В свободненском интернате не было моды на дневники, писание которых требует интимности обстановки. Да и где прикажете хранить заветное вместилище дум? Не под подушкой же и не в тумбочке…
В Москве Люба неожиданно для себя обнаружила, что это очень увлекательное занятие – воскрешать на бумаге свои дела и мысли. Правда, поначалу дело двигалось со скрипом.
«Пробежала два километра в три четверти силы. Состояние удовлетворительное. Пульс восстановился до нормы за пятнадцать минут. Давление 120 на 70…» – Cамой было скучно читать на другой день. И что это за «удовлетворительное состояние»? Это когда хочется петь или тихо постанывать? А ведь и в самом деле, иной раз она прямо-таки наливалась усталостью, ощущая ее свинцовую тяжесть в каждой клеточке тела. Гудели ноги, плечи отваливались. Только и радость, что дело сделано и совесть спокойна.
В Сокольническом старом парке, в самом дальнем его краю, она облюбовала уголок среди вековых лип и густых кустов акации, обвешенной стручками наподобие гороха. Именно здесь, на уютной старой скамье, в полумраке и безлюдье, хотелось раскрыть дневник и начать с ним неторопливую беседу – пусть слушает себе и запоминает. Пахло свежестью земли, горчило полынным настоем. Этот край парка тянул ее к себе, и даже звонки проходящих за оградой трамваев казались ей знакомыми с детства…
Кто у них в комнате писать горазд, так это Нафтима. Круглолицая, с тонкими ниточками словно бы выщипанных бровей, она почти каждый вечер строчила письма домой в Башкирию: то маме в деревню со странным названием Ерлык, то в Уфу старшей сестре, то первому тренеру, то подружкам. И сама получала чуть ли не ежедневно конверты с ответами, а то и посылки приходили. Нафтима сластена, мать не забывала баночку меда поставить, засахаренных орехов пристроить кулечек, постряпушек рассыпчатых в цветастый мешочек под завязку насыпать. Нафтима не жадничала, угощала от всего сердца, посылки не прятала – подходи и бери. Любе нравилась доброта соседки, но брать что-то без Нафтимы она стеснялась, да и при ней не усердствовала, откликаясь только на приглашение: «Ну-ка, Любчик, налетай!» Самой Татьяничевой посылок ждать не приходилось.
Вчера Эдвин Оттомарович после тренировки сказал Любе, что хотел бы заглянуть в ее дневник. Уловив некоторое смущение девушки, добавил, что это не к спеху, однако денька через два пусть приготовит тетрадь.
И вот теперь она перелистала страничку за страницей свои полтора московских и крымских месяца, хотя Крым почти не в счет – всего неделя.
«8 июля… Мне страшно одиноко в Москве. Столько народу, все торопятся как угорелые, поговорить не с кем…
9 июля… Эдвин Оттомарович очень умный человек. Он столько непонятных слов говорит! Сегодня я прилично отработала ускорения на дорожке десять раз по сто пятьдесят метров. Он посмотрел на секундомер, записал результат в журнал и спросил: «Ты не боишься спазмофилии?» Я сказала, что нет. Эдвин Оттомарович посоветовал усилить курс восстановления, я сама слышала, как он своему ассистенту об этой самой спазмофилии толковал… Наверно, это когда мышцы от усталости закрепощаются, начинают болеть, а тебе страшно от этого?..
10 июля… Вечером с Нафтимой и еще двумя девочками ходили в киношку, первый раз в Москве. Кинотеатр старый, даже у нас в Свободном получше – там в фойе чеканка, картины висят. А тут с улицы заходишь прямо в зал. Народу было немного, в основном пожилые. И кино тоже старое, не цветное – «Римские каникулы». Очень мне понравились артисты, особенно принцесса, которая сбежала погулять по Риму и попала в кучу переделок, даже в одну драку. Девчонки говорят, что эта артистка играла потом Наташу Ростову в «Войне и мире», но я не видела такого фильма…
13 июля… Написала сегодня домой. Чего они там молчат? Ладно – Лешка, у этого никогда ни минутки свободной не было. Обидно за Настю и Шуру, забыли они меня, что ли? Значит, с глаз долой – из сердца вон. А я так никого не смогу забыть. Никогда!..
