Раннее июльское утро неспешно занималось над зейской протокой, зажатой между длинным сенокосным Ясиковым островом и высокими, облесенными дубняком и ольхой, сопками с белесыми песчаными обнажениями. Легкий туман медленно испарялся с поверхности струистой воды, истаивая под лучами солнышка, поднимающегося над зеленеющим разнотравьем островом. В туманной плотности солнце оказывало себя особым таинственным свечением, не спеша явить свое лицо.
Тишину не нарушал ни один голос. Даже удод, надудевшись с вечера в свою басовитую дудку, затаился до одному ему ведомого часа побудки. И лишь живое булькотенье Бровкиного ключа в рукотворной запруде, где, словно в холодильнике, хранились банки и кастрюльки с продуктами, было ощутимей дневного своего журчания. В первые дни после приезда в эти края именно бормотание ключа подчеркивало натуральность природных голосов, по которым соскучился в городской сутолочной шумихе усталый человек. Фокин называл стартовый отпускной отрезок у Бровкиного ключа не иначе как «праздник ушей».
Сегодня ключ журчал не особенно громко – наверное, попривык отпускной горожанин к его говорливости. Раньше частенько здесь отдыхал в летние каникулы артист областного драмтеатра, пожилой израненный фронтовик Бровкин. Вот в честь Евгения Антоновича и прозвали и сам источник родниковой воды, и всю прилегающую к нему местность. Привозил с собой Антоныч жену и годовалого внука Антошку, который от комаров спасался в затянутой марлей коляске. «Ничего, пусть с пеленок закаляется», – пояснял интересующимся артист. И удивительно: внук за все свое детство ни разу не чихнул, вырос в деда – умелым рыбаком, ему перед смертью и отдал Бровкин трофейную немецкую удочку в футляре орехового дерева, с радужной леской-невидимкой, набором поплавков и разнокалиберных крючков, которую возил в эти края как дорогой сердцу памятный знак войны. А снасти Антоныч использовал отечественные – из чувства патриотизма, как он говаривал, но больше из природной крестьянской бережливости…
Отоспавшийся за первую отпускную неделю Фокин расстегнул как можно тише «молнию» полога, сунулся в проем взлохмаченной головой, выглянул из палатки, прищуриваясь от хлынувшего в глаза света, и поежился от бодрящей свежести. Перед носом гуднул комаришка, словно обрадовавшись появлению теплокровного существа. Фокин механически отмахнулся ладонью. Надо пораньше проверить закидушки, за ночь должна была пойматься рыба. Вслед за ним закопошилась дочка Нина. Еще с вечера она заявила, что тоже хочет порыбачить. Помогала ставить снасти, наживлять крючки червями, кузнечиками и ракушками – на вкус любой рыбы.
Признаться, Фокин не ожидал подобной прыти от своей шестилетней дочурки. Чего не спать под теплым боком матери? Молча порадовался ее упорству, с которым она победила желание продолжить смотреть сладкие утренние сны в угретом мягком спальнике. Нина ткнулась сзади в палаточной сумеречности, приложилась горячей щечкой к отцовой широкой спине, словно продолжая сладкую утреннюю дрему. Но тут же и отдернулась, смурным неясным пробудным голосочком подтолкнула отца:
– Рыбки поймались?
С крутого берега, на котором расположился фокинский таборок, отец с дочкой по ступенькам, вырезанным в глине саперной лопаткой и оплетенным для прочности ивняковыми прутьями, усыпанным облетевшими в дневную жару ольховыми жесткими сережками, покалывавшими босые ступни ног, спустились к воде. Худенькая легконогая девочка опередила грузного и неторопливого отца. Здесь притулилась, как раз напротив таборка, причаленная к толстому березовому колу, наполовину вытащенная на берег дюралевая лодка «Казанка». Палуба и деревянные сиденья в лодке покрыты были крупнокапельной чистой росой.
В устьице вытекающего из-под сопочной подошвы ручейка сырой песок окантовывал бережок правильной подковой. Срезанная ивняковая лозина с рогулькой наверху и примотанной к ней леской на фанерной планке означала начало рыболовной зоны. Здесь стояла первая закидушка.
