bannerbannerbanner
полная версияПоселок Просцово. Одна измена, две любви

Игорь Бордов
Поселок Просцово. Одна измена, две любви

– Чего, друг, жить, что ли, надоело?

– Да да, надоело.

– Что, опять будешь резаться?

– Ну, там посмотрим.

– Да? Ну смотри. А ты чего весь в татуировках? В тюрьме, что ли, родился?

– Да, док, видишь? – в тюрьме.

– Понятно. Ну, так скоро, наверное, обратно захочешь…

– Ну, может, и захочу.

– Что ж, вольному – воля.

После небольшой паузы:

– Ну всё, вставай, что ли, несчастный.

Татуированный сполз на пол со стола, украшенный ладной плотненькой повязочкой. И никакого, ожидаемого мной, ювелирного корпения над артерией.

– А вы разве не возьмёте его, – ляпнул я по инерции.

– Хо-го-го-го-го, – благодушно гоготнула на меня вся центральная хирургическая медицина (я, жалкий терапоид, вжал головку в плечики), – скажешь тоже! Куда нам такое чудо?! Везите его обратно к себе в Просцово и там кладите, если хотите!

На обратную дорогу я устроился спереди, одесную Сашки. Вечный узник расположился один, в салоне. Мне было грустно. Я не понимал смысла. С одной стороны, и я, и хирург оказали ему в целом неплохое медицинское пособие: я – своё фельдшерско-душевное, хирург – своё профессиональное (при этом машина лишний раз проамортизировала некий километраж на проклятых кочках и выпыхала из себя некий литраж бензину). Но ни я, ни хирург не дали ему ничего, чтобы как-то на самом деле помочь. Было ли это возможно? Ведь налицо была необратимая деформация. Но разве это извиняло нас? Неужели мы не могли дать ему вообще ничего, кроме моего брезгливого молчания и его ироничной болтовни, от которых никому не стало ни легче, ни проще? Конечно, айболит же должен быть и психотерапевтом тоже, иначе какой же из него айболит, на самом-то деле? Более того, я злился на безобразника. Он украл у меня два часа рабочего времени, пригоршню гормоно-нервов, окроплённых потом, замазал своей спидозно-гепатитной кровью, а ведь даже ни слова благодарности не обронит, гад.

И действительно, на подъезде к Просцову, вечный узник зашевелился сзади.

– Эй, шэф, тормозни-ка здесь!

Сашка остановился.

– Чего, домой, что ли, пойдёшь?

– Посмотрим там.

Узник выпрыгнул и хлобызднул дверью. Я смотрел, как он направляется на закат, в сторону пекарни, уверенной, беспечной походкой. Всё выглядело так, как будто и не было ничего, как будто он просто сошёл с рейсового автобуса.

Глава 5. Место в лесу.

«Возле деревьев разгорается ваша похоть, под каждым деревом ветвистым!» (Исаия 57:5, Современный перевод)

Романтика не должна была умереть в пелёнках и подгузниках. Я тащил Алину в лес. К тому времени мною было уже облюбовано одно красивое место. Мы нашли его с Алиной, кажется, ещё до беременности, когда исследовали леса в сторону Степановского. В правую сторону от дороги умчался зимой Государев, когда сам едва не сделался Просцовским Маугли; там бывало стадо, бывали люди; а налево был лес, где мы в поисках грибов и обнаружили то место. После домов Совхоза была густота ольшаника и пихт, которая резко перетекала в редко-берёзовый подлесок, и там был небольшой холм-горбылёк, приподнимающийся над подлеском; на его боку, смотрящем на Степановскую дорогу, приютились кусты дикой малины, а на самой голове холмика аккуратно приподнимались три молодых, но уже крепнущих деревца: сосна и две берёзы. Там хорошо было расположиться в уединении: только однажды, кажется, как раз тогда, когда мы обнаружили это местечко, мы слышали там голоса грибников; во все же прочие мои визиты туда, там было пустынно.