21 июля… Ну и напряженка! Столько сразу на голову обрушилось! Эдвин Оттомарович сказал, что завтра летим на небольшие сборы в Крым. Нафтима ликует: «Ялта – это тебе не Ерлык!..» Стали собираться, закрутилась и чуть было не пропустила главное: пришло письмо от девчонок! Ура!!! Мои коротышечки славненькие подали документы в дошкольное педучилище. Счастливые! Мы ведь туда вместе хотели поступать, а теперь даже не представляю, что со мной будет. Хорошо Настенке и Шурейке – они вдвоем. Сразу расхотелось в Крым, бросила бы все и полетела на Дальний Восток. Кажется, мне для этого и крыльев не надо. Каждый раз, как подумаю о нашем городке, – то как будто ледяной водой сердце окатит, то прямо кипятком ошпарит. И никакого во мне веса нет, надо только приказать себе: «Лети!» – и взовьюсь под облака…
28 июля… Неделя мелькнула, как скорый поезд мимо Арги. В Ялте море – синее, голубое, бирюзовое и еще разное-преразное, у меня даже слов таких нет. Правильно говорила нам Клара Петровна, чтобы мы над синонимами работали, они не только обогащают речь, но и зрение делают острее, когда знаешь, каким словом что назвать. Без синонимов человек, как слепой котенок, дальше блюдечка с молочком ничего не видит.
Какие тут чудесные пляжи! А народу – как моржей на лежбище, ступить некуда. Хотя ходить на пляж почти некогда, если честно. Эдвин Оттомарович не разрешает загорать. Купаемся только вечером, плаваем для расслабления и восстановления. Смешно, но я бы все кроссы променяла на море. И никакая вода в море не соленая, она разная: иногда, бывает, горчит, другой раз почти пресной кажется, а однажды я даже испугалась – будто кровь, когда нечаянно пойдет носом и сглотнешь. Но это только в очень теплой воде.
Стадион в Ялте прямо чудо. Дорожка – красный супертартан. Бегу вроде спокойно, а Эдвин Оттомарович говорит: потише надо. Так несет! Я, как дурочка, все отрезки отработала сломя голову. Нафтима и другие девочки за моей спиной неделю прятались да еще нахваливали: «Ну, ты, Люба, машина!» Вот я и таскала их за собой на радостях. А потом, в субботу, объявили прикидку бежать. Оказывается, собиралась команда для матча с юниорами ГДР в Лейпциге. А я и не знала. Назначили нам километр. Вообще-то на стадионе я не бегала тысячу, так что это для меня темный лес. То ли со старта работать, то ли в группе продержаться до финишного спринта. Заменжевалась я, словно и впрямь в Лейпциг захотела. А Эдвин Оттомарович успокаивает: «Ты, – говорит, – Люба, посмотри, как девочки побегут, прочувствуй и постарайся запомнить. На будущее это очень может пригодиться. Не прыгай выше головы…» Ну я и не прыгнула. Со старта девочки вылетели к бровке, я и не поняла, как последняя очутилась. Молотят так, что в глазах мурашки. Группа косяком сбилась, в головку не протиснешься, локти растопырили – сунься попробуй. Прошли вираж, прямую, осталось два круга, а я все в хвосте. Ладно, думаю, помаленьку начнут растягиваться, по одной стану обходить. Подберусь к лидерам, а там посмотрим. Дома у меня такой номер без осечки получался, а у моря голубого заело «машину». Короче, никого я так и не обошла, финишировала последней.
А Нафтима второй прибежала. Эдвин Оттомарович ее включил в список на матч. Он у меня потом спрашивает, могла ли я ускориться со старта? Конечно могла, говорю. Он так на меня посмотрел!..
Вечером в пансионате крутили по видеомагнитофону наш забег. Оказывается, я проиграла победительнице метров пятнадцать, не больше – вот какая плотная получилась группа! Странно видеть себя со стороны. Сама себе удивляюсь: ну чего я так безропотно плелась в хвосте?! Ни разу не ускорилась, не поборолась. Как пришибленная…»
Люба бросила листать дневник, отложила его на краешек стола подальше, словно так вот она отстранится от ялтинской неудачи.
