Любе лаборантка-химичка заявила безапелляционно:
– Собирайся, Татьяничева. Ты девочка высокая, худенькая – тебе нетрудно бежать будет…
А Настю с Шуркой забраковала: маловаты, да и ножки коротенькие. Подружки, хотя и не желали бежать кросс, даже мечтали вслух о своей спортивной непригодности, все же обиделись на лаборантку.
– У самой ножки коротенькие, – прошептала Шурка довольно громко, чтобы все слышали, когда химичка отошла. – Нашлась физкультурница, аш два о…
И посмотрела с завистью на Любу.
На кроссе Татьяничева мало что запомнила. Сбили их в кучу, наказали не срезать углы трассы, бежать строго по флажкам. А лаборантка-химичка долдонила свое:
– Не рви в начале, не сбивай дыхание. Не лезь в толпу, еще затолкают и упадешь. Не семени… Не вздумай…
Люба не успела дослушать наставления, как всех погнали к двум деревьям, между которыми болтался транспарантик с кривыми буквами «Старт». Команду начать бег она проморгала, только поняла по общему порыву вперед, что и ей пора ринуться в неизвестное. Удивительное дело: куда девалось волнение? Даже сердце перестало бурно колотиться и заработало неслышно и ровно. А до старта ну прямо ребра потрескивали и холодело в животе до постыдного желания бросить всю эту канитель и спрятаться подальше в кусты. И спряталась бы, убежала куда глаза глядят, если бы не эта противная химичка: «Не рви… Не лезь…» Да еще стыдно было перед девчонками. Настя с Шурой держали ее пальтишко и шапку, с советами не совались, только улыбались как-то слабо и отчужденно, словно Люба уже не их поля ягода, не их полета птица и скоро-скоро улетит неизвестно в какие дали.
Но в тех далях, куда она бросилась, догоняя пеструю толпу девчонок, слава Любу не поджидала. Словно в тумане, невесомо и неосязаемо, как первая весенняя бабочка, порхала она между берез в парке, повинуясь сигналам красных флажков. На пути к финишу стала кое-кого обгонять. Эти девчонки и не сопротивлялись запоздалому рывку Татьяничевой, шлепали себе потихонечку, провожая ясными взглядами интернатовскую худобу, которой «больше всех надо». А впереди маячили три или четыре фигурки в белом. Как ни старалась Люба, но приблизиться к ним не удавалось. На последнем повороте чуть не шлепнулась оземь, зацепившись за обнаженный корень, пересекавший аллейку в густых зарослях.
«Все равно уже не догнать…» – смирилась Люба и осторожно добежала до того места, откуда минуты полторы назад их послали в дорогу за славой. «Не последняя – и ладно». Только теперь она догадалась, какая мысль ее мучила перед кроссом. Она и не подозревала в себе такого самолюбия, наоборот, внушала заранее: ну какая, мол, разница – первая, последняя? Не все ли равно? А вот поди ж ты, не хотела, оказывается, смешить людей. И подружек своих интернатовских, и всех этих деловитых тренированных девчонок из детской спортшколы.
Ничего, сейчас-то уж не стыдно, только завидно немножко: возле победительниц хлопочет мужчина, объясняет что-то, спрашивает. А лаборантка-химичка уже забыла про Любу, долдонит свое «не рви в начале» очередным интернатовским. Вовсе не так уж и страшно бежать эти полкилометра, даже устать не успела толком. Не то что тряпку возить по полу битый час, когда спать хочется и в животе урчит. Вот уж где спину наломаешь да напотеешься!
А потом случилось неожиданное. Тот мужчина бросил своих чемпионок и в ее сторону направился. Тут как раз Настя с Шурой помогали одеваться. Сперва подумала, и не к ней вовсе идет. А он подошел, наклонился слегка, взял за плечо и пристально в глаза заглянул.
Люба редко осмеливалась сама ловить взгляды взрослых, чаще всего прикрывалась мохнатенькими ресничками. Потупится и молчит – ждет, что скажут. Но в этот раз, разгоряченная бегом и вольная от сознания честно выполненного долга, не потупилась, выдержала взгляд незнакомца.