Мне кажется, я всегда нуждался в чём-то таком, – в пятачке среди дикой природы, чтобы спрятаться от мира, просто побыть одному, поговорить с собой, как бы подводя некие итоги текущего момента жизни; и это было похоже на молитвы, – я как будто складывал обратно воедино раскиданные в урбанизированном пространстве куски меня, нервного, уставшего, недоумевающего, рассеянного, зомбированного системой. Много таких мест было в наших с Вестницкими походах по Крыму и в Хибинах, – мест с особым каким-то неземным влекущим запахом, с плавным движением деревьев и воды, с задумчивостью камней и талого снега; ветер там был лёгкий и тёплый, пахучий, а люди если и случались, то говорили осторожно, вполголоса. В таких местах хотелось жить и умереть. Жаль, что попасть в такие места повторно чаще всего было нельзя и приходилось искать их где-то поблизости с жильём. В деревне, близ городка Р…, где ещё жили мои прародители по отцу, это была опушка овального подосиновикового леса где-то под деревней Шипово. Опушка днём была в тени. Там можно было сесть на ствол упавшего, но ещё гладкого, незамшелого дерева, смотреть, как ветер в перелеске напротив играется с солнечной осиновой листвой, и «молиться» (то есть, в то время, разговаривать с собой), сожалея, подчёркивая, обдумывая, пытаясь вникнуть, иногда просто зависая в недумании. В родительском доме, где я жил вплоть до отбытия в Просцово, таким местом для «молитв» были турники напротив 12-й школы, где я учился. Обычно я ходил туда «помолиться» перед экзаменами. На самом деле, это тоже было нечто сродни процессу невнятного подведения неких жизненных итогов. Не знаю, почему я выбрал эти дурацкие турники. Однажды, в осенне-электрической мгле, я в одиночестве, незаметный, оседлал их, и видел, как Дина с Юриком Стебловым уходили куда-то вдоль школы в сторону «детского городка». Я слышал, как они тихо и серьёзно переговариваются, и видел, как они остановились у левого фланга школы и обнялись столь же серьезно, дабы запечатлеть на губах друг друга недетский всасывающийся поцелуй. Я же был, как это называлось в пионерских лагерях, «нецелованный» и сидел на турниках. Помню, в этот же вечер я зачем-то поплёлся к Лёхе Косову, у которого на катушечнике был свежий концертник Депеш Мод, а на стене «цветомузыка». Я спросил Лёху, не страдал ли он когда-нибудь от неразделённой любви, на что прямолинейный Лёха вперил в меня свой бледно-конопатый брезгливый взгляд и чуть ли не крикнул в приоткрытую занавеску души моей своё мещанское «чё-о-о-о?», и я заткнулся.

И вот что-то такое навроде «молитвенного» места обнаружилось и здесь, в Просцово. Нелюдимый холмик среди не сильно дремучего леса. На этот вот горбыль я и стал порой захаживать.

Сначала мы притащили туда Государева. Мишка в тот раз был не в духе, погода – какая-то пасмурно-ветреная. Мы сделали микрокостерок, распили по бутылочке пива и говорили почему-то о Мишкиной работе. Государев обычно на такие темы глубоко не распространялся. Тогда он сказал, что мог бы работать вот прямо тут, достаточно принести сюда «тарелку». Я живо представил себе Майкла здесь в сугробе под берёзой, с «тарелкой» и переносным «компом», отчаянно делающего деньги из снега.

Я хорошо запомнил ещё только два моих визита туда. Тогда я последовательно загубил то чудесное место. И в этом был, пожалуй, некий символизм; и даже, не исключаю, мне, неразумному и упрямому, было что-то показано, хотя в деталях, боюсь, это было бы трудно сформулировать.