Кеньгис тогда даже похвалил ее почему-то. Она сразу не поняла, подумала, что просто утешает. Но он пояснил, раскрыв журнал с цифрами ее тренировочных нагрузок, что на таком фоне она и не могла сохранить свежесть для прикидки, однако огорчаться из-за этого не стоит. Девочки объективно пока сильнее ее, опытнее. Так и сказал: «Пока».
Тогда Любу это не утешило, зато потом в Москве на холодную голову сама попыталась проанализировать ситуацию и согласилась со своим новым наставником. Но под ложечкой продолжало сосать при одном только воспоминании о Ялте и том злополучном забеге.
В комнате Люба осталась одна. Нафтима отправилась с командой в Лейпциг. Перед отъездом она мало была в спортшколе, «сборники» занимались на олимпийской базе в Подольске. Нафтима появилась в новеньком с иголочки костюме – темно-вишневая юбочка чуть выше колен, такого же цвета куртка с квадратиком герба СССР на правой стороне. На ногах кремовые туфельки-лодочки с легким утолщением платформы под пяткой. Шиповки, майка, трусики, трико шерстяное – все упаковано в кожаную сумку, на боках которой крупно, белым по синему, красовались четыре заветные буквы – СССР. Круглое личико Нафтимы сияло, глаза блестели и с губ ни на секунду не сходила улыбка.
Вчера они улетели в ГДР. Отправился с ними и Кеньгис, оставив Татьяничевой задание на неделю.
Люба даже не стала раскрывать листок с планом тренировок, сунула его подальше в дневник. По утрам она все так же бегала в парк. На школьном стадионе до обеда не появлялась, сказав директору, что набила ноги на плотной дорожке ялтинского стадиона и может бегать только по земле. Директор разрешил ей передохнуть и посоветовал ходить в тренажерный зал.
Он также дал список разгрузочных упражнений, но Люба засунула его туда же в дневник, где лежал план Кеньгиса.
Тихая печаль не оставляла ее. Никогда раньше не доводилось ей испытывать этого чувства. Случалось, ее обижали больно мальчишки в интернате, когда она ввязывалась в потасовки, защищая брата. Но те синяки и шишки, поболев, отцветали и сходили. На смену подступали разные дела, в круговерти которых недосуг было сосредоточиться на чем-то одном. И всегда жила надежда, что вот завтра случится что-то такое, чего никогда с ней еще не бывало. Не все ожидания сбывались, радости вновь сменялись обидами, удачи чередовались с поражениями. Однако рядом были подруги, Настя с Шурой любили ее и жалели, радовались и горевали вместе с ней. Там был непоседа Лешка, которого постоянно надо было искать, спасать, вразумлять и наставлять на путь истинный.
Здесь же никого спасать и вразумлять не требовалось. Народ крутился головастый, ученный-переученный. Самой надо поспевать изо всех силенок не выпасть из жесткого ритма непривычной жизни.
И самое печальное – Люба начала понимать, что каждый день отдаляет ее, как корабль от берега, от маленького городка на Зее, который теперь не казался ни грязным, ни убогим. Родина – она и есть родина, даже если и малая. Материнская земля не там, где нас хорошо кормят, а там, где нас понимают и любят такими, какие мы есть.
В спортшколе имелась прекрасная библиотека. Был здесь и кинозал для просмотра заказанных фильмов. Нашлась комната и для фонозала, куда в свободное время заглядывали любители музыки. Садись в мягкое кресло у кассетника, надевай наушники-лопухи, врубай по вкусу – от «Машины времени» до лидеров зарубежных хит-парадов. Балдей, листай проспекты, привезенные воспитанниками школы из-за «бугра».
Несколько раз Люба заходила в фонозал, но не привязалась к этому способу слушать музыку. Правда, проспекты она перелистала, полюбовалась красотами «загнивающего» Запада. Рок-музыка никак не успокаивала, хотя девочки говорили, будто она здорово снимает стрессы. Однако Люба только раздражалась, когда голову облапливали «лопухи» и в уши резко начинал вбиваться чугунный ритм.