– Ты что же это, сутулая, коленки забыла поднимать на финише? – мужчина в шерстяной «олимпийке» так улыбнулся, что Люба даже не подумала обидеться на «сутулую».
– Какие коленки? – не поняла она.
– А вот эти, – показал он взглядом на оттопырившиеся пузырями старенькие хлопчатые штаны-дудочки. – Могла бы кое-кому из моих девчонок наподдать.
Люба промолчала, не понимая, чего он от нее хочет. Рядом нетерпеливо переминались подружки. Мужчина коротко, оценивающе осмотрел их, погладил вислые усы на румяном лице и сказал почти утверждающе:
– Ты интернатовская… Да? В каком классе учишься?
– Седьмой кончаю.
– Да-а?.. – протянул он и опять взял Любу за плечо, только теперь покрепче сдавил пальцами, словно пробуя на прочность ленточки упругих мышц. Я думал, ты в девятом: росточком-то ничего…
И вдруг спросил:
– Тренироваться хочешь?
Мало сказать, что Любу озадачил этот вопрос. Она поначалу просто не поняла: не хватает ему, что ли, своих чемпионок? Молчание затягивалось. Мужчина освободил ее плечо, еще раз оглядел сбившихся поплотнее подружек.
– Ладно! Если надумаешь, спросишь в первой спортшколе Ивана Михайловича Пашкина, – сказал медленно и тихо, даже вроде ласково. И ушел, не прощаясь, к своим ученикам, которые заметно выделялись среди пестрой толпы – и особой подтянутостью, и красивыми спортивными полушерстяными костюмчиками, и какой-то неведомой и недоступной ей уверенной, спокойной смелостью. Она же, хотя волнения улеглись, чувствовала себя все-таки не в своей тарелке и даже обрадовалась, когда Пашкин ушел.
Было… Было… Было… Размеренная пружинистая пробежка в свое удовольствие не раз возвращала Любу к событиям недавнего прошлого. По утрам у нее чаще всего именно так. Даже не поймешь, когда мысли о сегодняшнем начинают причудливо перемежаться с воспоминаниями и мечтами. Прошлое и будущее обступали ее так тесно, что порой казалось: между минувшим и настоящим нет никакой разграничительной черты. Стоит захотеть только – и она опять вернется в минувшую весну, в памятный городской кросс. Даже левое плечо, за которое крепко и ласково попридержал ее тогда Иван Михайлович, слегка начинало ныть, и сладкая щемящая истома уходила куда-то глубже – внутрь, к сердцу.
И без всякого усилия она тут же отрывалась от минувшего, начинала представлять себе желаемое.
…Вот она совсем взрослая. У нее красивая модная прическа «Олимпия». Бежит легко и стремительно, а рядом нет никого. На трибунах шумят болельщики: «Люба! Татьяничева!» Только за финишем позволяет себе оглянуться на отставших соперниц. Подходит Иван Михайлович: «Ты победила, Люба!» Она – олимпийская чемпионка! Но главное – тренер с ней рядом и счастлив. И пускай Иван Михайлович называет ее опять «сутулой» – ничего не поделаешь, раз он эти шуточки любит. Все видели, как она бежала – красиво и грациозно, ни капельки не напрягаясь, как бегают одни только олимпийские чемпионки. И первый это разглядел и понял именно он. Пускай пошутит, она вовсе и не собирается задирать нос. Разве без Ивана Михайловича сумела бы стать такой?..
Люба встряхивается на бегу, прогоняя сладкое видение, от которого начинает кружиться голова. С интересом вглядывается в фигурки приближающихся любителей бега трусцой. Смешные эти оздоровители… Еле-еле плетутся на полусогнутых, а на лицах выражение замкнутой сосредоточенности, словно всем своим видом хотят сказать: мол, мы люди вообще-то солидные, с положением, а что бегаем по набережной – так это жирок растрясти и сердце укрепить. И смотрят прямо перед собой, не озираются по сторонам, словно боятся наскочить на кочку или в яму упасть – это на гладеньком-то асфальте… А вообще, молодцы эти старички и старушки! Шевелятся, не дают себе покоя. Интересно, почему среди ранних бегунов трусцой почти нет людей средних лет? Больно занятые?..