Справа, в пелене дрожащего тумана, что-то просвистело и умолкло. Дочка заинтересовалась и пошла посмотреть, что там. А отец тем временем занялся закидушкой, стал подтягивать из глубины добычу. Попался крупный чебак. Серебристо поблескивая чешуей, он резво бился на крючке. Очевидно, «клюнул» только под утро и еще не выдохся, боролся за жизнь и рвался на волю.
Прибежала Нина и радостно стала помогать снимать чебака с крючка. Завозюкалась порядочно, палец уколола, но даже не пискнула. Опустив рыбу в садок, привязанный к борту лодки, она загадочно поманила отца пальцем, указывая в ту сторону, откуда только что вернулась.
– Папа, там философ сидит…
– Какой такой философ? – удивился Фокин, хотя и знал склонность дочурки к новым для нее словам и радовался фантазии, с которой она эти слова применяла. Для него, учителя истории в городской школе, детская непосредственность не была в диковинку.
Ветерок, потянувший вдоль протоки, заметно проредил туман, и через десяток шагов, пройденных вслед за крадущейся на цыпочках Ниной, Фокин увидел этого самого «философа».
На удилище спиннинга, приспособленного под закидушку и укрепленного на рогульке у воды, на самом его кончике, сидела необычного вида птичка. Размерами со среднего куличка, короткохвостая, бирюзовой расцветки, она удивляла своей непропорциональностью, ибо была вооружена длинным массивным клювом-пикой, который составлял едва ли не треть всей ее невеликой, в детскую ладошку, длины. Неподвижность позы, с которой она глядела со спиннинга в воду, действительно придавала птичке задумчивый вид. Словно в своей нахохленной озабоченности размышляла птаха о жизни, об этом раннем утре и еще бог весть о чем.
Рыбаки замерли в отдалении и продолжали разглядывать пернатого соседа, как вдруг он камнем сорвался со спиннинга вниз, нырнул, взметнув фонтанчик брызг, и тут же вынырнул с маленькой рыбешкой в клюве. Подкараулил-таки гольянчика короткохвостый рыбачок!
Блеснув в первых лучах солнца бирюзовым оперением, птичка полетела вдоль бережка протоки, четко описывая его изгибающуюся линию, и скрылась за поворотом в зарослях ивняка. Где-то там, должно быть, пряталось от постороннего взгляда ее гнездо. Пора кормить птенцов, словно бы напомнила она взрослому человеку и его обязанность.
Фокин наклонился к урезу протоки, плеснул в лицо пригоршню освежающей влаги. Крутнул головой, радуясь образному строю и впечатлительности душевного мира дочки. Стоило проснуться в такую рань, чтобы восхититься жизнью, смывающей городскую копоть своими простыми красками, запахами и звуками.
– Так ты знаешь, кто твой «философ» и как его настоящее имя?
– Кто это? – нетерпеливо потянула отца за руку Нина. В ее глазах так и светилось желание узнать побольше о новом для нее существе.
– Зимородок, вот кто. Понес рыбку своим птенцам в гнездо. Он всегда так рыбачит: сядет на веточку над водой или вот на удилище – и ждет добычу. Глаза у него зоркие, сверху в чистой неглубокой воде он рыбку видит хорошо, особенно если она никуда не спешит. Тут-то наш рыбачок ныряет и хватает ее своим клювом. Он у него, сама видела, большой и ухватистый. Редко когда промахнется, наверняка действует. Не хочет зря мочить перышки.
– А чего он зи-мо-ро-док? – проговорила нараспев девочка, первобытно вслушиваясь в звучание нового сложного слова. – Зимой, что ли, родился?
– Может, и так, – не стал с ходу опровергать отец догадку дочки. – Говорят, будто он птенцов высиживает не летом, а зимой. Хотя лично я в это не верю. Скорее всего, он сам зиму родит. Он ведь задерживается у нас до самой поздней осени. Как улетел – так сразу и зима пришла, словно это он ее родил. Потому и зимо-родок. А еще его в разных краях кличут русские люди где иванóк, а где мартынóк.