Пустая кровать Нафтимы, ее прибранный стол только подчеркивали одиночество. Тишина давила. Совсем не хотелось ни писать, ни читать.
Люба подошла к приемничку, который будил по утрам бодрыми голосами дикторов московского радио. Сейчас приемничек молчал, словно тоже вступил в заговор с ее печалью. Не ожил он и тогда, когда она крутанула колесико громкости. Но некое одушевленное дыхание вошло в комнату, распространилось в ней. Пауза молчания тянулась. Люба успела выключить свет, броситься на кровать и вытянуться в струнку, боясь разреветься и желая как-то освободиться от подступающих слез.
Первые аккорды музыки прозвучали настороженно, оркестр будто налаживал взаимопонимание между инструментами и что-то вспоминал. Тонкие голоса скрипок вились вокруг гортанной речи труб, и все они вместе теснились, освобождая место еще для кого-то неведомого и главного. Мелодия возникала и пропадала в каких-то разветвлениях, как пропадает луч солнца в кроне июльского дерева.
Люба не считала себя человеком, которому медведь на ухо наступил. Но в интернате обычно в таких случаях ребята спешили выключить радио: «Завели опять симфонию!» Сейчас не было ни сил, ни желания вставать в темноте и брести выключать приемник.
Тем временем оркестр слил звуки погуще и неожиданно приостановился, будто бы уступая дорогу кому-то, кто спешил и вот теперь только настиг. За паузой, длившейся неуловимое мгновение, вступил рояль. Он поначалу не внес ясности в мелодическую основу, но с его появлением скрипки и другие инструменты отодвинулись на второй план, приглушили звук и последовали за роялем, постепенно выравнивая строй.
Открыв глаза. Люба понемногу стала различать в сумерках очертания предметов. Но это отвлекло ее от музыки, и она вновь смежила веки.
Перед внутренним взором возникла картина, которая состояла из причудливой смеси зейских плесов и амурских сопок со скалами Яйлы на черноморском побережье у Ялты. Цветная карусель набирала скорость, словно поезд метро, и мчала сквозь калейдоскоп красок в неизвестность.
Она вздрогнула, когда голос оркестра возвысился до предела и слился с роялем. Но в этой слитности еще не было утверждения одной темы, мелодия свободно кочевала от инструмента к инструменту, удивительным образом оставаясь заметной. Рояль пытался отыскать выход в этой сумятице и никак не находил, исчезая куда-то на время, теряясь в сопровождающих аккордах оркестра, и вновь возвращаясь с проблеском надежды слить голоса воедино.
Люба вновь открыла глаза, не в силах больше выносить печали, умноженной музыкой. Она встала и подошла к окну. С улицы сочился московский ночной полусвет-полумерцание, усиленный полной луной. Очертания улицы и домов не отвлекали от музыки, звучавшей уже в ней самой. Почему она видит этот город с его постоянной неугомонностью? Померещился он ей? Отчего нет ей покоя и радости на этом свете?
Сколько она так стояла и смотрела на улицу, прижавшись коленками к холодным ребрам радиатора, Люба не смогла бы сказать – невесомая и бестелесная в свете желтой луны.
Она не сразу поняла, что приемник молчит, что музыка иссякла, исчезла и оставила ее одну наедине с городом-гигантом, не сумев растворить в мелодии ее печаль.
«Вы слушали второй концерт для фортепиано с оркестром Сергея Рахманинова…» – сонным голосом пробормотал диктор и щелкнул тумблером. В комнате прекратилось даже чужое молчание.
– Васька! Да вставай ты… – ширял дружка под бок Лешка Татьяничев, шипя и по-гусиному вытягивая шею, крутя головой по сторонам.
Конопатый дрыгал ногами, уныривал под одеяло, не желая просыпаться. Лешка больно ущипнул засоню за самое выпуклое место на его тощем теле и злым голосом объявил:
– Ну и черт с тобой! А я пошел…
Ваську как ветром сдуло с постели. Он грязными ладонями тер глаза, расклеивая их от утренней дремы. Кожа покрылась остренькими пупырышками, мосластые плечи прижались к ушам, вензелек пупка втянулся в провал живота.