Тем временем Люба добежала до парка и затормозила возле старенького фонтана. «Девушка с веслом» уже приготовилась к новому сезону. Скульптуру густо побелили, и до сильных дождей она простоит чистенькая, спокойная, словно на минутку застывшая отдохнуть возле реки, на волнах которой качается оставленная лодка.
Воды в чаше фонтана никогда не бывает. Даже непонятно, откуда и как она могла бы течь, не говоря уже о том, чтобы бить высокими, искристыми струями. Серая пыль ровным слоем устилала дно и стенки фонтана. «Неужели не могут убрать? – с неудовольствием отметила про себя Люба. – Пловчиху побелили, а до остального руки не дошли».
Ей стало досадно и почему-то неловко, словно это она виновата в пыли, мусоре и окурках, скопившихся за ее пропущенное дежурство. Она пробежала скоренько по дорожкам парка до хозяйственного амбарчика, отыскала среди голых еще кустов сирени огрызок метлы. Измочаленные прутики еле-еле цепляли серую пыль, но Люба, убрав мусор из чаши фонтана, успокоилась душой и осталась даже довольной и собою, и начинающимся днем.
Самолет круто лег на правое крыло и свернул с прежнего курса над разграфленной полями равниной, потом так же резко выровнялся и пошел прямо на блестевшие впереди переплетения зейских проток.
Эдвин с усмешкой отметил: «Кажинный раз на энтом самом месте…» И поймал себя на мысли, что до Светланы он никогда раньше такого бы не подумал. И если бы обратил внимание на традиционный маневр самолета, то обошелся бы без литературных образов.
Он гордился своей женой «филологиней», специалистом по русской литературе. Эдвин словно губка впитывал так и лившиеся из нее потоком фразы, цитаты, изречения и просто словечки из классиков. И не заметил, что день ото дня, словно в сообщающихся сосудах на лабораторных занятиях по физике, уровень в его «колбочке», как он еще со школьной скамьи шутливо именовал свою голову, стал подниматься к Светланиному, естественным образом перемешиваясь с поверхностным слоем интеллектуального богатства жены. В последнее время это начинало его тяготить, порой раздражало и выводило из равновесия.
Но сейчас он не позволил себе остановиться на неприятном ощущении. Наркотизм самоуничижения здесь был ни к чему. Это там, в Москве, он дурманил порой целыми днями. Но только не здесь, нет! Тут к нему возвращалось чувство самодостаточности и собственной значимости. И Эдвин плотно прижался лбом к холодному, успокаивающему стеклу иллюминатора.
Внизу стелились широченные плесы, усеянные островами и косами, мутновато-желтыми отмелями и темно-синими глубинами. Белогорьевский железнодорожный мост, словно валек, которым раньше бабы отстирывали на реке белье, соединял низменный левый берег Зеи с гористым правым. Через считанные минуты полета над тесным скоплением нежно-зеленых, с коричневинкой, сопок впереди и чуть левее сверкнула ниточка Амура. И опять, уже не в первый раз, Эдвин подивился визуальному несоответствию географической истине, по которой первенство отдано Амуру, а не впадающей в него Зее, хотя ее ширина в устье раза в полтора превосходила амурскую.