– Нет, нет! – запротестовала дочка. – Нашего зовут зимородок.
И добавила, словно отчество к имени собственному приставила уважительно:
– Философ!
С этого утра девочка каждый раз, завидев бирюзовый просверк летящей птахи-рыболова, радостно оповещала жителей рыбацкого таборка, где обосновывалась вот уже не первое лето семья Фокиных:
– Зимородок прилетел!
И после небольшой паузы, лукаво улыбаясь, добавляла:
– Философ…
…Минули годы и годы. Вывелись у того зимородка детишки, а у тех свои – стало быть, внучата «философу»… Каждый год наращивал поколение за поколением к птичьему родовому древу, утверждая быстротечность животной и растительной жизни, а следовательно, и земного бытия в целом. И у наблюдательной девочки Нины в счастливый срок взросления и расцвета красоты появилась своя дочка, Яночка. Но у людей тут ритм явно помедленней.
Фокин все реже посещал заповедную протоку на реке Зее. Причин тому было немало, все вроде бы серьезные, коли на них посмотреть городским глазом. Однажды появился там уже с внучкой-первоклассницей. Дождался случая и показал ей зимородка. Тот, как водится, сидел на низко склоненной к воде сухой ветке ольхи, повалившейся с подмытого берега, и выглядывал добычу, выцеливая рыбешку носиком-пикой.
– На кого похожа эта птичка? – спросил дедушка у внучки.
– Чего-то такая задумчивая… – протянула неопределенно худенькая семилетняя, в корректирующих косоглазие очках, Яночка. Она ухватила суть образа, но дать ему определение не смогла. В компьютерном веке иные термины и метафоры. Историку Фокину это было ведомо. А все-таки отчего-то стало грустно. Дедушка погладил Яночку по головке и поправил косички. Он любил внучку, но подсказывать не стал. Учительская долбежка претила в зрелые лета еще больше, чем в начале школьной стези. Только вздохнул глубоко.
Зимородок, явный потомок того давнишнего «философа», ибо эти птицы не покидают обжитый уголок природы, встряхнулся и стрелой кинулся вниз, разбивая на брызги посверкивающее зеркало воды. Ему недосуг было ждать людских определений, детишки в гнезде заждались рыбы. Как сказал бы настоящий философ, пищи насущной.
1980, 2006
Не спалось. Уже часа два прошло, как отгремела на сельхозвузовской турбазе дискотека. В ночной прохладе успели остыть семидесятиваттные колонки, сотрясавшие окрестности весь вечер. А в ушах все еще вибрировали обертоны «композиций» из модных альбомов и «пластов». Нет-нет да и наплывало воспоминание о диких воплях расходившихся после дискотеки окрестных юнцов, о настырном громкоголосии студентов. Все понятно: повеселился в субботу народ, расслабился после трудов праведных.
Доцент кафедры деталей машин Мацюк вышел из комнаты. Днем он, по решению деканата мехфака, читал лекции и вел практические занятия для желающих подтянуться по его предмету. Уезжать каждый день на поезде домой ночевать, а утром возвращаться в вагонной тесноте и духоте не хотелось. Июнь манил из города, и доцент попросил в профкоме выделить ему комнату с балконом на втором этаже в профилактории, который вплотную соседствовал со студенческим лагерем.
Просьбу уважили. Почему бы не совместить человеку приятное с полезным?
В столовой профилактория поварничали из продуктов институтского учхоза, выбор блюд был приличным. Профилакторий располагался на берегу протоки, отгороженной от реки бетонной дамбой. Вода достаточно прогрелась, чтобы можно было искупаться. К тому же Мацюк, несмотря на свои сорок с хвостиком и солидное брюшко, любил поиграть в настольный теннис. Взрывной темперамент позволял доценту резко подкручивать своей слоеной ракеткой целлулоидный мячик. Как ни упирались студенты, а доцент обыгрывал их одного за другим.
