшеничку да ячмень… В закорма Родины… А как пожрать – торчи в очереди. Будьте любезны!..
Дед крякнул, махнул поднятой рукой, словно обрубал невидимый канат, которым он временно пришвартовался к магазинному крыльцу, размашисто шагнул со ступеньки на утоптанный до глянца снег.
– Пища есть – будет и день, – завершил он загадочно и, как всегда, замысловато. И растворился в окончательно потемневшем морозном утре.
Если приходить за час до открытия, как делал обычно Ванька, то сюда добавлялся еще час на стояние в очереди. Конечно, можно пораньше заявиться, но все равно колхозных не опередишь. Они рядом живут, в случае чего можно домой сбегать для обогрева, сказавшись занятым неотложным делом по хозяйству, вроде того, что дров в печку подбросить или там чугунок с картохой убрать с огня. Так что терпеть оставалось да ждать, пока войдешь наконец вовнутрь «сельпушки». Там очередь жалась еще теснее: обиды в том не было, а вот некая забота об оставшихся на морозе усматривалась. Сами только что оттуда, с продува да леденящей сутемени.
Наконец настал момент, когда на низенькое крыльцо перед входной дверью шагнул Лешка, за ним и Ванькин черед приспел. Немного погодя таким же порядком оба дружка попали в нутро магазина. Яркий свет лампы-сотки резанул по глазам. Приятно охватило хлебным парным теплом.
Клавка-продавщица орудовала гирьками, кромсала буханки громадным ножом, а то прибрасывала на тарелку весов кусочки хлеба – когда буханка не вытягивала на требуемый отпускной килограмм. Эти-то довески и являлись законной добычей всех гонцов за хлебом. Главное было – принести в целости буханку. Хуже, если хлебный кирпич тянул свыше килограмма – вот тогда-то и пускала Клавка в дело свой безжалостный «мессер». На уроках немецкого языка мальчишки уже узнали, что так у немцев называется нож. От минувшей Великой Отечественной войны их отделял как раз отрезок их еще коротеньких жизней.
Высоко над прилавком, чуть ли не под самым потолком, украшали продуктовые полки никому не нужные банки консервов «Снатка». Название непонятное и оттого загадочное, тем более что изображался на баночной белой обертке не то рак, не то еще кто клешнястый. Знающие мужики, прикупив бутылку «сучка» и разливая водку по стаканам, на предложение Клавки-продавщицы взять на закуску «Снатку» пренебрежительно махали рукой: «Сладкая больно…» И, крякнув по первой, просили Клавку: «Ты нам «братскую могилку» вскрой…» На что продавщица в сердцах бросала мужикам: «Вечно вам эту кильку в томате. Ни черта не понимаете в крабах. «Сла-адкая больно»… Да их, может, интеллигенция ест не каждый день…». – «Во-во, пусть начальство и давится твоей «Снаткой», а мы по-старому закусим. Нас килечка не подведет, да и подешевше будет», – гнули свою линию питухи.
На хлебной полке, увидел Ванька, оставалось с десяток буханок белого хлеба, горбатистого и заманчиво вкусного, с припечными наплывами по бокам, с зарумяненным верхом. Дальше стояли булки поменьше ростом – та самая «черняшка», которой отдавал предпочтение дед Желтов, хотя, наверное, не отказался бы и от белого хлеба, достанься тот всем пропустившим деда. Ванька сглотнул набежавшую слюну, шмыгнул носом. Во рту воскрес подзабытый вкус кисло-сладкого мякиша, упругого вначале и клейкого, когда разжуешь. Ванька чуть не захлебнулся, аж закашлялся. Вообще, не один он то и дело кашлял – с мороза ли настуженным горлом, с голодухи ли нараставшей.
– Вы мне инфекцию не разносите тут, соплюшники! – прикрикнула Клавка на рьяных кашлюнов.
Ванька подтолкнул Лешку:
– Посмотри, сколько впереди тебя стоит.
Сам он торопливо считал глазами булки белого хлеба. Теперь уже восемь осталось, вроде так…
– Тринадцать… Чертова дюжина… – сосчитал людей и Лешка.
«Ну вот, не надо было зубы чистить да умываться… – с обидой подумал Ванька. – Вечно мамка пристает по утрам. Сколько времени зря ухлопал, после можно было бы с зубами разобраться. Зато успел бы купить белого…»
Он стянул с рук отсыревшие рукавички, стряхнул льдышки и полез в правый карман. Скрюченными пальцами поскреб по дну, ощутил набившийся и сюда комок снега. Но денег не нащупал. Должно быть, пальцы потеряли чувствительность, сообразил Ванька. Он вытащил руку из кармана, подышал в кулак, пошевелил пальцами, возвращая им подвижность, потер кончики пятерни о телогрейку. Снова пошарил в кармане – ничего… Тогда он кинулся искать деньги в левом кармане, выскреб и оттуда горсть снега, но рублевиков не обнаружил.
– Че топчешься? – подтолкнул его сзади Дробя.
– Толян, я деньги потерял, – сведенными, сухими до горечи губами прошептал самому себе Ванька.
– Давай, двигай! – не расслышал его Дробухин. Ванька послушно приткнулся в спину к Лешке Селиванову. Он продолжал лихорадочно обыскивать фуфайку: может, в подкладку через дырку завалились проклятые рубли? Но подкладка была цела. Попалось несколько тыквенных семечек, осклизлых и никому сейчас не нужных. Даже залез зачем-то в карманы штанов, лишь бы оттянуть окончательный приговор – деньги потеряны. Конечно, случилось это, когда играли в «свинку» и после барахтались в снегу, устроив кучу-малу.