Коляска у Ромы была серо-розовая. Она разбиралась. Верх, то есть непосредственную колыбель, можно было отсоединить от двигательной конструкции и нести за две лямки как сумку. В солнечный летний денёк, в выходной, мы ушли в тот лес с Алиной и Ромой. Мы продрались с чудо-сумкой, содержащей спящего ребёнка, сквозь громоздкую паутину ольшаника и рядок пихт к заветному холмику, взобрались на него и приютили колыбельку под одной из берёз. Наверное, мы перекусили чем-то незатейливым. Думаю, мне следовало бы почитать в тот чудный день Алине пророка Исайю или просто развалиться в ногах друг друга под сосенкой наподобие Джона Леннона и Йоко Оно на обложке их первого альбома. Но моё въедливое опорнографленное стремление к инфантильной «романтике» всё испохабило. Я чувствовал, что Алине не хотелось секса, – она нуждалась в элементарном отдыхе и расслаблении в ажурной тени на одной волне с нашим ребёнком. А я, наверное, думал, что разнообразие в формах плотской любви чрезвычайно необходимо для сохранения свежести любовных отношений, а заодно (уж и не знаю, что из этого имело в мозгу моём приоритет) это могло бы напомнить нам зарю нашей отчаянной любви в том распроклятом нарколесу, ведь на околицах сознания мне мнилось, что перенос тогдашней очарованной первозданности наших отношений в тёплую обывательскую постель как раз опошляет любовь. И это бы тоже ничего. Я ведь мог, раз так, устроить из этого нечто символически-чистое, едва ли не девственное. Но мерзкая, склизская, источающая запах бесконечной черноты порнография схватила меня сзади за волосы и заставила подпортить чистоту. Сам я, возможно, спустил бы это мимо совести и памяти, но я почувствовал, как недовольна Алина, как всё это претит ей: и моя нечистота, и моя псевдоромантичность, и моё детское, чуждое эмпатии упрямство, а уж тем более мой псевдосимволизм. Когда мы возвращались домой, она была угрюма, и я никак не мог снять эту тяжесть с её плеч.

Ещё одно посещение потаённого холмика было совершено мною в одиночестве. Алины и Ромы тогда не было в Просцово, а я как раз только что вернулся после очередной побывки в К… Я был один. Мой паскудный порнографический божок изо всех сил тогда гнул меня к земле. И вместо того, чтобы устремиться к «молельному» холму с простыми незатейливыми мыслями, по старой привычке подводя промежуточные итоги, устаканивая и узаконивая самого себя как достойного жить под этим солнцем индивида, я прихватил с собой бутылку крепкого пива, сигареты и эротический журнал, купленный в ларьке на К-м вокзале. Это было похоже на то, про что писали почти все израильские пророки до вавилонского плена: про эти блудливые идолопоклоннические высоты «на всяком холме, под всяким раскидистым деревом». Когда меня лихорадило от наплыва жажды порнографии, я покупал эти похабные журнальчики с фотографиями и даже историями наподобие туалетно-инцестной грязи и прочего. В тот же раз это было нечто относительно «качественное», глянцево-цветное, с двумя-тремя нарядными фотосессиями, «примаскированно-приглаженное». Я расположился под сосенкой. Я не торопился доставать журнал. Я осознавал свой грех, но как-то мягкотело извинял себя. Глаза и плоть гнали в бой, а божок щёлкал кнутом, осознавая свою власть надо мной, глумясь и ликуя. И я послушно следовал его понуканиям. Я выпил половину, поставил бутылку в траву, она упала, разлилось немного. Мои руки тряслись. Я огляделся вокруг. Солнечный июльский вечер, тихий. Много прошлогодней жухлой травы внизу, по скату холма и дальше – сквозь редкий мелкий подлесок к полосе старых елей и дубов. Кажется, у меня тогда даже мелькнула мысль, что надо бы осторожнее со спичками. Я достал журнал. Это было нечто едва ли не официально-плейбойское, с уважением к уважающему себя и свою нацию американцу, который перед актом мастурбации, конечно же, с интересом прочтёт какой-нибудь вычурный кулинарный рецепт и советы о том, что взять в туристическую поездку в некую маленькую, но весьма экзотическую страну. Я подметил в этой белиберде, что на первое место в каком-то глупом, но претендующем на элитарность чарте заняла песня «Condemnation» Депеш Мод. Надо же, журнальчик-то 1993-го года, а сейчас 1999-й, и он наконец-то достиг развалов в российской глубинке. Да и песня, похоже, о чём-то как раз религиозном, как насмешка…