На этом вечерние активные досуги заканчивались. Остаток вечера Мацюк проводил за подготовкой к очередному трудовому дню, подбирал необходимые плакаты и наглядные пособия из числа тех, что привез с собой на турбазу. Затем смотрел новости по телевизору, благо в его комнате поставили новый цветной «Изумруд» минского изготовления. Если шел интересный фильм по первому каналу, смотрел и его. Других каналов антенна, водруженная на высоком шесте прямо у входа в комнату, не брала. После чего и засыпал крепко на диване, застланном казенной белоснежной простыней со штемпелем Добровольского сельхозинститута. Но, повторим, этим вечером были, говоря старомодным языком, танцы.
На вольном воздухе понемногу начала улетучиваться дискотечная накачка с ее электронным наваждением. И тихо стали обволакивать звуки иные, с детства знакомые и родные, да вот подзабытые в городской сутолоке. Рожденный и выросший в деревне, Мацюк и сам не заметил, как стал горожанином. И хотя преподавал в сельхозвузе, от земли оторвался. Но иногда наваливались воспоминания, снились поля и перелески, луговое разнотравье.
Но спасительного сна не было на сей раз. Мацюк стоял на балконе у перил и молчал. Курцом он не был, поэтом тоже. Так что, технарю по натуре, ему нечем было развлечься. И он решил дать оглохшим ушам послушать мирные ночные звуки.
Упоенно выводили свою июньскую песню лягушки. Этот хор только на первый взгляд монотонен, в нем есть и звонкоголосые солисты, и слаженное сопровождение. В симфонии, исполняемой земноводными существами, слышалось ликование жизнью, парным теплом водоемов, буйной зеленью, свежим ветерком. «Жи-жи-жи-жи!» – пели лягушки, словно захлебывались от восторга и никак не могли завершить единственного первого слога главного слова на Земле – Жизнь.
Из-за протоки, с Зеи, донеслось деловитое постукивание дизеля самоходки. Небо и верхушки тополей обшаривал прожектор, словно фарватер пролегал именно там. Река трудилась и ночью.
В свете фонаря у входа в здание профилактория мельтешили эфемериды и ночные бабочки, облачком окружая лампу и обжигаясь в ее мертвенном сиянии.
– Тюх! Тю-тю-тю-тюх! Тюх-тюх! – послышалось вдруг из кроны большущей черемухи возле протоки.
Кто это? Голос ночного певуна чем-то отдаленно был знаком Мацюку. Но сказать, что точно знает его по имени, Владимир Егорович сейчас бы не решился. Родился, вырос и всю сознательную жизнь провел в этих краях, дальневосточник по крови своей, но вот поди ж ты – даже растерялся слегка.
Птаха вновь подала голос. Слушатель успел заметить, что она добросовестно спела свои семь колен, с теми же интервалами, паузами, вроде бы настороженно пробуя голосом тишину. Но что это? С того берега протоки, словно бы эхом, вернулась семиколенная песенка, только приглушенная расстоянием. И началась перекличка!
Споет один – сразу же откликается другой. Иногда кто-либо из певцов спешил, убыстрял темп, и из трели выпадало коленце. Но потом снова песенка восстанавливалась во всей своей скромной красоте.
Постой, постой!.. Мацюк потер лоб, начиная, кажется, догадываться, кого он слушает… Ведь это поет амурский соловей! Ну да, он самый.
В детстве Володя слышал, что на Амуре не водятся эти российские солисты. С годами укрепился в этом мнении. Но потом, в студенчестве, из книг натуралистов вызнал, что нет – все-таки соловушки в родных местах бывают. Только не везде, а на юге области. И прилетают из Китая, – стало быть, тут им нравится. Припомнил и то, что в музыкальном отношении они, увы, не чета своему знаменитому курскому собрату. Однако дело свое знают, поют с приходом устойчивого тепла до той поры, пока не сядут в гнездо и не станут выхаживать птенцов. Тогда им уже не до песен…
Стал ворошить в памяти все, что знал об этих ночных певцах. «Соловейко спивае, свою кохану пидзывае», – говорила его украинская бабушка, когда он с родителями навещал ее на Черкащине. И показывала, где гнездится серый соловушка за мазанкой. Но так сложилось, что последующие приезды Мацюка на Украину обычно случались уже после короткого времени в июне, когда только и звучат чарующие соловьиные песни-трели. Сказывала бабушка, что их соловушка так уж заливался, так строчил свои коленца, что и не сосчитаешь… Решил Владимир, что не слушать ему соловья никогда. На этом и успокоился.