– Счас я, счас… – бормотал Васька, наспех заправляя койку.
Вчера мальчишки уговорились отправиться на облюбованное место за Зеей пораньше, припасли кой-чего съестного. У Лешки в сидоркe змеей свернулась веревка.
Спозаранку на пароме было пустынно. Пришлось брать билеты за перевоз на левый берег. Раскошелились на гривенник и ступили на росистую палубу теплохода как полноправные путешественники. Шкипер причальной баржи – хромой старик в отбеленной солнцем и дождями брезентовой куртке – молча оглядел пацанов в застиранных майках и трусах, босых. Покачал головой и пошел на корму баржи проверять рыбацкие снасти. Лешка и Васька принялись разглядывать с парома, как старик сперва вытащил за шнур из-за борта стеклянную пол-литровую банку, отстегнул самодельную жестяную крышку-воронку и вытряхнул в тазик плотно набившихся пескарей. На закидушки шкипер поймал пару касаток, снял одного приличного сазанчика.
– На галушку зашел, – прокомментировал чужую удачу Васька.
Дружки как по команде полезли в свои торбочки, достали по куску хлеба и принялись наминать пшеничные горбушки.
Ждать пришлось долго, но только две машины заехали на паром. Лишь затем отчалили и, развернувшись, пошли вниз по течению в сторону двух железнодорожных мостов, поставленных рядом, словно бы для прочности скрепления берегов.
Солнце выкатилось над левым берегом Зеи из жиденького августовского тумана и едва ощутимым теплом коснулось ребячьих лиц. Под монотонное бухтенье дизеля паром пробрался между бакенами по обмелевшей реке мимо кос и обнажившихся песчаных островков, развернулся против течения и спокойно прижался к старенькой барже под высоким берегом.
С этой стороны уже ждали вереница грузовиков, «зилок»-молоковоз и запыленный до потери цвета «жигуленок». Мальчишки спрыгнули с баржи на плотную кромку сырого песка и зашагали к протоке.
– Ты червяков не забыл? – спохватился Васька.
– Ага, накопал, пока ты спал… – огрызнулся Лешка и на всякий случай пощупал сидорок. Банка с червями была на месте.
Минут через сорок они добрались до протоки.
– Дуй, принеси закидушки! – скомандовал Лешка. Сам он достал складешок и принялся нарезать из ивовых прутьев колышки.
Спорить смысла не было, и Васька побрел по едва заметной тропинке к сарайчику, где они хранили снасти, посуду и кое-что из барахлишка под уцелевшим настилом.
Последний раз они были здесь почти месяц назад. Как раз с той поры, когда интернатовских работничков вывозили в загородный совхоз и они, вооружившись тяпками, пололи тыкву, огурцы и другую огородину на бесконечных полях, при одном взгляде на которые пропадала охота дурачиться и озоровать. Столько там было буйной сорняковой травы между лунками… Хорошо еще, что междурядья культиватором обработаны, а то бы полегли подростки, сраженные в битве с пыреем, полынью и невесть откуда взявшимся чертополохом.
Вчера трудовой лагерь свернули. Директор совхоза и комсомольский вожак вручили помощникам стопку грамот «за активное участие и ударный труд», пообещали осенью привезти в интернат цветной телевизор, заработанный малосильными шефами.
Вчера же Лешка и напомнил дружку, что за тем сомярой в протоке остался должок. О лошадях он не сказал ничего, но Васька понял, что как раз об этом-то Лешка и мечтал весь месяц. Зря, что ли, веревкой запасся?
Закидушки дружки поставили по-шустрому, обходя коряжистые места, где раньше случались зацепы. Жалко было крючков, а особенно грузил свинцовых. С этим добром у них туговато, приходилось беречь, потому и осторожничали, хотя как раз именно в корягах можно изловить настоящую рыбу. В этих местах решили ставить донки. Отмотали лески метров по пять, привязали на концы по гайке, примастырили поводки с крючками покрупнее – на живца. Ловись, рыбка, большая-пребольшая! Тут же собирались кинуть банку для ловли пескарей, набитую сухим плесневелым хлебом и закрытую полиэтиленовой крышкой, продырявленной для захода живца.