 

Я внимательно просмотрел наличествующие в журнале фотогалереи. Мне показалось, того, что возбуждало, было совсем немного, и с этим всегда сочеталось разочарование: ты же стыдишься просматривать журнал у ларька, – быстро хватаешь и бежишь, а позже оказывается, что там далеко не то, что ты предвкушал. Я отложил журнал. Я зажёг спичку и закурил. Меня била досада и от чувства неудовлетворённости, и от чувства вины за постыдное пристрастие, делающее меня зверем, бесконечно унижающее меня и как интеллектуала, и как совестливого и даже стремящего к религиозности человека. Несколько сухих травинок занялись. Я пристукнул их подошвой ботинка. Один огонёк задымил, другой вдруг метнулся в сторону. И – порыв ветра… Вдруг – торопливые язычки по серой хрустящей траве как огненная зловещая коса. Я вскочил. Заколотилось сердце. Стало отчётливо ясно, что это уже никак не остановить. «Коса» с воем мгновенно разрослась огромным полукружием и понеслась вниз, ветер гнал её. Ворохи тёмного дыма взвились вверх. Я был уверен, что окажусь виновен не просто в гибели леса, но и в гибели всего посёлка, так страшен и неудержим был этот внезапно вспыхнувший пожар всего от одной спички. Я сумел понять только, что линия пламени распространяется в одну сторону, и была лишь вдруг такая скупая надежда, что старые ели не вспыхнут, а остановят её. Я в панике опрокинул бутылку, запихнул подлый журнальчик в сумку и бросился бежать к дороге. Входя в Совхоз, я оборачивался на клубы белого дыма над лесом, чувствуя себя преступником. Но просцовцы продолжали заниматься своими угрюмыми делами и, казалось, ничего не замечали.

К счастью, в большой пожар, по видимому, всё это не переросло. Лишь вспыхнула прошлогодняя трава, да погибло несколько молодых пихт и березок. Но я больше не ходил на то место. Возможно, Хозяин ветра, огня и всех холмов и деревьев мягко сдул меня с маленького неприметного холмика, где я предавался языческому идолопоклонству. Но в то время я не был близок к подобной интерпретации. Слишком сильно Хозяин похоти, потворства плоти и разврата держал меня за горло. Мне было стыдно. Хотя бы и за то, что я изменяю своей чистой жене с изображениями разноцветных шлюх. Но и только.

Глава 6. Повседневность.

«Как было всё, так всё и будет продолжаться. Всё будет сделано, что уже было сделано, ведь в этой жизни нового ничего нет» (Екклесиаст 1:9, перевод Международной Библейской лиги).

В целом, жизнь обычного человека состоит из повседневности. Ты зарабатываешь деньги, чтобы купить еду и съесть её. Ешь, чтобы продолжать жить. Тратишь время, чтобы приготовить еду. Зарабатывая деньги, к примеру служа в государственном учреждении, терпишь в связи с этим хронические неудобства, связанные с бюрократией, трениями в коллективе и при взаимодействии с клиентами, ранним вставанием и прочими различными мелкими неприятностями. Ты занимаешься плотской любовью с женой, чтобы удовлетворить половую потребность, в основном не думая, что вследствие этого могут родиться дети. Но если они всё же рождаются, добавляешь в свою повседневность массу того, что связано с уходом за ними: стирание, сушка и глажение пелёнок, приучение ребёнка к горшку, кормление, мытьё, укачивание, укладывание; угадывание, что не так. Ночью ты спишь, если не беспокоит ребёнок. Если зима-осень, заготавливаешь дрова и топишь печь, чтобы не замёрзнуть и продолжить жить. Повседневность гипнотизирует и отупляет. Обнуляет романтичность любви, заставляет жить от праздника к празднику. Заставляет мужчин хвататься за сигареты и алкоголь, женщин – за сладости и сериалы. Не даёт обсудить кино и вдуматься в книгу. Может сделать даже желанных гостей обузой, потому что как минимум увеличивается объём посуды, которую необходимо вымыть. Превращает влюблённых, здоровых, красивых и умных людей в зависимых от неё. Это должно бы быть страшно. С этим необходимо что-то делать. Как кажется. Но, в целом, она неизбежна.