И вот дожил до благословенного часа – услышал-таки сказочную птаху. И как она не улетела от дискотечного грома куда подальше?! Видимо, сильна привязанность ее к этому месту. А может, надеется, что не всегда так будет надрываться, глуша перепонки всему живому, «хэви-метал».
По небосводу чертили траектории искусственные спутники, звезды дрожали в космическом ознобе, Млечный Путь крутил свою спираль в бесконечности. А соловьи перекликались, охраняя свои территории от чужаков, успокаивая самочек в набирающих тепло гнездах.
Ночью доценту снилась деревенька Лозовая, он пасет корову Красулю возле березовой рощи. А среди зеленокронного белостволья щелкают соловьи, словно причмокивают своими язычками от удовольствия. Настолько им славно!
…На следующий день Мацюк поинтересовался у жителей лагеря, слышал ли кто-нибудь из них соловья. Ни повара столовой, ни студенты на занятиях положительно на его вопрос не ответили, хоть «неуд» в зачетку ставь. Не мог же Владимир Егорович ошибиться. Печально, но факт: никто не подозревал даже, что рядом с ними живет и поет по ночам прославленный пернатый певец. Не знали об этом, разумеется, и дискотечные «жокеи» на турбазе.
Студентам вполне достаточно было ритмов, заключенных в пластмассовых кассетах. Их волновала синхронность мелькания цветовых пятен светомузыки, тревожили проблемы с электроэнергией. О соловье ли думать! Надо было готовиться к новой дискотеке, обеспечивать «балдеж» в современных ритмах.
Закончив цикл лекций и уезжая с турбазы в город, Мацюк в последний раз обернулся, стоя на пристанционной платформе, в сторону зейской протоки, где он впервые в жизни услышал незатейливую птаху из отряда воробьиных. Ему уже самому не верилось в случившееся.
И все-таки спасибо, соловушка, что ты поешь свою честную коротенькую песенку. Имеющий уши – да услышит тебя, имеющий сердце – да отзовется тебе…
1987
Плавбаза «Славянск» совершала ночной переход в новый район лова сельдей иваси. Японское море в июле лежало ровное, как линялая простыня на столе. Огромный, в подпалинах ржавчины, плавучий консервный завод утюжил пространство в попытке опередить конкурентов. Кто раньше откликнется на шифрованные зовы траулеров и сейнеров, тот снимет первые «сливки» из сетей добытчиков.
В утробине стальной махины женщины в тусклом электросвете набивали жестяные банки ивасями. Ночная смена внешне ничем не отличалась от дневной – те же одиннадцать часов в стоячку у бесконечной прорезиненной ленты мокрого, просоленного конвейера. Сотни морячек, оставивших на суше свои дома, детей и мужей, в тупом упорстве моторно трамбовали в банках рыбу, заливали ее рассолом, сдабривали пряностями, закатывали крышками и затаривали в картонные гофрированные ящики. Сплошной рукопашный труд. Спина колом. С десяток мужиков сидят у пультов и давят на кнопки, управляя подачей рыбы, тары и компонентов для консервирования. В сумрачной духоте перемешались йодистые испарения, солярное зловоние, сигаретный дым и свирепая женская тоска по дому.
Шестой месяц без пирса. Скоро трюм набьется под завязку, и пресервы будут перегружены на рефрижератор. Тогда и состоится пересмена матросов-переработчиков, вернее – матросих. Судорожная встреча с заждавшимися родными в порту. Расчет на берегу в конторе базы тралового флота. Покупки и раздача домашним давно обещанных обновок. Разгребание вороха проблем, накопившихся за полугодовое отсутствие. И тысячи больших и мелких, как нестандартная сельдь, забот и заботок, которые с самого рождения тянутся за ними нескончаемым шлейфом.