– Да не суй ты столько! – остановил Лешка напарника, заметив, как тот чуть не до половины банки натолкал сухарей. – Намокнет – ни одна зараза не влезет. Побереги хлеб.
Конопатый и здесь перечить не стал, отсыпал из банки, натянул поплотнее крышку, прижал крючком на резинке к проволочной обтяжке, в которую была заключена банка, и осторожно набрал воды в стеклянную снасть. Только сейчас можно было бросать ее у берега в колдобину, не опасаясь, что она ляжет горлышком на дно. На всякий случай Васька подергал за шнур, выравнивая банку таким образом, чтобы отверстие смотрело вниз по течению. Убедившись, что теперь полный порядок, рыбачок удовлетворенно распрямил ребрастую спину. Пескари по струе живо набегут на сытный запах и набьются не хуже, чем у того деда на барже. «Знаем мы эти фокусы…» – хмыкнул Васька, гордясь смекалкой.
Раздевшись догола, чтобы не мочить трусы, искупались. Больше на берегу делать было нечего. Солнце успело вскарабкаться на крутизну небосвода и теперь плыло между башен кучевых облаков, время от времени зарываясь в белоснежную кипень летучей влаги.
– Айда поищем черемухи, – предложил Конопатый.
Лешка зашевелил утиным носом, раздумывая, соглашаться или нет, но делал это скорее из принципа, стараясь показать, что именно от него исходит воля – идти или не идти на поиски поспевающей черемухи, которой в приречных урманах полным-полно, как и красной смородины, тоже вошедшей в самый сок. Дикие яблочки и боярка пока не в счет: тверды и кислы до ломающей скулы оскомины.
– А бананов не хошь? – совредничал все же Лешка, разинул рот в щербатой ухмылке и, свистнув, взбрыкнул по-телячьему. – С ананасами спелыми…
– Ана-нас, ана-нас! – подхватил дурашливо Васька и на ходу прилепил довесок к экзотическому слову:
– А-мы-вас, а-мы-вас!..
Они галопом помчались по тропинке к зеленым купам кустарников, среди которых пряталась и черемуха. Во влажной духоте зарослей мальчишки продрались к черным гибким стволам и принялись обрывать кисточки бурых ягод. Первый куст оказался не самым удачным, ягоды вязали во рту, мякоть горчила и не желала отделяться от косточек. Пробираясь дальше, они наткнулись на малинник вперемежку с кустами смородины. Урча, набивали рты сочной вкуснятиной, скупо висящей на растениях. Дикая малина не домашняя – ягодка от ягодки прячется, словно в жмурки играть вздумала. Все руки исколешь, пока горсть наберешь. Вскоре дружки потеряли интерес к малине и кислой порeчке5, выбрались на волю, где свежий ветерок обвевал потные лица медвяным ароматом разнотравья дальних покосов, где островерхо высились сероватые стога.
Лешка замер, словно гончая, почуявшая добычу. В изгибе поймы, примыкающей к рёлке, на которой они находились, потряхивая гривастыми головами, пасся табунок коней. Отмахиваясь хвостами от оводов и слепней, они не обращали никакого внимания на мальчишек. Глянцево поблескивали под солнышком сытые крупы животных. Оставленные людьми, они нагуливали вольную силушку на раздольных пастбищах, забыв о хомутах и вожжах. Что колхозу десяток разрозненных лошадиных сил, когда под капотом «Кировца» табунятся сотни их солярочных собратьев!
– Э-эх! – восторженно выдохнул Лешка, цыганисто взблеснув очами. Никакой хитростью сейчас не взять лошадь. Пойди подступись к ней с веревкой, когда вокруг кочковатая марь, сливающаяся с вейниковой степью. Уйдет табунок легкой рысцой, не догонишь, не остановишь ничем. Слова человеческого они не понимают, хлеб из рук им неведом, воля своя дороже всего.