Обманчивое впечатление! Дело решают и протяженность в пространстве, и глубина, и полноводность. Кеньгис едва удержался от попытки пофилософствовать на эту тему. Верх взяло простое любопытство, и он полюбовался новым автодорожным мостом через Зею, его четкими прямоугольными формами и завитушками подъездных дорог к долгожданному сооружению. «Конец очередям на паромы», – отметил он удовлетворенно. Вспоминать студенческие годы, когда частенько приходилось именно на паромах перебираться с одного берега на другой, было уже некогда. Самолет резко сбросил скорость, словно кто-то невидимый и сильный ухватил его за хвост. Лайнер ощутимо потянулся к земле, пересек автостраду, вжался в зияющую брешь сосновой просеки и, как намагниченный, заскользил по бетонной полосе. Отраженные бетонкой, мерные гулы турбин возвысились до воя, Эдвина вдавило в кресло раз, другой – срабатывали тормоза, словно земля прижимала его к себе крепко после долгой и опасной разлуки.
Пока рулили к стоянке, в голове проснулся забытый мотивчик, сочиненный как-то в студенчестве под гитару на стихи из случайно попавшего в руки сборничка:
Утратив что-то навсегда,
Туда, где счастливы вы были,
Где вы смеялись и любили,
Не приходите никогда…
Он удивился забытой песенке, так как искренне полагал, что давно покончил с провинциальными отголосками сентиментальности. Жесткий ритм столичной жизни заглушил нежный юношеский мотив, как заглушили электрогитары своих акустических прабабушек. Не те времена… Нынче орут что есть мочи: «Не надо печалиться, вся жизнь впереди… Вся жизнь впереди – надейся и жди…»
Ждать в его возрасте уже нельзя. Надеяться? Но он давно заменил это чувство постоянной деловитостью. Играть с жизнью в лотерею не в его стиле. «Ждать у фортуны милости – все равно, что в пустыне – сырости». Эдвин забыл, от кого он впервые услышал этот дурашливый афоризм, а вот поди ж ты – слова не стерлись…
Тем временем самолет подрулил к стоянке и замер на бетонном причале, умолкли турбины. Немного погодя подали трап, в открытый люк потянуло свежим, настоянным на духовитости молодой полыни, воздухом, стряхивающим оцепенение наркоза самолетных ароматов.
– Пограничный наряд. Приготовьте документы для проверки…
Эдвин достал паспорт и, поскольку у него уже давно не было благовещенской прописки, развернул перед розовощеким сержантом командировочное удостоверение, в котором значилась цель приезда в пограничный город.
У выхода из багажного отделения его встречал сам председатель областного спорткомитета Родинковский. Легкий утренний ветерок успел похозяйничать в весьма поредевшей прическе Давида Борисовича, но выглядел он по-прежнему славно. Во всяком случае, никак не на свои неполные шестьдесят. Осанисто ступая и надевая на ходу улыбку вежливости, Родинковский еще издали протянул руку, словно им предстояло здороваться через некий невидимый барьерчик, коим разделила судьба провинциального, средней руки чиновника и столичного процветающего спортивного деятеля, связанного и с управленческими, и с тренерскими кругами.
– Рад видеть вас, Эдвин Оттомарович! – и показал крепкие белые зубы. – Хорошо, что рейс не задержался. Нет ли у вас желания прямо с корабля, так сказать, на бал? У нас как раз начинается матч спортобществ. Не устали?
Эдвин перебросил плащ с плеча на левую руку, в которой держал объемистый походный портфель, оглядел чистое небо, перевел взгляд на видавшую виды шоколадную «Волгу», к которой подвел его Родинковский, доставшуюся ему, очевидно, «с плеча» кого-то из обкомовских секретарей. Потом глубоко вздохнул и, словно полководец перед сражением, бросил решительно:
– На стадион!
По дороге из аэропорта Кеньгис почти автоматически отвечал на вопросы о московской погоде, о самочувствии – своем и супруги, о новостях в Спорткомитете, новых назначениях и перемещениях, о футбольных сплетнях, на которые так падки провинциалы.
Но по мере того как все ближе подъезжали к городу, уже видневшемуся с высокой сопки, в сердце стал пробираться легкий холодок. «Неужели я еще не разучился волноваться? Только-только возвратился в столицу из Сочи с весенних сборов олимпийской команды. И вот здесь, на родине давней юности. Сколько тут пережито…» Уезжал зеленым аспирантом, а возвращается авторитетным спортивным ученым, плодотворно внедряющим методические и биофизические задумки в практику.