Не спалось. Степанов накинул болоньевую куртку, сунул босые ноги в кроссовки и пошел на верхнюю палубу. В каюте остался кемарить соратник по рейсу Мстислав Рачковский, с которым они вели творческую «путину». Подзаработать по линии бюро пропаганды художественной литературы и попутно набраться новых впечатлений посоветовал им секретарь областной писательской организации Матвей Блажук. «Мужики рвутся в моря. Чего вам киснуть на суше? Подзаработаете нехило, наберетесь впечатлений…»
Нажав рычаг, Степанов открыл туго задраенную дверь и вышел на скользкую палубу. Охватило всепроникающей сыростью, знобкая дрожь пробежала по телу. Пришлось вжикнуть «молнией» на куртке. Непокрытая голова вмиг окуталась туманным нимбом. Плафоны тускло просвечивали промозглую мглу. Семь шагов до борта. Облокотившись, он глянул вниз с высоты пятого этажа, по сухопутным меркам, – туда, где в остатках света бурлила зеленая вода. На миг возникло ощущение, будто судно стоит на месте, а мимо несется пенная речная струя. Раскачать плавбазу даже в открытом море непросто, нужен как минимум пятибалльный шторм. В «нулевку» ощущалась подошвами кроссовок лишь машинная дрожь стального корпуса. От долгого глядения вниз голова стала кружиться, навалилась слабость, а за ней и тошнота подкатила. Это не было морской болезнью, за месяц командировки успел привыкнуть к резким рыбным запахам и «штиванию» судна в непогоду. Нагляделся всякого…
Сейчас можно спокойно перевалиться через влажные перила борта, секунды три лететь вниз и врезаться в соленый водоворот. Двести метров корпуса еще за десяток секунд мелькнут мимо – и он останется один на винтовой волне в полном мраке и растущей тишине. Огни судна быстро растают в туманной ночи. Останется только набрать в грудь напоследок побольше воздуха и нырнуть в четырехкилометровую пропасть…
Степанов тряхнул головой. Не зря их больше недели мурыжили на берегу ради сдачи по полной программе всех мыслимых анализов в морской поликлинике. И когда оставалось, наконец, получить судовую медицинскую книжку, выяснилось, что с места жительства требуется еще одна справка о том, что товарищи такие-то не стоят на учете в психоневрологическом диспансере. Удар был ниже пояса, пришлось звонить женам, ждать заказных писем, тратить попусту короткое отпускное время на берегу. Но теперь, одиноко стоя у борта и имея свободу выбора, Степанов понял мудрость медицинского чиновничества, защитившего себя от возможных «глюков» новоявленных мореманов.
Но главное все же не в этом. А в чем же? В глубинах памяти что-то тоже бурлило, как и вода за бортом, в поисках ответа на вопрос. И пришло вначале понимание неоригинальности задумки, а вслед за ней всплыло имя неоригинальности – Мартин Иден. Об этом уже давно написал Джек Лондон, стоит ли повторяться? В мире полно фарсов и без него, Степанова. Вдобавок Мартин был богат, а Степанову каждый командировочный рубль, приплюсованный к лекторскому червонцу, еще надо было доставить на берег, отдать жене, а уж потом нырять вниз головой.
И все-таки… Вряд ли справки подобного рода необходимы ему и Рачковскому, они не успели свихнуться, хотя перспективы, несомненно, существуют. Зря, что ли, потянуло его за борт? Постоянная жидко разбавленная литераторская шиза не способна настолько разблокировать охранные рефлексы мозга, чтобы вот так вот запросто свести счеты с жизнью. Не такая закваска. Да… А ведь в жаргоне, услышанном на судах, «квасить» значит многое. Прежде всего, это и настаивать в полиэтиленовых мешках, упрятанных в подкроватных рундуках, дурманящую брагу, заведенную на дрожжах и сахаре. Затем «квасить» – это пить ее тайком от судового начальства в пересменку перед сном, куда и без браги проваливаешься камнем. И вообще «квасить» – значит вести разгульный образ жизни, махнув на всё рукой в алкогольном и просто житейском дурмане.
Сколько таких «наквашенных» довелось увидеть в короткий срок – уму непостижимо. Начать хотя бы с первого. Хотя вот его-то увидеть воочию не довелось, зато страху этот невидимка нагнал – будь здоров.