– Я щас! – обернулся он к Толяну.
И кинулся на улицу. В желтом свете лампочки остаток очереди пропустил его, словно он и впрямь уже купил хлеба и отправился домой.
На дороге лишь чернели котяхи. Здесь вряд ли он мог оброниться. Скорее всего, это случилось вон там, в примятом сугробе, куда его толкнул Дробя. Ванька упал на коленки, силясь разглядеть в потемках пропажу, потом начал разгребать сугроб голыми руками, всхлипывая и причитая:
– Ну, где же они? Покажитеся… Отыщитеся… Че я мамке скажу-у?..
Через несколько минут он понял, что если пропавшие рубли действительно и были здесь, то теперь он их своими руками закопал так, что и днем с огнем не сыщешь.
Ванька взвыл волчонком и неизвестно зачем побрел опять в магазин, ни на что не надеясь. Не идти же домой за мамкиными колотушками?
Его пропустили, чуя идущую от Ваньки горестную напряженность и заразительное отчаяние. Навстречу вывалились один за другим дружки. Борька, жуя довесок, поинтересовался:
– Не нашел?
Ребята сообразили, почему отлучился Ванька. Такая беда случалась порой кое у кого из приходивших за хлебом. Теперь утрата посетила и их компанию.
– Хлопцы, давайте копейки соберем, – предложил Лешка. Мальчишки стали скрести по карманам, выгребать сдачу. Набралось семьдесят шесть копеек – почти на полкилограмма черного хлеба. Ванька молча взял холодные монеты, сжал в кулак и прерывисто вздохнул. В груди даже клокотнуло что-то.
– Иди, – шепнул он еле слышно Лешке. – Я догоню…
Толкаться и доказывать, что он стоял впереди, Ванька не стал. Спешить было некуда, как не на что было и надеяться. Он провожал глазами каждого покупателя, следил, как продавщица смахивает с полки одну за другой буханки оставшегося хлеба, режет «мессером» самые крупные, крошит довески. У печки, где прислонился Ванька, было так тепло, так угревно, что не верилось в случившуюся беду. Все казалось сном, думалось: щипни себя сейчас покрепче – и проснешься с рублями в кармане. Ванька и руку приподнимал – щипнуть себе щеку, но тут же отдергивал, стыдясь людей. Утирал нос, шмыгал вполголоса. «Не имей сто рублей, а имей сто друзей», – припомнилась ему любимая поговорка покойной бабушки Степаниды. Она чаще всего повторяла ее, когда случалось наставлять чему-либо внука. Ста рублей у него и так не было, а друзья ушли, оставив сдачу. Пуще всего боялся теперь Ванька возвращаться домой с пустыми руками. Но на полке еще оставалось несколько буханок.
Наконец и последний покупатель – девчонка лет десяти, худенькая, с носиком-пуговкой и глазками-бусинками, Верка Золотарева с инкубаторной станции – взяла свой хлеб, спрятала в холщовую сумку и хлопнула дверью.
Клавка-продавщица смахивала с прилавка крошки большой чистой тряпкой в подставленную тарелку. Набралась порядочная жменя. Потом ссыпала крошки в пакетик, сунула под прилавок. Устало распрямилась, со стоном потянулась всем телом в синем, не первой свежести халате. Поправила на голове козьего грубого пуха шалюшку. «Наверное, для курей, – догадался Ванька. – Покормит хлебными крошками – яички снесут…»
– Ты чего тут у печки застрял? – заметила Клавка мальчишку. – Никак Крюков? Ну да… Ваня… А глаза чего на мокром месте? – приглядевшись внимательнее, спросила она грубоватым голосом, в котором, однако, почудились Ваньке обнадеживающие нотки. – Иди, иди сюда… Да оторвись ты от печки!
Мальчишка несмело подошел к прилавку и протянул молча тетке Клаве слипшиеся в кулаке монетки.
Как опытный следователь, тетка вмиг оценила ситуацию.
– Значит, посеял денежки? Отец зерно сеет, а ты рубли… На сколько тут у тебя выходит? – Она сочла монеты. Побрякала костяшками на счетах. – Четыреста семьдесят пять грамм выходит…
Точные цифры особенно смутили Ваньку и вновь повергли в состояние глубочайшего уныния. Очевидно, на его лице была написана вся картина переживаний. Тетка Клава ребром ладони подвинула по вылосненному до глянца прилавку Ванькины деньги.
– Разве на столько вашу семейку накормишь? Килограмм до ужина сметаете, небось… Она нагнулась под прилавок, достала черную дерматиновую сумку. Дернула замок-«молнию», заглянула туда, пошуровала внутри, принахмурилась.
– Вот же оглоеды! Мамкино горе. Все бы им играть… Нет на вас управы! – произнесла она в пространство, обращаясь не столько к Ваньке, сколько к кому-то вообще, кто откуда-то сверху, незримый, наблюдает за происходящим.
Потом тетка Клава достала из сумки буханку белого хлеба. На ее место положила буханку черного, предварительно взвесив и откромсав уголок до ровного килограмма.
– На, бери! – протянула она белый хлеб Ваньке. – Скажешь Ульяне Карповне, что я в долг дала. Завтра вернешь… Давай сумку.
Засунув в сумку хлеб и вручив его Ваньке, добавила напоследок:
– Отец пусть за ремень-то не хватается. Разве ваша вина, что впотьмах за хлебом ходить приходится?
– Спасибо, тетя Клава… – насмелился наконец Ванька произнести требуемые слова благодарности.