Его методика резкого чередования специальных статических упражнений с традиционными беговыми средствами сулила успех. Во всяком случае, контрольные группы юных бегунов из школы имени братьев Знаменских, тренировавшиеся по старой методике, резко отстали по всем показателям от экспериментальной группы средневиков, вооружившейся его системой выведения на высокие результаты. Наиболее нетерпеливые в сборной команде ухватились за новинку, хотя она и требовала более солидной проверки. Функционерам во фразе «система Кеньгиса» чудился звон олимпийских медалей. И хотя сам автор системы просил не спешить с планированием будущих чемпионских наград, призывал и руководителей команды, и тренеров, а пуще всего – ответственных работников Спорткомитета, подождать с окончательными выводами, его не только не слушали, но даже начали упрекать в малодушии. Кое-кто видел в осторожности Кеньгиса желание застраховаться от просчетов и поражений, неизбежных в условиях жесткой борьбы на Олимпиаде. Ну и, разумеется, от естественной в таких случаях критики, от взысканий, а то и отлучения от работы в сборной команде страны.
По правде говоря, Эдвин учитывал печальный опыт многих своих предшественников на посту научного консультанта, и ему совершенно искренне не хотелось терять своего места. Где еще найдешь такую лабораторию? Многие приборы доставались за границей, влетели в порядочную копеечку, да еще в валютном исчислении. Уникальным было и отечественное оборудование. «Космический уровень!» – любил повторять Кеньгис посетителям своей лаборатории. И был недалек от истины. Но ведь дело только-только налаживалось, птица удачи еще не позволяла заключить себя в клетку научных выкладок. А от него уже требовали гарантий успеха, побед, очков и медалей.
Для себя Эдвин окрестил всю эту суету – «бренчать монетами в пустом кулаке». Ведь только в детстве можно было обмануть дружка, сцепив ладони и постучав ими по колену – получалась полная иллюзия приглушенного звона копеек. Случалось на нехитром обмане выспорить и настоящую монету.
Эдвин остановился в наболевших рассуждениях, тряхнул головой, прекращая ставшие привычными внутренние монологи. Родинковский хранил деликатное молчание, давая гостю прийти в себя после утомительного перелета через шесть часовых поясов.
– А что, Давид Борисович, с рыбалкой у вас? Неплохо было бы посидеть у костра… Давненько я свежей ушицы не хлебал, чайку из ключевой водицы не пил.
– Надоело на олимпийской диете с ветчины на красную икру перебиваться? – добродушно хохотнул Родинковский, снова повернувшись вполоборота к Эдвину. Его глаза за стеклами очков в золотой оправе заметно оживились.
– Угадали. Охота чего попроще, – в тон ему ответил Эдвин.
– Это дело поправимое. Сообразим подходящий случай. На Амур, правда, нынче хода нет – граница на замке, сам знаешь… А вот на Зею выберемся, коль есть такое желание.
– Есть такое крепкое желание. Устал я что-то от столичного шума, – отбросив бодрячество, признался Эдвин.
– Организуем и тишину. В наших силах все, кроме погоды. Хотя и она нынче разгулялась – вон как солнышко трудится спозаранку. Ну а легкий дождичек нам не помеха: они, дождички-то, нынче не длинные…
До начала соревнований оставалось часа полтора, и Пашкин решил прогуляться пешком. Обычно в водовороте хлопот он едва успевал иной раз и на автобусе к началу стартов. Но это его никогда не волновало так, как волнует молодых тренеров, опасавшихся за учеников, которые могут – не дай бог! – проспать и опоздать на свой вид. У Пашкина в ДСШ железный закон: самостоятельность и ответственность всегда и во всем. Иван Михайлович не опекал воспитанников, как наседка. Давно и навсегда отучил он мальчишек и девчонок ходить за ним выводком. И когда ребята подрастали, они с благодарностью могли оценить и свою свободу, и чувство независимости, которое одно только и помогает спортсмену в трудные минуты состязаний. Это на тренировке – пожалуйста, подходи и советуйся что и как, а на соревнованиях думай своей головой.