Прокрутим ленту повествования с убыстренной скоростью, а кое-где и ножницами резанем для динамичности рассказа. Кто бывал на морях, тот знает, в каком порядке следуют события. Порт, рейдовый катер, потом сутки-двое – на стоящем под разгрузкой рефрижераторе, и наконец выход в район лова. Далее – переброска на мотобот ближайшей плавбазы, поплавком болтающийся между трехметровых, с барашками, волн, и подъем, сродни цирковому трюку, на верхнюю палубу базы. «Здрасьте, мы прозаики-поэты. Можем стишки почитать экипажу, повеселить свежими анекдотами. А вы нам путевочки отметьте…» Ну и так далее, тот же сценарий, известный до зевоты и ломоты в скулах.
Старая ржавая посудина «Шалва Надибаидзе»… Это здесь в первую же ночь услышали Степанов и Рачковский вой сирены пожарной опасности. Хмурый помполит, заглянувший в каюту, успокоил гостей, дескать, иногда такое бывает, срабатывает сам собой какой-нибудь датчик без особой на то причины. Вскоре вой прекратился, очевидно, нашли причину переполоха и устранили неисправность в системе. Но когда через час опять завыла волчицей дурнее прежнего сирена, стало не по себе. «Снаряд в одну и ту же воронку не попадает дважды», – изрек помполит, но выражение его лица было отнюдь не философским. Мохнатые брови первого помощника собрались в щетку, глаза смотрели мимо. Спать уже не хотелось, в каюте повисло гнетущее ожидание. И когда с пугающей ритмичностью вновь сработал какой-то датчик, Степанов и Рачковский напряглись до окостенения. Вскоре динамики судового радио – спикеры – клацнули и выдали хриплый голос капитана. Речь была краткой. Фрагменты ее до сих пор звучали в мозгу при воспоминании о той ночи.
«Я обращаюсь к тебе, кто бы ты ни был… Попытка поджечь судно – самое страшное преступление на море… Вспомни, у каждого из нас остались на берегу жены, мужья, дети… Такое может совершить лишь выродок, потерявший человеческий облик… Если у тебя есть требования, изложи их письменно и оставь в месте, о котором сообщишь затем по телефону…»
Минуты и часы ожидания ответа или нового воя сирены поглотили с упорством удава остатки скомканной ночи. Утром капитан за чаем в кают-компании разъяснил ситуацию гостям, по этикету располагавшимся за его столом. «Затешется в команду псих, через полгода у него шарики за ролики заедут. Сигаретку в зубы, выйдет покурить из каюты. Закайфует, ткнет окурком в пожарный датчик, а они у нас на каждом шагу, только руку протяни. И отводит душу под музыку дьявола… Скотина! Нервы людские испытывает. Два года назад горела одна плавбаза, какая – называть не буду, вам это ни к чему, может, еще на ней и окажетесь… Хорошо, в районе лова собралось нас несколько таких судов. Совместно потушили. Были жертвы…»
Из дальнейшего разговора выяснилось, каким же образом можно посередь океана воды пустить «красного петуха». В грузовых отсеках трюма лежат в сложенном виде упаковки «гофры» – картонной тары. Прекрасный горючий материал, что твой порох. Достаточно положить пластиковый пакет с бензином или же спиртом, сверху присыпать бертолетовой солью. И жди, пока соль проест пластик и воспламенит жидкость. Автоматические «циклоны» пожаротушения срабатывают уже тогда, когда очаг пожара набрал силу. Есть и другие способы, но это длинный разговор.
Степанов разогнул затекшую спину. Ноги, настуженные металлом палубы, пристыли к подошвам кроссовок. Помахал руками, разгоняя кровь. Несколько раз присел-встал, коленные суставы ощутимо похрустывали, словно в них насыпали песок. Подтолкнул пальцем к переносице сползающие от резких движений габаритные роговые очки. Стекла запотели, пришлось вынимать из кармана брюк носовой платок, но влажная ткань плохо стирала соленый спрей. Напоследок протер окуляры пальцами и вновь водрузил оптический прибор на нос.