– Давай обойдем их снизу, – предложил Лешка, – может, нагоним к сарайчику?
Ему очень хотелось, чтобы хоть одна лошадь зашла в загон. Там можно попытаться накинуть уздечку. Глядишь, покорится – даст взобраться на спину. Ого-го!.. Тогда Лешка пустит коня в галоп, а сам вцепится в гриву, пятками вожмется в бока – ищи-свищи ветра в поле!
Сердце трепыхнулось от воображаемой картины. Не мешкая Лешка двинул, пригибаясь, в обход табунка, увлекая за собой робеющего Ваську.
– Да гни ты горбушку, не сломаешься! – припекал он горячими окликами дружка, боясь, что лошади их заметят и начнут уходить в степь.
Загонщики зашли в тыл табунку и только теперь решили обнаружить себя, выпрямившись в полный рост и помахивая высоко в воздухе ивняковыми лозинами. Крайняя лошадь, что паслась поближе к ним, подняла голову. Вслед за ней насторожились и остальные.
Мальчишки притормозили, выжидая, что предпримут лошади. Лешка не торопился, понимая, что спешка может напугать животных и они не станут ждать, пойдут наперерез через сухой взгорок на волю, минуя сарайчик и дырявый загон. Тогда прости-прощай мечта прокатиться верхом.
Лошади стояли, недвижно держа головы, большими круглыми глазами следя за движениями загонщиков, готовые стронуться с места при первой же необходимости. Лешка прикинул расстояние – метров сто отделяло их от табунка.
– Давай потихонечку, – прошелестел он Ваське.
Мальчишки и так едва крались, спотыкаясь средь поросших резучим осотом кочек. Ближняя лошадь подпустила их шагов на пятьдесят, потом что-то надумала, мотнула головой с белой звездочкой-пролысиной на лбу и неспешно повернула в сторону сарайчика. Вслед за ней развернулся весь табунок и шагом тронулся по брюхо в траве. Мальчишки не торопились, укорачивая поступь и сохраняя дистанцию. Сейчас любое неосторожное движение могло спугнуть лошадей. Тогда нечего и думать, чтобы хоть одна из них завернула в загон.
Лешка понимал, как важно сейчас терпение. Его тревожило одно: лишь бы Васька не напортачил, не сорвал операцию. Он и раньше ныл от страха, не верил, что лошади дадутся. Не с таким бы помощником идти на дело, да другого нет. Черепашья тактика загона выматывала неопределенностью: послушаются их лошади или нет? Вспомнилось Лешке, как сердилась сестра, когда он пытался рассказывать ей о своих походах на ипподром. Интересно, чего бы запела Люба теперь, когда они в считанных метрах от табунка, побросав хворостины, худые и маломощные, неизвестно на что надеющиеся, преследуют сильных и одичавших животных? Только ей сейчас не до них. Поди и забыла, как выглядит брат родной…
Трава стала редеть, поубавилось кочкарника, падюшка сузилась и втянулась в приречную возвышенность, где на ровной, как столешница, площадке чернел сарайчик, огороженный с двух сторон горбылем. Вот туда, в загон, и направить хотя бы одну из лошадей. Но как? Еще в первый приход сюда надумал Лешка запастись сеном – приманивать лошадей в загон на ночь.
Остановившись, Лешка едва заметно махнул рукой напарнику:
– Замри, Конопатый…
Васька врос в землю.
– Давай чеши назад. Сделаешь кругаля и выйдешь спереди. Только не суетись. Как они тебя заметят – тормози. Потихоньку нагонишь их на меня, а я заверну в загон. Понял?
Конопатый его прекрасно понял, но скривил такую физиономию, будто опять отведал незрелой черемухи.
Кому охота вновь тащиться по кочкам, сухой осоке, под ярым степным солнцем, отбиваясь от гнуса, черт знает сколько, едва ли не километр.
– Может, не надо, а? – подал Васька голос, с надеждой воззрясь на упрямого загонщика. И осекся, увидев его сжатые в полоску губы и стреляющие черные зенки, в которых бушевал азарт охотника. Удовлетворить такого может теперь только лошадь с наброшенной на нее уздечкой. «Вот псих на мою голову!» – чертыхнулся Васька. Чем рядом с таким стоять, уж лучше в обход пойти. Авось табунчик свернет влево от реки раньше, чем он сумеет обойти его низиной.