Впрочем, и на тренировках Пашкин не спешил вмешиваться в дела учеников, ждал, пока они сами разберутся. Учебный процесс в школе был отлажен и за многие годы оброс различными традициями, главной из которых была – непрерывная преемственность поколений. Старшие ребята учили малышей: реже – словом, чаще – примером. Планы, которые Пашкин составлял разрядникам, выполнялись неуклонно в любую погоду, даже в его отсутствие. А ездить ему приходилось частенько. За год набиралось не менее десятка соревнований за пределами города. Иной раз и месяца не проходило, чтобы на столе не лежал вызов на новые старты. И ничего – крутилась машина!
Внешне Пашкин выглядел весьма обыкновенно, даже заурядно. Остроносый, остроглазый, с годами круглолицый, коротко стриженный. Иногда, когда накатывало настроение, отпускал вислые казацкие усы, на манер запорожских. И хотя прежней легкости в движениях поубавилось, был быстр на ногу, в ходьбе за ним поспевал не всякий. Он и в годы-то спортивной молодости не отличался особой стройностью и классическими пропорциями, а если учесть ощутимую сутуловатость, то любому непосвященному человеку, будь он даже весьма искушенным знатоком легкой атлетики, никак невозможно было угадать в Пашкине человека не просто спортивного, но и ярко одаренного скоростью.
В пору расцвета свои «десять и шесть десятых» Пашкин бежал, что говорится, «на заказ», как под копирку – по ветру и против ветра, в дождь и в жару. На Дальнем Востоке его побаивались и уважали все мастера «стометровки». Знали Ивана и на стадионах Сибири, слыхивали о нем и в Центральной России. Уж больно редкий по силе и стремительности был у него старт. Вообще, это надо было видеть, как после выстрела вылетал он пулей из колодок на дорожку, словно стелясь в низком наклоне, увлекающем его вперед. Куда как к месту была в эти мгновения его сутуловатость. Ноги мелькали с частотой спиц в велосипедном колесе. Вихрем проносился Пашкин половину дистанции, – как правило, впереди всех, – а потом, уже больше по инерции, накатывался на финиш, ибо сам был не в силах выдержать свой же, ошеломительный по частоте шагов, бег по разлинованной стадионной дорожке. Вот тут-то иной раз настигали Ивана длинноногие напарники по забегу, увлеченные его порывом. Но случалось это нечасто, и за Иваном прочно укрепилась слава «короля старта». На Всесоюзной спартакиаде главный тренер сборной команды страны не удержался и подошел к нему после одного из таких коронных пашкинских забегов: «Честное слово, я бы взял тебя в команду, будь в программе Олимпийских игр шестьдесят метров…»
Пашкин перед соревнованиями – настоящий спектакль, особенно для любителей повеселиться. Свидетелей его предстартовой разминки бросало в жар от одного только вида Ивана, облаченного в три, а то и в четыре костюма. А если дело происходило в ненастье, сюда добавлялось длинное демисезонное покроя «реглан», с покатыми плечами, светло-серое пальто китайского производства. И это в самое золотое время лета, в июне-июле. Про весну и осень нужно говорить особо. Хотя неженкой Пашкин не был никогда и мороза в обиходе не боялся. Просто он привык дорожить каждой калорией, необходимой его мышцам для взрыва на старте, долго и осторожно разогревался медленным бегом по парковым аллеям, вдумчиво прислушиваясь ко внутренним изменениям, к той чуткой перенастройке, которая происходила в организме.