Хорошо слышать ток по артериям и венам жидкой материи, именуемой кровью! Мельчайшие сосуды и капилляры наполнились движущимся теплом, давая сигнал внутренним термодатчикам, что все – о’кей, полный порядок. Даже легкая испарина появилась на лбу, смахнул ее ребром ладони и опять шагнул к борту.
Вскипающая под ним глубина уже не манила порушить охранные запреты. Она своей стремительностью срывала с места мысли и крутила в пене брызг кино, состоящее из видений минувших дней.
Мы привыкаем ко всему, это не так уж и плохо. Но гораздо хуже думать, что это самое пресловутое «всё» равнозначно привыкает к нам. Оно даже и не приноравливается, не давая паузу для осмысления. Случай караулит минуту расслабленности и неизбежной промашки. Одно без другого не ходит. Ни опыт, ни мастерство, ни фарт – ничто не выручит, когда ты сам на себя махнул рукой. Хотя, кто его знает…
Взять, к примеру, его партнера по шахматам, начальника судовой радиостанции Горчишина, мужика лет сорока с «копейками», стриженного «ежиком». Вот кто попал в свою фамилию, так попал, не оторвать тела от имени.
Вначале Степанов подумал, что пасмурное чело радиста – случайная тучка на небе, но потом напрягся, поддавшись флюидам некоей драмы, гнездившейся в нем. Не надо быть особым психологом, чтобы ощутить леденящую энергию, обволакивающую Горчишина. Вот он берется за пешку и буквально швыряет ее вперед, обрекая своего короля на беззащитное прозябание. Еще несколько разнокалиберных по качеству ходов, выдающих в нем заштатного любителя. Бороться с такими «горшками» труднее всего. Степанов еще в институте стал кандидатом в мастера спорта, играл за сборную «Буревестника». Потом шахматы отошли на второй план, началась журналистская пахота, предварявшая переход на скудные литературные хлеба, но в минуты досуга Степанов вспоминал кое-какие любимые схемы в «шотландском гамбите» или «сицилианке», ему хватало пары острых дебютов, чтобы подраздеть случайных соперников. Вероятность проигрыша была ничтожно мала – настоящие мастера, срубающие «бабки», то бишь денежные призы, на турнирах в крупных городах, ему в провинциальных командировочных кругах не встречались.
Но с Горчишиным его поджидало нечто, не входящее в схемы шахматной теории. Вот уже позиция радиста более чем подозрительна, видны контуры атаки на его короля, брошенного на произвол судьбы. Партия рушится как карточный домик, остается сделать несколько точных ходов. И тут словно удушливое затмение наваливается на Степанова, и дело не в снисхождении, а тем более не в жалости к дилетанту, нет! Каждый швырок фигурами Горчишина бьет Степанова по нервам. Если бы он имел возможность посмотреть на себя со стороны, то удивился бы чрезвычайно, настолько становился похожим на партнера: та же угрюмость покрывала его чело, взгляд мутился и уходил в себя, игра велась словно на ощупь, вслепую. К победе его вели как минимум три-четыре варианта, но черт подталкивал руку: «Скучно, брат, делать очевидные ходы. Скучно и некрасиво…» Пальцы Степанова сомнамбулически тянулись к первой попавшейся фигуре, и совершенно случайный ход являл вмиг воскресшему взору всю свою нелепость и более того – катастрофичность. И если к победе вело несколько узких, видимых только Степанову тропинок, то к поражению пролегала широкая дорога, открытая любому взору, в том числе и «горшку» Горчишину. Держать партнера с самого дебюта в своеобразном шахматном партере, давить на него мастерством, чтобы затем впасть в прострацию и своими же руками лишить себя не только победы или ничьей, но даже намека на спасение – это надо было пережить! И что толку корить себя за многочисленные уступки слабому противнику в ходе партии, когда Горчишин возвращал свои чудовищно слабые ходы, а взамен делал ничуть не лучшие? Себе Степанов не мог позволить такой роскоши – перехаживать, внутреннее ощущение собственного профессионализма противилось некорректности.