Таким могло бы быть циничное «Послесловие автора» к моей пятой книге с размытой неопределённой концовкой на фоне двухлетнего опыта жизни в посёлке Просцово, будучи так-себе терапевтом и так-себе мужем. Хотя, может быть, – и нет, ибо и самый статус «сельского доктора, женатика» (а равно и всё, что с ним связано) ещё продолжал быть для меня в новинку. Я с удовольствием бегал развешивать пелёнки на верёвки, натянутые в довольно узком пространстве между нашими окнами и рядком сараек, именуемом, возможно, двором. В свою очередь, Алина следила за поведением туч, чтобы эти пелёнки не намочило, и гнала меня их снимать, если какая-нибудь из туч вела себя подозрительно. (Это напоминало процесс сушки сена, – не менее ответственное предприятие для моих прародителей в деревне Ворохово.) Я безропотно служил водопроводом на ножках и топил печь. Приходя с работы, я разваливался на кровати, играл с Ромой в «самолётик» и пел ему бесконечно под гитару «Маленькие дети».

Приезжали гости. Алёна. Она втихаря покуривала (баловалась). Алёна помогала мне с заботой о Петре Алексеевиче, соседе за стенкой, который страдал от болей вследствие рака лёгкого, – Алёна, как примерная новоиспекаемая медсестричка, делала ему по моему поручению инъекции анальгетиков. Пётр Алексеевич хрипел и плакался.

Родители. bf получили в тот год на летнем большом собрании книгу «Пророчество Даниила, время услышать». Мама привезла нам экземпляр. Седобородый старец. Пишет в сводчатой комнате. Вдумчивый взгляд. Мама также воодушевлённо делилась с нами сведениями, узнанными ею от нового разъездного служителя, о расшифровке загадочных видений из книги Откровение. Алина, всегда ведомая любым искренним воодушевлением, душа в душу внимала маминому тараторению. С родителями приехал и муж моей двоюродной сестры Анатолий с надувной лодкой. Его ещё в прошлый приезд вдохновил заманчивый вид озёр направо при подъезде к Просцову. Он взял моего брата Вадима, который в те годы много свободного времени посвящал рыболовному делу, и они отправились с этой лодкой за карасями. Наловили мало.

Государев. Привёз кассету «Нашествие. Шаг 2». Новорусские рокеры. Земфира, девочка с плеером. Вопли Видоплясова, дiнь нарождення. Даже какие-то Тараканы. Я, в свою очередь, похвастался кассетой Cranberries, Bury the Hatchet. У меня этот незамысловатый проигрыш из ключевой песни Promises так в ушах и стоял в то лето. Поздним вечером мы сидели с Государевым на скамейке в моём огородике. Говорили о русском роке. Подошла Марья Акимовна из 2-й квартиры, что-то поокала восторженно про свою раздутую лимфэдемой руку, про урожай и телевизор. Майкл после её ухода что-то буркнул про «много же дураков в России-матушке». Мы засиделись заполночь, и мимо нас прошагал пьяный верзила; заслышав наши бодрые голоса, прицепился к нам, мол, кто такие, да вот сейчас прибью, если что. В темноте нельзя было рассмотреть, много ли у него татуировок, но, по всей видимости, он был подобен в своих наклонностях Сопи из О’Генриевского рассказа «Фараон и хорал», то есть каким бы то ни было путём, но как бы обратно домой, в тюрягу, возвратиться. А мы же глотнули пива с Государевым, и я имел отчаянный выпуклый настрой, как у Лота, дабы никакой нехороший человек не попортил настроение гостю моему, другу драгоценному моему, который из всех-то моих многочисленных друзей один меня в вашем поганом медвежьем углу навещает. Я не встал, но заговорил как «власть имеющий». Отчеканил, что я местный врач, а сейчас с другом отдыхаю и просьба меня не тревожить. Верзила, пошатываясь, но не меняя разудалых, грозно-пьяных интонаций принялся рассуждать вслух: «Врач… Так ты, может быть, здесь и мою мать лечил…» – «Я тут многих лечил», – смело ответствовал я. Пьяный собеседник выдержал масляную паузу и произнеся всё же с неменяющейся скрытой агрессией: «Ну ладно, отдыхай пока…», – бесшумно удалился в ночь. Мы с Мишкой проговорили ещё минут пять о вздымающейся популярности певицы Земфиры, после чего сочли благоразумным удалиться спать.