Обычно в эти минуты голова склонялась у него набок, лицо становилось отрешенно-мечтательным. И казалось, что глаза смотрят не на тропинку, а устремлены куда-то внутрь себя самого. В это время было бесполезно окликать его, о чем-то спрашивать – он просто-напросто ничего не слышал и не видел вокруг, полностью доверившись автоматическим навыкам бега. Постепенно тепло разминки перерастало в особый жар, когда за семью потами тело подсыхало и становилось готовым к новой, предельно взрывной работе. Главное искусство заключалось тут в умении угадать момент готовности и вовремя прекратить разминку. Как правило, Иван это делал минут за пятнадцать до старта. Он успевал вернуться в раздевалку, скинуть мокрую одежду, облачиться в «боевые» майку и трусы, обуться на босу ногу, для большей чувствительности, в шиповки.
Оставалось только попробовать гаревую дорожку остриями шипов – как она нынче укатана? – разок-другой пролететь по виражу, привычно установить стартовые колодки. Теперь полный порядок! Его взгляд обретал ясность и остро вонзался в будоражащий калейдоскоп стадиона. Пашкин становился похожим на стрелу в оттянутой до предела тетиве лука.
И хотя прошло около двадцати лет с тех пор, как Иван оставил дорожку и вывел на нее первых своих учеников, не остывал в его сердце тот памятный жар. И передавал он его по наследству своим воспитанникам, никого не обделяя, но и не выделяя особо.
Пашкин стал нетипичным тренером. Особое расположение он испытывал к середнячкам, кому поначалу было труднее. Ранние чемпионы и рекордсмены давно научили его скептически относиться к их первым взлетам. Вундеркиндам недоставало того естественного процесса неспешного развития, который выпадал на долю середнячков. Не каждый «гадкий утенок» вырастал потом в белоснежного лебедя, но зато все они своевременно оперялись и становились на крыло. А вот ранние чемпионы теряли главное: они не успевали научиться работать основательно, ценить свой и чужой труд. Да и само это понятие – труд – проходило мимо них стороной.
Да, Пашкин пытался никак не выделять вундеркиндов. Но жизнь разве обманешь? В спорте дети рано узнают цену своим талантам. Единственным способом противостоять неумеренным амбициям тренер избрал не нудные нотации и нравоучения, а свое природное чувство юмора, не уставал трунить над недостатками учеников, пока они не исчезали – или недостатки, или, в свой срок, сами ученики, когда подходила пора выпуска. Иное дело – Татьяничева…
Тем временем Пашкин уже успел отмахать большую часть пути от гостиницы до стадиона. С Амура тянул устойчивый свежий ветер. Утренняя река трудилась вовсю. С верховья тупоносый толкач гнал сцепку из двух громадных барж, груженных лесом. На баржах по-домашнему развевались вывешенные на просушку полотенца, рубашки и другое нехитрое бельишко. Навстречу поднимался, оставляя за собой пологие мощные волны, наглухо задраенный и осевший по ватерлинию сухогруз с неведомой поклажей. Ближе к левому берегу бежал пограничный катер-водомет, весь в пене белых брызг, намереваясь пришвартоваться к заякоренному на фарватере плашкоуту, на палубе которого совсем не по-речному устроилась машина с зачехленным прожектором. Дальше, у китайского берега, суетились мелкие рыбацкие катеришки, несколько весельных лодок. Вплотную к ступенькам набережной притулилась белеющая глыба допотопного пассажирского парохода с огромным колесом на корме. Это он утром разбудил реку, а сейчас безмолвствовал под строгим надзором ближайшего к нему портрета «Великого Кормчего».
Пока солнце не поднялось в зенит, речная вода, взлохмаченная низовым ветром, была темно-густой, словно хранила в себе остатки былой ночи. Пляска мелких волн, перемешанных с бурунами проходящих судов, рождала серебряную россыпь высверков, из которых словно бы возникали невесомые чайки. Высоко в небе зачинались первые прожилки перистых облаков.
Пашкин еще пару-другую минут постоял у парапета, не спеша оторвать взгляд от реки и неба. Но стадион напоминал о себе звуками заезженной пластинки с бодренькой песенкой:
Трудно?
Да, трудно!