Лешка глянул, как дружок потелепался нехотя обратно. Прикинул, когда можно ожидать его появления впереди после задуманного маневра. Выходило, что нескоро справится Конопатый с поставленной задачей. На всякий случай, присел в траве, надеясь таким образом успокоить лошадей. Словно цапля вытягивая голову, стал наблюдать, как табунок, скучковавшись, двинулся к сарайчику. Одна лошадь принялась тереться шеей о столбик в загоне, раскорячив ноги и потешно выгибаясь. Совсем как корова, отметил довольный наблюдатель и еще подумал, что это хорошо: раз лошадь чешется, значит, чувствует себя как дома и не боится его. Надо еще малость выждать, не стоит надеяться особо на Конопатого, а попробовать действовать самому. Ему даже показалась подходящей именно та лошадь, которая чесалась о столбик, – с белым пятном на лбу. Таких обычно кличут Звездочками. И Лешка решился.
Спокойно и независимо он поднялся из полыни и направился, посвистывая, к загону, как только один хозяин мог себе это позволить, уверенный в том, что его знают и ждут. Сумка с веревкой лежала в сарае.
Забраться туда можно через окно, выходившее на сторону, противоположную загону. Идя параллельно сарайчику, Лешка попал в зону, скрывшую его от большей части табунка, а главное – от Звездочки. Теперь можно прямиком – но опять же черепашьим шагом! – двинуться к цели. Лешка напрочь забыл о жажде и глухом урчании в брюхе, раздразненном ягодой. В себе он ощущал одни лишь подошвы босых ног, притерпевшихся к колотью будылинок.
Спокойнее, еще спокойней, совсем спокойно, вот так… Он нырнул в проем окна, быстро извлек из сидорка веревку и порадовался тишине за стеной. Значит, лошади не покинули места. Минут пять возился, мастеря уздечку на манер тех, что видел как-то раз в конюшне ипподрома, – петля с привязанной по краям вожжичкой-поводом, за которую следовало держаться, когда он взнуздает лошадь.
Гусиным шагом подковылял к дверному проему, сторожко глянул из-за косяка наружу. Лошади медленно и неслышно уходили вдоль реки и забирали влево, на спуск в травяную пойму. Одна Звездочка задержалась и пощипывала возле забора островок клевера, невесть как уцелевший среди вмятин копыт, конского помета и разбросанных досок полуразвалившегося загона.
– Звездочка, Звездочка… – осторожно позвал Лешка.
Лошадь фыркнула и не подняла головы, шлепая губами в густом клевере. Похоже, она не боялась человека, приученная когда-то ходить в упряжи или под седлом.
– Не бойся, Звездочка ты моя маленькая… – окрепшим и налившимся лаской голосом поощрил ее Лешка.
Теперь надо было подойти вплотную. «Не убегай, Звездочка! Щипли себе травку, я ничего плохого не сделаю. Ты же умеешь возить человека. И меня прокатишь, ничего тебе не будет…» – молил молча Лешка и сантиметр за сантиметром подвигался к лошади. Он приготовил уздечку, растопырив пальцами петлю, подобрал повод и стал целить, как бы половчее набросить веревку. Оставалось метров пять, когда он услышал заполошный вопль Васьки. Что он там орал, разобрать не было никакой возможности. Лешка остановился и развернулся в ту сторону, откуда неслись вопли.
Странная картина предстала перед ним. Подсигивая и делая зигзаги, сломя голову мчал Васька, а следом из поймы вымахивал вновь на рёлку табунок дико ржущих лошадей, взбрыкивавших на скаку задами. Еще мгновение – и табунок поравнялся с орущим Васькой. Тот крутнулся из-под ног набегавшей лошади, споткнулся и пластом рухнул наземь. Лешка в ужасе закрыл глаза, но тут же заставил себя вновь раскрыть их, стараясь различить в клубах пыли валявшегося дружка.