Через пару дней, на одной из оставшихся у меня в огороде двух яблонь исчезло всё, как есть, изобилие почти созревших яблок. Милена Алексеевна громко сокрушалась вместе со мной.

– И, как назло, каждую-то ночь встаю в окно смотрю, а в эту ночь не просыпалась!.. А так бы увидела, кто…

Вокруг осиротевшего ствола было натоптано изрядно сапожищами, две или три из моих гигантских цветных ромашек, в сени которых я так любил Библию почитать, были повержены и вдавлены в вандальную грязь.

– Увезли, небось, в Т… Продали уже-поди, – махнула рукой Милена Алексеевна.

«Вот и лечи их матерей!» – раздражённо вздохнул я про себя. – «А им бы только выпить за счёт чужого яблочного урожая да поскорей в тюрьму вернуться».

Приехал Саша Вьюгин, мой однокурсник, друг Вани Магнолева. У него здесь проживала бабушка, которую я лечил от хронического бронхита и у которой покупал молоко. Видимо, именно она поведала Саше о моих тутошних врачебных подвигах, и Саша отправился меня навестить. В тот день несчастному Петру Алексеевичу вздумалось пригласить меня в свой огород и попотчевать своим самогоном (иногда складывалось впечатление, что каждый уважающий себя просцовец обязан был сам себе варить свой самогон). Пить с ним было тяжело, и была тяжёлая неделя на работе. Я хлебнул лишнего. Сам же Пётр Алексеевич почти ничего не пил и вообще не ел. Он кахексиил на глазах. Саша окликнул меня из-за забора. В институте мы только кивали друг дружке и практически ни разу толком не общались. Саша был длинный и какой-то правильный. Я попытался собраться, чтобы не выглядеть сильно пьяным, забыв о том, что в моём случае это работает как раз наоборот. Увидев, что я почти лыка не вяжу, досадно трезвый Саша выдавил из себя нечто дежурно-немногословное и поспешил меня оставить в огороде моего онкологического пациента. Весь его вдруг отстранённо-нахмурившийся вид говорил, что он не одобряет моего столь фривольного поведения. Было неприятно. Хотя с чего бы Саше Вьюгину быть моею совестью?.. Но я уже мнил себя не только лицом медицины посёлка, но и человеком, уже что-то знающим о совести даже не в обывательском ракурсе. Я опечалился совсем, распрощался с Петром Алексеевичем и отправился домой. Алина тоже нашла необходимым сделать мне выговор. Не стоит пить так много, да ещё с пациентами! Я был согласен.