Но впереди всегда —
Еще одна секунда,
Еще одна высота…
Когда Люба прибежала с зарядки, Томка-метательница все еще спала, пришлось расталкивать, рискуя получить могучую отмашку. Однако на сей раз Томка проснулась легко и безропотно – выспалась вволю. Быстренько умылись, прибрались в номере, скучковались с подружками по команде и побежали завтракать в ближайшую столовку. Любе есть особенно не хотелось. Изо всего, что набрали на талоны, она придвинула к себе стакан какао и булочку с маслом.
– А картошка? А котлеты? Ты что, и салата не будешь? – вопросительно уставилась на нее Томка. Впрочем, сожаления в ее голосе, при всем желании, нельзя было уловить. Зато в нем таилось такое красноречивое ожидание, что Люба еле сдержалась, изо всех сил гася улыбку. Радуясь аппетиту могучей землячки, она придвинула к ней поближе свои тарелки.
– Ешь, ешь! Я перед соревнованиями кусочка проглотить не могу. И в животе пусто, и сосет, а еда не лезет… Боюсь чего-то, что ли?
– Чего тебе бояться? Иван Михайлович говорил, что у тебя тут соперниц нет.
Впрочем, Томка уже уплетала за обе щеки дополнительные порции, радуясь, что на этот раз Иван Михайлович поселил ее с Татьяничевой. У других девчонок добавки не особенно-то дождешься.
Когда позавтракали и собрались у выхода, Томка окинула взглядом шумную группу – как-никак, староста ДСШ – и скомандовала:
– Пашковцы, за мной! На абордаж! – и ринулась на остановку к автобусу. Ребята со смехом и шутками набились в салон, долго считали мелочь, а потом искали в оторванной ленте счастливый билет. Ко всеобщему восторгу, такой сыскался, и теперь его вожделели получить все без исключения, протягивая руки и растопыривая пальцы. Но Томка крепко держала в кулаке ленту.
– Том, а Том! Мне «сотню» против ветра бежать, а зачет по второму разряду… – наседал кряжистый и плечистый спринтер Сережка Нестепенко, выдвигая челюсть и, для большего устрашения, сопя, как паровоз.
– Вас по ветру развернут, надо правила читать, – осадила его Томка, нисколько не испугавшись пыхтения и гримас.
– А мне в длину прыгать сразу, – подала голос беленькая, словно одуванчик в пору перед разлетом, Катенька Растопова. – Я на этом битуме никак разбег не подберу, все заступаю…
– С билетом ты вообще до ямы не добежишь, – под общий хохот уверила Томка тоненькую как стебелек Катеньку. – Лучше сделаем так!.. – Она обвела взглядом друзей. Остановившись на Татьяничевой, помолчала таинственно – и провозгласила на весь автобус:
– Держи, Любаша!
Сережка хмыкнул:
– Как же… Добавку надо отрабатывать…
Томка-метательница на этот раз не рассмеялась вместе со всеми, а прищурилась на остряка и сказала раздельно, процеживая каждое слово:
– Маменькиным сыночкам этого не понять…
Выдержала паузу, словно убеждаясь, дошло ли сказанное. И как ни в чем не бывало повернулась к Любе, отделила от ленты клочок «счастья», вызвавший столько эмоций, и силком всунула в ее ладошку. Затем принялась болтать о всяких пустяках, которые только в девчоночьем разговоре обретают вес и смысл.
На стадион свободненцы приехали за час до начала соревнований, как и наказывал Иван Михайлович. Одним это время было необходимо для разминки, другие могли заранее осмотреть секторы и дорожку, определить состояние стадиона и выбрать правильную соревновательную тактику. А главное, им всем важно было вот так, сообща появиться на людях, чтобы не раствориться в пестрой толпе и сохранить боевой дух.
Люба будто впервые оглядывала дорожку, после того как они все вместе взобрались на свое традиционное место сбора – самый верх центральной трибуны под козырьком, защищавшим от солнца и дождя. Сверху темно-серый овал аккуратно размеченной дорожки не казался таким потрясающе длинным, каким он виделся внизу.
«Никакой это не круг, – подумалось Любе. – Сколько я тут бегала, а сразу не разглядела. Настоящая бесконечность…»