Появился Максим, сын Вероники Александровны, третьекурсник. Пришёл ко мне проходить летнюю практику. Вероника Александровна усадила его вместо себя, а сама ушла в отпуск. Делом души Вероники Александровны было разведение пчёл, и как раз подходило время, в некотором роде в этом смысле ответственное. Максимом Вероника Александровна была недовольна: своевольный, музыку дурную слушает, с матом, какой-то «Сектор Газа», да ещё и включит громко. Муж Вероники Александровны их бросил, когда Максим был небольшой, сам же умер вскоре. Но я никогда не замечал, чтобы Вероника Александровна предавалась печали из-за этого, ибо, как видно, давно смирилась, – в её настроении всегда преобладал ровный, спокойно-позитивный тон. Максим был уверенным в себе отличником. Рассказал о себе, что в посёлке имеет двух или трёх старших товарищей, один из которых воевал в Чечне, по возвращении же стал нервным, вспыльчивым, а по пьяни – буйным. Максим признался, что некоторое время относился к нему как к отцу, однако деформация личности, сделавшаяся с тем в результате пребывания на войне, несколько отдалила их друг от друга. Ветеран дал Максиму понять, что он уже достаточно возмужал, чтобы не требовать опеки. Максим был недоволен своим перфекционизмом. Получая в институте пятёрки, от оставался недоволен, как будто должны были существовать «шестёрки» и «семёрки». Я усадил Максима за бумажную работу, но многого не требовал.

 

Однажды, под конец июня, развешивая пелёнки, я встретил во дворе Николая Ивановича. Они с Галиной Николаевной только что от души выбранили друг друга, и пребывающее на его лице благодушие, граничащее чуть ли не с довольством, в очередной раз поразило меня.

– Слыхал ли, Петрович?..

– Что?

– Караси на озере пошли клевать. Вчера 25 штук с ладонь удочкой с берега натаскал.

Меня взбудоражило. Я, казалось, тысячу лет не был на хорошей рыбалке. Я выяснил у Николая Ивановича подробности в отношении снасти, места и наживки, встал чуть-чуть позже солнца, вскочил на велосипед со своей недлинной удочкой и отправился. К месту, где можно было встать, я продирался в свежести тумана, в росистой обжигающей осоке и густом раскидисто-корявом ивняке. Место Николая Ивановича было занято, и я прошёл в ивовом лабиринте ещё метров 100, пока не нашёл просторный пятачок с соснами и мягко-уклонным песчаным дном. По опыту я знал, что на подобных местах серьёзного клёва не бывает, но от безысходности встал там, лицом к ликующему солнцу. С этой точки озеро было, как на ладони. Гладкое, отутюженное японским солнцем и отшлифованное лениво-пугливым туманом. Рыбалочный ажиотаж действительно был нешуточный. На тумановых изгибах и тропинках, вблизи и вдали я насчитал 11 лодок с молчаливыми мужичками. Возможно, никто из них не был у меня на приёме. Радовало то, что, возможно, они просто были честными добытчиками, а не теми, кто крадёт у докторов яблоки и ищет, кому бы спьяну морду набить для пущего самоутверждения. Во всяком случае, на мою всем заметную, объятую ласковыми лучами фигуру никто не обратил внимания. В основном молчали. Со временем, некто, очевидно утомлённый долгим отсутствием клёва, высказал что-то скабрезное в адрес юноши в соседней лодке, обращаясь то ли к нему, то ли к его родителю, сидящему в той же лодке. Юноша бодро парировал, подключился папа, и вышло что-то вроде словесной перепалки на тему, кто дольше рыбачит на этом озере, с подтекстом, по-видимому, «кто здесь хозяин?» Но быстро угомонились. Всех отвлёк случившийся вдруг яростный клёв у того, кто стоял на берегу на месте, указанном мне Николаем Ивановичем. Счастливчик таскал одну за другой, да и рыбины-то были внушительные. Но клевало только у него. Остальные молча куксились. Та лодка, что поближе, подкралась к клёвому месту и как бы исподволь подкинула леску туда же. Хитрец тоже начал таскать. Остальные гордо оставались на своих местах. Изредка кто-то один молча выуживал. Я подметил их общую манеру выводить карася по самой поверхности воды, что, как мне казалось, должно бы было повышать риск того, что рыба сорвётся.

В целом, мне было приятно наблюдать группу просцовцев в отрыве от медико-социального ракурса, хотя я и не смог здесь уловить даже намёка на некий дух товарищества, как будто лодка каждого была для каждого своей персональной вселенной. Сам я поймал маленького линька и пару-тройку мелкой «бели», как раз для кошки Марии Яковлевны, погорелицы.

Но я заприметил то клёвое место и пригласил туда на вечернюю рыбалку Максима.

Я ожидал, что снова будет армада из лодок, но не было ни одной. Возможно, их разочаровал вялый утренний клёв, а возможно их вечер был посвящён самогону, кто знает?

С Максимом было приятно. Он даже был похож на того, с кем можно было иметь что-то вроде дружбы, несмотря на то, что я был постарше лет на 6. Впрочем, Максим был как-то по-своему чуть-чуть снобоват и где-то закрыт, как чувствовалось. Тем не менее, вдвоём на рыбалке было хорошо. У Максима удилище было раза в полтора длиннее моего, и караси к нему шли охотнее. Он вываживал по-простому, как я, не имея этой странной просцовской манеры, и это тоже радовало. В итоге, общий улов тоже был небольшой, но караси крупные. Алина зажарила их.

Потом был понедельник, и я снова заставил себя встать рано. Лодок не было. Не было и тумана. Но было солнце. Вначале клёв был вялый, потом вдруг откуда-то прилетела странная гроза, вымочила меня до нитки, но тогда и клёв открылся бешеный. Я наловил штук пятнадцать крупных карасей, и наловил бы больше, если бы не надо было мчаться на работу. Я влетел в ординаторскую мокрый и счастливый. Работы было немного и мне позволили уехать домой и переодеться.

В то лето я много ловил, в одиночку и с Максимом. Клёв, однако, быстро сошёл на нет. В конце концов, мы уселись на маленьком пруду, на Максимовой родной улице, на Волынке. Заговорили о кинематографе. Максим сослался на «Основной инстинкт» и «Шоу-гёрлз», как на нечто выдающееся. Мне было странно, почему вся эта распрекрасная пошлость с брызжущей в глаза полированной женской обнажёнкой, может иметь такой вес в уме отличника мединститута. С другой стороны, когда мы заговорили о русском роке, и я упомянул «Крематорий», как нечто достойное признания любого отечественного любителя, Максим фыркнул, что, мол, «Крематорий» же – это чисто «студенческая» команда (очевидно, несерьёзная). А разве сам Максим не студент? Или он со своими «шестёрками-семёрками» успел отмежеваться от серой студенческой среды?.. Хотя, что ж… Вкус – дело сугубо индивидуальное. Главное, чтобы он не был изнасилован клише до унизительной смерти.

Пришли старшие товарищи Максима, среди них психически контуженный на всю оставшуюся жизнь чеченский ветеран. Они присели с нами на минуту, а потом забрали Максима. Стояли дивные летние дни. Чуть поодаль вышли две девушки в юбках с бадминтоном. Сразу же за моей спиной пространство родило троих сальных парней, которые в-просцовскую-развалку направились к девушкам.

– «Айй-яйй-яй, девчонка, где взяла такие ножки?» – громко пропел один из парней из дико популярных в те дни в простой серой среде «Рук вверх!», – девчонки, что, из города приехали? К бабушке?

Девушки смутились и, сложив бадминтон, направились обратно в избу.

– Ну чё-о, коза, сразу ушла-то?! – грубо гикнул вдогонку сладострастный попсовый кавер-исполнитель.

– Сам ты козёл, – обернулась одна из девушек.

Парни постояли там, где их кинули, поплевали, поматюкались, составили вполголоса какой-то (вероятно, самогоносодержащий) план и дематериализовались обратно в дивном вечернем воздухе.

Имеющий вид неприкаянности, мало кому интересный просцовский доктор остался один у пруда, глядя на такой же одинокий, дрейфующий к магнитной осоковой кочке поплавок.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru